Дарин: слушай, Milkdrop, меня уже очень долго мучает вопрос: ты что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не можешь найти фотографии Дарина во вконтакте? |
Дарин: ух ты, а мне валерьянка не понадобится, я его видел в детстве и пищал от него |
Дарин: в три часа ночи я в аптеку за валерьянкой не побегу |
Рыссси: Запасись валерьянкой |
Дарин: енто жеж аки первая лябоффь |
Дарин: не, боюсь, что могут испортить экранизацией первый прочитанный мною его рассказ Т_Т |
Рыссси: Боишься Эдгара Аллановича? |
Дарин: день легкого экстрима |
Рыссси: ого |
Дарин: а сейчас я пойду смотреть фильм, снятый по рассказу Эдгара Аллана По. я немного нервничаю |
Дарин: потом был очень смешной пластиковый дракон |
Дарин: сначала были самураи с шестиствольным пулеметом |
Дарин: дарю не испугали, дарю рассмешили |
Дарин: она сегодня закаляется |
Рыссси: Кто Дарю испугал?? |
Рыссси: Что с твоей психикой, Дарь? |
Дарин: прощай, моя нежная детская психика. я пошел смотреть на черную комнату и красную маску. удачи вам |
Рыссси: широкое? |
кррр: Ну это такое, все из себя растакое, ну такое |
Рыссси: Конечно украсила |
|
Но вот к тебе тянется рука Девы-Оскопительницы. Ты рад ей, и в то же время тебя охватывает мелкая дрожь. Вот Ее рука проскользнула по твоей груди, согрела своим шершавым теплом твой живот, сползла на твои гениталии… И внезапно обратилась в холод железа, твои тайные места почуяли его острие…
Любовь… Она всегда имела смысл растворения объекта в субъекте и субъекта в объекте. Рыцари-трубадуры пели песни под замками возлюбленных, не надеясь на телесные объятия любимой женщины. Трубадур оставался стоять у холодной стены, и его глаза лишь выискивали в темном проеме блеск глаз любимой, но чернота испанской ночи оставалась непроницаемой, и у него оставалась лишь вера в Нее. В Ее взгляд, который снизошел к его перетекшей в песню плоти, но которого он так не почуял и не увидел. Вместо ответа к нему спустились стражники и поволокли безропотного трубадура в подземелье, и завтра к нему явится безлиций, затянутый в маску палач, который рубанет топором по его покорной шее. По приказу законного мужа Любимой, и без ее заступничества, к чему рыцарь уже давным-давно себя готовил… Ведь на Том Свете он, лишенный всего громоздкого и ненужного, все равно сольется с Ней, потерявшей тягостную плоть. Они все одно будут вместе, сделаются единым, и ничто уже не воспрепятствует им…
Русский Иван уходил в солдаты, смотря на прощание в окошко деревянной избушки, где навеки оставалась в своей светелке Настенька. Ее растили не для него, и ему оставался один путь — погибнуть в бою, чтобы встретиться с возлюбленной на Том Свете. А ей оставалось покорно жить, выходить замуж за нелюбимого. И безропотно ожидать смерти, где вне времени и пространств всегда будет находиться ее Иван, в каком-то времени пронзенный вражьей пулей. Любовь завсегда бросала вызов бытию и судьбе, жизни и смерти…
Сердца стремились слиться друг с другом, прорывая мясное препятствие тел, муравьиное противодействие жизни. Мужская душа всегда сольется с женской, чтобы обратиться в обоеполого ангела, взмахнувшего крыльями и растворившегося в небесной синеве. Презреть текущую по жилам теплую кровь, презреть разгоряченную печень, презреть бессмысленный серый мозг и отдать земле свою плоть. Чтоб обратить в любовь свою душу — вот смысл, которым жило множество поколений… Их тела давно обратились в земляные зернышки, а души… Что тебе до их потерявших плотность и воспаривших над пропитанным плотскими соками миром, душ?!
Ты лежишь на теплой, застеленной хрустящими простынями лежанке, и твоя любовь, подобно тяжелой ртути, стеклась лишь к гениталиям. Она не может позвать плоть к смерти, ибо ее жизнь закончится вместе с ней. Гениталии ведают лишь одну любовь — поступательно-возвратную, поршневую, и душа, которая не обвивает сердце, но калачиком свернулась где-то возле крестца, с ними вполне согласна. Она жаждет раскрытых женских тел, она желает плотского жара. Она его получает, но новые горсти жара уже не в силах утолить ее голод. Ведь любовь стремится к вечности, и даже та любовь, что свернулась змеею вокруг позвоночника, жаждет того же самого!
И сознание само собой порождает новый образ, столь страшный, что он не вписывается в привычные представления о мире. Ему нет места среди наполненных людьми улиц и переулков больших городов, то есть тех мест, где ты обитаешь! Но, тем не менее, он уже рожден в тебе, ты желаешь, чтоб он сам облекся кровью и плотью, и явился тебе в покрытом кожей виде. Что же, он тебе явится!
Ты не можешь отдать свое сердце вечной любви, пожелав остальному телу сгинуть в пасмурных болотах, сгнить и слиться с крупицами земли?! Лишь твои гениталии, в которые уползла твоя сущность, безнадежно жаждут вечной любви, но не в силах ее разыскать?! Так знай, что я — есть, я уже пришла в этот мир, и ты разыщешь вечную любовь для своей сползшей души!
Меня зовут Ирина. В переводе с греческого — мир. И во мне отражен тот мир, каким он сделался теперь, он переливается в моих глазах и на моей блестящей коже! Мое имя созвучно названию русского Рая, Ирия. И для тебя, человек этих времен, я сама — живой рай, а какой я была для тех людей, тебе уже не понять, не изведать. Имя мне дано в честь святой Ирины, перед белой плотью которой останавливались смертоносные заточенные орудия, нацеленные на то, чтоб ее растерзать и омертвить. Ее растаптывали копытами свирепых диких коней, разрывали калеными клещами, распиливали беспощадными пилами. Но всякий раз Ирина оставалась прежней, целой и невредимой, и больше страдали те, кто желал обратить Ирину в безжизненное растерзанное тело. В их нутре рушились целые миры, в которых не было места для Ирины и Ее веры, и жизнь Ирины была мощью, обращающей их в прах. Сила, которая ограждала Ее, была мощью большой Любви, но тебе ли понимать ее, современный человек, душа которого обнимает позвоночник?!
Ты сам пожелал, чтобы теперь в этом мире я родилась такая, как я есть! И я родилась. У папы с мамой. Невинной маленькой девочкой, забавным младенчиком, в бессмысленных движениях которого не было ни добра, ни зла. Ирочка росла, и в ней росла любовь ко всему, что прикасалось к ней, что попадалось ей на глаза. Цветочки, травинки, мотыльки, случайно подлетевшие к детской кроватке.
Ирочка научилась прекрасно рукодельничать, освоили много разных узоров. Костромские, вологодские, архангельские, но особенно любила она узоры южные, украинские, чьи краски свежи и ярки, словно их соткало доброе украинское солнышко. Часами сидела я за пяльцами, и родные поражались моему терпению. Потом были разные конкурсы, где я всегда получала грамоты, а иногда даже простенькие призы.
Потом я полюбила котенка, который вырос в большого кота, а потом заболел и умер, и его похоронили в уголке садика, что окружают каменные домики южных городов Руси. После на могилке выросла груша, и на ней поспевали особенно сладкие, сочные плоды. Видно, в них была сокрыта любовь ко мне, которая прорывалась даже из-за смерти. И я решила посвятить свою жизнь тому, чтобы избавлять от страданий тех, кого буду любить.
Почему-то в те годы я мечтала о том, чтоб началась война, на которой я, конечно, буду санитаркой. Я целовала бы бойцов, и они бы шли под свинцовые косы пулеметов, под стальные кувалды пушек, и их плоть растекалась бы красными пятнами по нашим бескрайним полям. А я бы плакала, и рвала цветы, посвящая каждый цветок тому, кто ушел, да не вернулся, и никогда уже не встанет передо мной, не посмотрит мне в глаза. Еще я мечтала провожать в космос космонавтов, следя взглядом за огнехвостыми ракетами и желая людям, которые бесстрашно штурмуют небеса в их нутре, счастливого полета и возвращения.
Но войны не началось, и мне сказали о том, что она вряд ли когда начнется, а если все же и случится битва, то уже совсем не такая. Про то, что у нас имеются космические корабли и совершаются полеты в космос, стало мало-помалу забываться. Космонавт сделался чем-то далеким, вернее «космонавтами» стали называть военизированных ментов из ОМОНа. Ни в какой космос они, конечно, не летали, а закрывшись шлемами, за которые им и дали такое прозвище, бодро орудовали щитами и дубинками, против тех, кто всего этого не имел.
Но из-за потери космоса и войны я не расстроилась, а переключила свое внимание на зверей, которых многие мучают и убивают, а я их люблю и им сочувствую. Ведь каждое существо, которое движется по земному простору, зачем-то создано, для чего-то живет свою жизнь и зачем-то умирает…
Я поступила в Ветеринарный Институт. Ветеринария — спутница сельского хозяйства, этой области деятельности, которая в современном мире видится безнадежно дремучей, находящейся где-то на уровне ржавых тракторов и беспросветно пьяных трактористов.
В Институте я узнала о том, что смысл ветеринарии не в том, чтобы облегчать страдания невинных существ, но в том, чтобы вплетаться в агротехнологию, участвую вместе с ней в производстве молока и мяса.
Нас учили, что смысл жизни мясной скотины состоит в том, чтобы вложить частицы своей плоти в плоть человеческую. Ее гибель — лишь часть реализации смысла их существования, и умение резать скот — необходимая часть ветеринарной деятельности. На одном из занятий преподаватель вложил в мои руки нож и подвел к обреченному телу кабана, предварительно связанному и распластанному. «Ну что, справишься, Ирочка?!», подмигнул он мне. Я, сжав свою волю, переплавила силы, предназначенные для положенной истерики, в силу удара ножа. Покрытое щетиной тело затрепыхалось и стихло, роняя на землю кровавые слезы, из которых вскоре образовалась целая дорожка, или вернее — ручеек.
Когда я почуяла, как под моими руками живое и теплое тело обратилось в мертвое и остывающее, мне сделалось страшно. Я долго с удивлением рассматривала свои руки, которые, оказывается, способны отнимать жизнь, обращать ее в облачко пара, вырывающееся из-под распоротой кожи. Но это прошло, и все прочие ветеринарные премудрости давались мне уже легко, без лишней душевной пляски.
В окно глянуло рыло 1989 года. Что-то орущее, плюющееся журналистской слюной и свинцом. Оно объяснило, что хозяин мира — этот не тот, кто стоит над ним и смотрит на его суету с высоченной горы. И не тот, кто преобразует этот мир, орудуя с ним, как скульптор с глиной. Нет, хозяин мира лишь тот, кто занимает в нем самое высокое положение, имея в руках положенные символы такого положения — шуршливые денежные знаки. Кисть художников новой жизни нарисовала образ этакого нового рыцаря, у которого вместо лат, копья, меча, храброго сердца и всего-всего лишь денежные суммы. А старые рыцари всех времен и народов оказались выдавленными в сторону сказок и легенд, сама реальность былого их существование отныне поставлена под сомнение и оставлена на совесть сказочников.
За одного из таких вот «новых», денежно-шуршащих, я, конечно, и решила выйти замуж. Тем более что он сам напросился в женихи ко мне, студентке дремучего Ветеринарного Института, который стоит своими ногами в уходящем крестьянском мире. В том мире, где обитает множество живности, где все достаточно просто и понятно, где почти все обладает плотью и кровью. Жених был из мира другого, полного бездушных слов, неизвестно что содержащих в своем нутре. «Акции», «Котировки», «Капитал». Впрочем, думать о них было некогда — у меня родился первый и единственный ребенок, доченька.
А муж тем временем все больше и больше наморщивал свой лоб. Что-то было не так в его хозяйничанье над всей жизнью. И вот он уже объявил, что по колено, нет, по …, нет, по уши — в долгах, и от этих долгов идет угроза, руки которой тянутся ко всей нашей жизни, в том числе — и к крошечной, невинной доченьке. И я должна ему помочь, хотя бы для того, чтоб спасти нашу семью, отвести от нее костлявую руку беды. Но чем я со своими дремучими, касающимися мычаще-блеющей деревенской жизни, знаниями могла помочь ему, лихо произносящему слова «акции» да «котировки»?! Подошел он с этим вопросом ко мне предприняв такие меры предосторожности, словно каждое наше слово могло слышать невидимое, но очень слухливое небесное ухо. Он плотно закрыл и занавесил окна, снял телефонные трубки, прихлопнул двери, в том числе и в комнату нашей крепко спящей дочурки. После этого придвинулся ко мне вплотную.
Надо ли говорить, что его слова перепрыгнули через порог моего восприятия?! Непонимание поднялось в мою голову, и выглянуло из глаз. Муж стал давать быстрые, сбивчивые объяснения, которые ничего не проясняли:
Так я и согласилась. Всегда проще соглашаться, когда на отказе стоит жирная печать со словом «нельзя»…
Вот наступил тот день. Разумеется, все было организовано, и была снята квартира с большой комнатой, в стене которой сверкало зеркало. Про это зеркало я предполагала, что оно — в одну сторону прозрачное и за ним укрывается мой муж. От этого я его ненавидела и готова была разбить. Если уж толкнул жену на такое, то хоть переноси это спокойно! Но волнение от предстоящего было столь сильно, что мне было не до зеркала. Руки плохо слушались, и, казалось, что сделают что-то не так.
Наконец явился тот, кого я назвала «пациентом». Я кивнула ему, и сомкнула ресницы, чтобы не увидеть его лица и воспринимать просто, как очередного поросенка, принесенного ко мне крестьянами. Это сработало, лица я его не увидела, а потому и не знаю, видел ли он когда меня до этого или после. «Пациент» покорно разделся и улегся на специально приготовленный стол наподобие операционного (его заказывал, конечно, мой муж, который операционные столы видал только на картинках). Я сильно вспотела, соленый пот кусал за самые глаза. Но я терпела, только часто-часто моргала. Казалось, стоит лишь сделать что-то стороннее, и все пропало.
«Это — поросенок», сказала я себе, после чего твердо взялась за скальпель, который поднесла к его мясистой мошонке. Сделала разрез, быстро окрасившийся кровью. Услышала совсем не поросячий вздох, потом — еще один, но мысленно отогнала от себя звуковую пену. Руки делали то, что уже почти стало для них привычным. Лишь только когда два шарика один за другим выкатились мне на ладонь, я подумала о том, что в них — таинственная мужская сущность, перед которой я, женщина, должна была бы трепетать, а я…
Чувство чего-то жуткого смешалось с половым возбуждением, и все это вылилось в трепет руки, которая отсекала шарики от живого тела. Я их подержала в руке, рассмотрела, подумала о том, что может ли простое мясо, которое не лучше и не хуже свиного, содержать в себе что-то таинственное, не понятное для меня? Скорее всего, что нет, если так легко его отсечь и бросить в сторону! И все же несколько мгновений я сидела сжавшись, ожидая удара сверху чего-то невидимого, но смертельного. По оговоренным условиям я была обнаженной, и до сих пор представляю себе такое маленькое, обнаженное, сжатое страхом неведомой кары свое тельце.
Но все осталось тихо, даже стонов с той стороны, где находилась голова оперируемого, слышно не было. Зашивать — уже не сложно, как на поросенке, плотность кожи почти ничем не отличается. Завязав последний узел, я юркнула в открытую дверь, где была кладовка с моей одеждой, и плотно закрылась в ней. Не знаю, как уходил полоумный от сбывшейся своей мечты «пациент», но как-то он ушел. Когда я выбралась, его уже в комнате не было, вместо него там стоял мрачный муж.
И тут я осознала величие того, что совершила. Точнее, я поняла, что сделалась чем-то иным, чем женщина, и возвращения обратно, в то существо, которое было «до», пусть и имело такую же плоть и кровь, но все равно не было мной, какая я теперь, для меня уже нет. Дома меня трясло. Я боялась выходить на улицу, словно с небес на меня мог взглянуть огромный невидимый глаз и тут же узнать, что я совершила в этот день. Когда стемнело, я занавесила окна и покорно сидела в доме, ведь каждая звездочка — она все равно, что око. А ведь муж когда-то обещал назвать именем Ирина звездочку, которую он найдет на небе, и которая пока еще неведома астрономам, смотрящим туда даже сквозь телескоп. Он вроде даже подыскал такое светило, где-то в созвездии Дракона, но еще не был уверен в своем первооткрытии. Потому он выписывал астрономические справочники и долго и мудро листал их. Знал ли он, что в один момент своей жизни сделает так, что я убоюсь всех звезд, и моей именной — в их числе!
Все мое нутро восставало против «следующего раза». Бросить этого мужа, сбежать, и, может, очиститься от всего сделанного! И все, забыть, выжечь из памяти каленым железом!
Но следующий раз, конечно, наступил. Муж на этот раз спрятался лучше, я даже не могла предположить, где он присутствовал в квартире-операционной. Но его наличие я ощущала, его взгляд летал где-то под потолком, скользил по стенам с особенно новыми обоями, которых никогда не бывает в жилых квартирах.
В этот раз я не побоялась увидеть лицо оскопляемого. Впрочем, ничего особенного я не увидела — лицо как лицо, гладко выбритое. Сотни таких, будто очерченных по трафарету, можно каждый день увидеть на любой из улиц. Конечно, в центре, в богатых кварталах. И выражение его характерное — взгляд хозяина жизни, и в данный момент — хозяина своей плоти, который может сотворить с ней что угодно. Правда, хозяйские права он сейчас отдал мне. Прилипла там и поощряющая улыбка, мол «делай, делай, ведь я сам так хочу. Это — моя воля, а ты ее — инструмент, такой же, как твой нож». В ответ я поймала на лезвие пробившийся сквозь щель занавески солнечный зайчик и послала ему в лицо. Зайчик не отвернулся, не убежал и не спрятался, чему я в тот момент очень удивилась.
И все-таки я отвернулась, ибо не могла приступить к делу, не убедив себя в том, что он — поросенок, а не человек. Дальше все пошло, как в тот раз, и символические мясные шарики снова скользнули мне в руку. Опять тело пронзил трепет, но я спокойно, сдавливая трясущиеся руки, завершила операцию, а потом покорно дождалась, пока он оденется и уйдет. Кары сверху уже не ждала — раз ничто не покарало меня в тот раз, с чего должно покарать в этот?!
Но все же после я соблюдала некоторые меры предосторожности. Совсем перестала употреблять алкоголь, да и из дому выходить стала очень редко. Даже к визжащему телефону не подходила. Вдруг проговорюсь? Мало ли случаев бывало, когда люди вдруг выговаривали против своей воли то, о чем должны были крепко молчать?! Если все же приходилось куда-нибудь идти, то и дело проверяла губы рукой, это у меня даже в привычку вошло. Не раскрылись ли они сами собой, не выдыхают ли они того, что должно быть плотно запаяно за ними?!
Жизнь, конечно, сделалась немного другой. Муж на меня стал поглядывать с некоторой опаской. На его лице все время играли желваки, они были вроде разрывов снарядов в невидимой войне его мыслей. Рот его тоже все время воевал сам собой, зубы беспощадно кусали губы. Как будто он все время жаждал что-то сказать, но усердно сам в себе давил свои же слова.
Наконец, он однажды заговорил. Но чувствовалось, что о другом, не о том, что выдавливали из него его мысли.
От этого предложения меня затрясло. Я неподвижно смотрела на неумолкающего мужа, а он говорил и говорил. Сколько слов надо сказать человеку в ранге мужа (жены) чтоб получить согласие. На все. Сто? Двести? Триста?
И вот опять похожая квартира. Снова является человечек, сильно похожий на предыдущих. Только немного… Его вроде бы серьезный рот то и дело разрывают приступы неудержимого и бессмысленного хохота. Придурковатый, что ли. Впрочем, как еще должен выглядеть тот, кто пожелал того, что теперь надлежит сделать мне?!
Я разделась и молча застыла перед ним с раздвинутыми ногами. Все мои женские прелести сделались ему видны, но не они волновали его теперь, не их он желал. С большим вожделением он глядел на мои руки, и я подумала о том, что не подстригла ногти и не удалила маникюр. Это может помешать…
Он продолжал хохотать и показывать мне на свои тайные уды. Я склонилась над его причинными местами, постаравшись мысленно заглушить страшный хохот. Зачем-то спросила у него «Вы там все хорошо вымыли?!», рассчитывая, наверное, получить ответ на человеческом языке, а, может, просто чтобы избавиться от дикого внутреннего напряжения, которое распирало меня, как кастрюлю с завинченной крышкой. Я посмотрела на место будущей операции и заметила, что оно не только вымыто, но и выбрито. Значит, можно начинать.
Сначала — все как в прошлые разы. Режим кожу, выдавливаем шарики, отсекаем их, и не думаем о том, что в них сидит какая-то там мужественность. Можно любой из них разрезать — и никакого «мужского духа» из него не вылетит. Там только требуха всякая, наподобие кишок, только очень тонких и набитых спермой, которая все одно уже не породит никакой новой жизни.
Дальше обрезаю саму кожу. Она в этом месте режется легко, только крови много. Вот я уже вся в крови. Хорошо, что зеркала нет, а то, пожалуй, сама себя бы испугалась! Но со стороны головы лишь новый взрыв хохота.
Вкалываем еще обезболивающего лекарства. Игла со шприцом на месте. И завязываем нить у самого основания, чтоб крови было меньше. Взрыв прямо-таки бесовского хохота, иначе не назовешь, но руки заняты, уши затыкать нечем. Все, режим…
Я показала ему свой скальпель, но сама при этом отвернулась, чтоб не видеть лица хозяина своей плоти. Все же так спокойнее. Сделала разрез, и он улыбнулся мне кровью, руке стало тепло. Рассекаем кожу, дальше, если по науке, должны быть пещеристые тела… Вот они и есть… Ох, кровь так и хлещет! Что же делать?! Затянуть потуже, вот выход. Затянула. Черт, соскользнула, надо снова завязывать! Скользко, черт побери, не получается, а помочь — некому… Ну вот, все затянуто, можно продолжать!
Пот со лба бы вытереть… И все глаза — в крови, как смотреть-то?! Надо умыться… Но не отойти! Придется так, только о занавеску оботрусь.
И вот главный мужской символ, отделившийся от тела, уже лежит в моей руке, пока еще живой и теплый, но жизнь стремительно покидает его и сам он остывает. Этим местом ставится точка в каждой длинной любовной истории, с победами и трагедиями, и слияние двух тел, совершаемое им, делается наивысшим торжеством, которым и заканчивается вся история. Дальше уже рождаются дети и сами проходят много путей-дорог, влюбляются и бьются, и снова их история завершается той же точкой, за которой следует новая книга…
Здесь же сама частица плоти, означающая точку и завершение, безжизненно лежит в моей руке, означая переход всей почти и не начавшейся истории во что-то другое, страшное, о чем не говорила ни одна из сказок. Или не так?!
Чтобы зря не думать, я отбрасываю отсеченный кусок тела в сторону. Скорей бы закончить — и к стороне, успокаиваться! Но надо еще зашивать… Шью, сосредоточившись на процессе, и стараясь на время забыть, что и зачем я шью. Но в этом я мастерица, с пяти лет картины на пяльцах вышивала. Эх, знали бы мои ручки тогда, когда творили удивительные узоры, что шить придется им в своей жизни! Ну и что бы с ними было? Отсохли бы?! Думаю, что нет…
Сшиваю кожу с мочеиспускательным каналом. Да, остался пенечек сантиметра три, по крайней мере будет заметно, что тут когда-то что-то было. Вставляю катетер (может, его сначала надо было вставить, хотя теперь уже неважно). С первого раза, а удачно. Вроде все, только кровь вытереть, перевязать и можно одеваться, скрывать скорее части женской плоти, которые для него все одно оказались чуждыми и ненужными. Помоюсь потом, когда эта жуть кончится, и тут будет пусто. Домой, конечно, в таком виде идти нельзя — даже на волосах кровь…
Но он что-то кричит, чего-то хочет! На нашем языке он кричит или нет? Вроде, не на нашем! Он, наверное, не русский, хотя какое это имеет значение? Может те, у кого все отрезано — это уже другая, отдельная нация?!
Поняла, вернее — вспомнила! Он же хотел, чтоб я все сварила и что-то съела… Бросаю его отрезанные части в кипящую кастрюлю, которая тут же делается красной от крови. Пытаюсь ждать, хотя меня беспощадно мутит. Наконец, вроде сварилось, и я не глядя подцепляю что-то вилкой, но тут меня начинает свирепо рвать, и я падаю на пол, залитый кровью и жижей из моего желудка.
Когда прихожу в себя, «пациента» уже нет, вместо него стоит муж. Его брат тут же, орудует тряпкой и шваброй, уничтожая остатки моей деятельности. Он — самый доверенный его человек, похоже, он доверился ему и сейчас. Но все-таки не сразу. Видать, на этот раз они оба и наблюдали…
Муж на это ничего не ответил.
Неделю я не выходила из дому. Даже с дочкой я обращалась молча, боясь ей что-нибудь сказать, что она, быть может, запомнить своим крохотным, но цепким умишкой. Муж бледной тенью бродил по квартире, и шарахался от меня. Я шарахалась от него, и мы оба всеми силами стремились так поделить нашу квартиру, чтоб не соприкасаться. Но никак не получалось, а при столкновении телами мы бросались в разные стороны, будто при встрече с чумой.
Через неделю я встречалась с подругами. Эту встречу подготовил муж, должно быть, чтоб сделать мне чуть легче. Наготовил еды (не знаю уж сам, или в каком ресторане заказал), накрыл стол. Вот расселись мы за столом, муж исчез, чтоб не мешать женским разговорам.
Я молча смотрела на них, понимая, что и духи и колбасы ушли в другой, больше не интересующий меня мир. А я теперь выдавлена в иное бытие, в котором кроме меня мало кто есть. По крайней мере, из тех, кто сейчас сидит со мной за столом — однозначно, никто.
Я кивнула головой. А подруги уже перешли на другую тему.
Я выронила тарелку и она со звоном разбилась. После со страхом оглянулась, уж не выдала ли чем-нибудь себя?! Но подруги, конечно, поняли это по-другому.
Разговор опять перешел на парфюмерно-колбасную тему. Только однажды Валечка упомянула, что ей надо кастрировать своего котика, и обратилась с этим вопросом ко мне. Как к ветеринару. Вторую тарелку я не разбила, удержалась, а Валюша тактично поняла, что мне сейчас не до чужих котов, на том вопрос и закрылся.
Беседа вскоре заглохла, и встреча закончилась сама собой. Подруги ушли попросив не провожать, им и так идти близко.
Вечером ко мне заявился муж. По его лицу текли слезы, и чувствовалось, что он сам себя укоряет и вместе с тем он что-то решает. С каким бы удовольствием он, наверное, пошел бы теперь в простые рабочие. И обратил нашу семью в самую простецкую из всех семей. Ведь хозяина мира из него все равно не вышло, нашлись хозяева и ловчее него, не помогла даже моя страшная помощь! Но сделанного ведь не воротишь! Не отсечешь от жизни кусок, чтобы сшить ее с куском предыдущим. Этого даже я после всех уговоров сотворить не смогу, хотя режу и шью, как оказывается, я замечательно. Тем более что та ее часть, которую он жаждет удалить, быть может, и есть самая важная часть жизни. Мой взгляд выталкивал законного супруга, но тот вопреки ему, остановился на пороге:
— Ирочка, твои «пациенты» тебе очень, очень благодарны! Они пишут, что очень тебя любят, и будут любить до самой смерти! Они хотят с тобой встретиться, увидеть тебя еще раз, и даже видеть тебя постоянно! Особенно тот, которому ты все отрезала, он такое письмо написал, что я даже ревновать стал… Хотя мне ли и к нему тебя ревновать?! Он это тоже понимает, потому и написал…
Я поежилась и отвернулась.
Его теплые шарики упали мне на ладонь. Я вспомнила, как один наш профессор рассказывал, что древние анатомы полагали, будто в них находится воля, которая толкает людей на суровые и даже страшные поступки. Если это так, то воля, породившая из меня две сущности, мою доченьку и деву-оскопительницу, теперь в лишенном жизни виде скатилась в мою руку. Более она никого не породит, ее не будет на этом свете, и от всего, что создала она, останемся только лишь я да дочка…
Во время операции муж не вздыхал и не смеялся, он только лишь кряхтел, как будто сбрасывал с себя что-то. Словно его семенники были тем тяжким грузом, избавившись от которого он мог сделать кого-то, а то и весь мир немножечко лучше. Впрочем, мне было уже все равно.
На следующий день добровольно оскопленный муженек, как и следовало ожидать, исчез. Без записок, без признаний, без стрелки, указывающей направление его пути. Единственное что он оставил — это квадратик банковской карточки для дочки. Ее я сохранила, и потом на нее стали приходить весьма внушительные суммы денег — для ребенка. Их я и тратила исключительно на дочку, не позволяя себе купить на них даже тюбик губной помады. Источника этих денег я не знала, да никогда и не пыталась узнать. Деньги-то дочкины, если ей когда понадобится, пусть сама тогда и выясняет только ей никогда не понадобится…
Прошло еще несколько однообразных дней. Как я была рада, что имею дело только лишь с бессловесным дитем, и ни с кем более! И так еще год, а там все как-нибудь позабудется, хотя я не представляю, как я пройдусь по улицам. Понятно, ни у кого нет таких глаз, чтоб в душу заглянуть, а если у кого-то все же есть?! Боязно будет. Как бы мне прямо посреди улицы не задать стрекача, если кто-нибудь глазастый попадется?! Но если такой попадется, то что он со мной сделает? Убьет? Изобьет? Я, признаться, после всего сделанного, все равно не стала сильнее и ловчее, чем была прежде. Или сам убежит, только бы не видеть меня и скорее стереть из себя саму веру в мое существование?!
Что я о себе расскажу дочке, когда она вырастет? Что поведаю про ее отца, который все-таки где-то должен быть, хотя бы теоретически, хотя бы даже и в могиле?! Это же ужасно, когда от самого близкого на свете человека есть такие тайны! Вечно ходить с пудовым камнем на шее, и то, пожалуй, легче, чем носить в своем нутре невидимую гирю тайны! А как с подругами общаться? Все время им фальшивить, делать вид, что меня больше всего интересует мир тех слов и образов, в котором обитают они?! Впрочем, чем они лучше меня? Их целые и невредимые мужья лишены всякого подобия воли, они полностью покорны женскому слову, они те люди, которых зовут подкаблучниками. Все равно что кастрированы без операции, одними лишь словами и жестами. А мой-то бывший как раз волю-то имел только пришла она к тому, что прикончила самою себя… Может, им когда-нибудь и стоит открыться… Но не сейчас!
Но самое страшное, если меня кто-нибудь полюбит. Полюбит как раз сердцем, с готовностью совершать за меня все написанные и ненаписанные в сказках да легендах подвиги, а то и обратить за меня свою плоть в черную землю. Неужели я для прозрачной реки его души оставлю-таки в своем нутре потайной черненький уголочек, в который не будет ходу даже солнечным лучам его пылающего сердца? А если я ему скажу об этом, что тогда сделается с нашей любовью, и не проще ли самой себе сразу отрезать язык (ведь резать я прекрасно умею)?! Если полюбит — полюбит и немую! Может, так и в самом деле лучше, по крайней мере — для меня?!
Через месяц я все-таки смогла серьезно выйти из дома, и на меня глянули золотые купола церкви, которые, оказывается, позолотили во время моих приключений, а я и не заметила. Отчего-то я сейчас подумала, что никогда не смогу исповедаться, даже не столько из нежелания в этом каяться, сколько из-за боязни за священника, которого моя исповедь, несомненно, напугает. Такого, должно быть, он не слышал ни от кого из своих прихожан, хотя наверняка ему попадались и воры, и насильники, и душегубы. Все же он — тоже человек, хоть и святой отец…
Я раздевалась в своей комнате и смотрела на себя в зеркало. «Что бы было, если, скажем Ленин, Гитлер и Наполеон в своей молодости повстречали бы дев-оскопительниц? Ленин — в те времена, когда был студентом в Казани, Гитлер — в свою бытность художником в Вене, а Наполеон, скажем, еще на Корсике? Были бы тогда Наполеоновские войны, революция, Мировая Война? Или не было бы? Нет, никогда бы они не повстречали деву-оскопительницу, ведь они — иные люди, жившие в иные эпохи, а я — суть произведение этого места и этого времени…»
Снимаю с себя одежду — блузочку, юбочку, колготочки, лифчик, трусики. На меня из зеркала смотрит красивое женское тело. Настоящая женщина, у которой в груди бьется живое сердце и снаружи оно обтянуто красивой плотью. Но плоть эта, а тем более — сердце живут не для других, они обращены к самим себе. И еще снаружи к ним присосалось четыре невидимые плотские любви, ощущение которых останется теперь, наверное, до самой смерти. Интересно, каково будет мне, когда я сделаюсь старой бабкой-оскопительницей, носить мне их на себе? Но это я так, просто размышляю, ведь до старости всегда далеко, пока она без просу не вламывается в дом, не вливается в тело.
Если сейчас, в эту эпоху появилась Дева-оскопительница, значит она именно сейчас и нужна, и она завершает большую-пребольшую эпоху Любви. За ней Любви уже не будет, а, значит, исчезнет и этот мир. Мне выпало поставить здесь точку, и я ее ставлю своим ножиком, который сейчас снова возьму в свои руки, чтоб моя картина опять сделалась завершенной. До скорой встречи!
Товарищ Хальген
2010 год
keydae(12-07-2010)