Шевченко Андрей: Всем добрый вечер! А Вике — персональный) |
кррр: Каков негодяй!!! |
кррр: Ты хотел спереть мое чудо? |
mynchgausen: ну всё, ты разоблачён и ходи теперь разоблачённым |
mynchgausen: молчишь, нечем крыть, кроме сам знаешь чем |
mynchgausen: так что подумай сам, кому было выгодно, чтобы она удалилась? ась? |
mynchgausen: но дело в том, чтобы дать ей чудо, планировалось забрать его у тебя, кррр |
mynchgausen: ну, умножение там, ча-ща, жи-ши |
mynchgausen: я, между прочим, государственный советник 3-го класса |
mynchgausen: и мы таки готовы ей были его предоставить |
mynchgausen: только чудо могло её спасти |
кррр: А поклоны била? Молитва она без поклонов не действует |
кррр: Опять же советы, вы. советник? Тайный? |
mynchgausen: судя по названиям, в своем последнем слове Липчинская молила о чуде |
кррр: Это как? |
mynchgausen: дам совет — сначала ты репутацию репутируешь, потом она тебя отблагодарит |
кррр: Очковтирательством занимаетесь |
кррр: Рука на мышке, диплом подмышкой, вы это мне здесь прекратите |
mynchgausen: репутация у меня в яйце, яйцо в утке, утка с дуба рухнула |
mynchgausen: диплом на флешке |
|
Вряд ли он предполагал, что существует в чьем-то еще мире, кроме своего собственного. Вряд ли он вообще подозревал о существовании Элизы, ведь в его мире за окнами было пусто и темно. Лишь по вечерам в них загорались огни, и фонтан свято верил, что именно эту яркую иллюминацию люди называют звездами, ведь настоящих звезд на площади было не разглядеть.
Элиза знала его совершенно другим. Серым осенним днем, всеми покинутый и позабытый, окутанный неистовством промозглого ливня, он казался сиротливым и беззащитным пристанищем ручной воды и, призванный служить людям, был словно укоряем за то небесами. А в жаркие летние дни он дарил людям живительную влагу и прохладу, был обожаем шумной птичьей ватагой, прилетавшей резвиться в его широких ступенчатых чашах. По вечерам ему играли на гитаре и пели молодые, полные мечтаний, человечки, очень похожие на создателя, только совсем крохотные, такие же крохотные, как и весь остальной мир, существовавший за окном. А дно фонтана было усыпано сотнями мелких сверкающих искр, которые приносили ему люди в дар за исполнение заветных желаний. Должно быть, он был очень счастлив, прекрасен и мудр, а еще невероятно стар. Так решила Элиза, ведь он стоял на своем месте задолго до ее появления на свет, и хотя было ему на самом деле никак не больше трех лет, фонтан и правда был больше чем втрое старше ее самой. В одном они оба, несомненно, согласились бы друг с другом, если б могли заговорить, тяжелее всего фонтану приходилось зимой. Элиза недолго застала его в неподвижности, через несколько дней после их первой «встречи» пригрело солнце, в свои права вступала весна, постепенно освобождая «пленника» от его ледяных оков. А Элиза с удовольствием наблюдала, как он сбрасывает оцепенение, наливается солнцем, пока из него, наконец, не хлынула вода, возвещая приход настоящего тепла. У нее было время наблюдать, ведь она дни напролет проводила одна, и лишь по вечерам ее навещал создатель. Обычно, но приходил, когда за окном становилось совсем темно, долго говорил с ней о чем-то, бродил по комнате взад-вперед, больше стремясь размышлять, чем творить. На последок он критически оглядывал свое создание, брался за инструмент и вносил небольшие изменения, всего два-три штриха, изредка высекал какую-то новую деталь, но статуя по-прежнему оставалась закончена лишь на две трети. Было тяжело сосредоточиться на камне, когда сердцем владел живой человек, и, чем ближе ему становился это человек, тем дальше он делался от копии, которая и создана, в сущности, была для того, чтобы никогда не расставаться с идеалом. И все же он не бросил работы. По вечерам, оставаясь один, он возвращался к Элизе, не как к далекой возлюбленной, но как к другу, тосковавшему в одиночестве, которое заполняло все дни и ночи. Краткие мгновения, когда создатель обращал на нее свое внимание, лишь подчеркивали всю громаду однообразного течения реки, называемой временем, постепенно открывающей ей всю бессмысленность существования.
Изо дня в день пустоты становилось все больше, поток застывал, наслаиваясь пластами, хоронившими под собой наивные порывы молодой души. Элиза уже прекрасно понимала разницу между собой и такими, как ее создатель, живыми людьми. Он говорил: «Иметь душу не обязательно значит быть живым, но и быть живым далеко не означает иметь душу». И говорил это ни о чем-то конкретном, а так, в целом о мире, который его окружал, но иногда казалось, что он догадывается и даже знает наверняка, куда подевалась частица его собственной души. Быть может, поэтому и продолжал возвращаться, поверяя ей все свои тайные печали и радости и, быть может, потому же Элиза была способна так хорошо его понять, даже не будучи живой и никогда не была в обиде, снова и снова оставаясь покинутой в одиночестве. Она училась не ждать и не надеяться, ведь ждать чего-то было бесполезно. Чего может ждать предмет, у которого в запасе ни одно столетие. Она предпочла бы «дремать», ничего не зная и не понимая, но, увы, камни все видят и ничего никогда не забывают. И она не могла забыть, вырвать и вернуть свою душу. Единственным занятием на протяжении этих бесконечно долгих дней оставалось наблюдение за тем миром, который к ней самой был так безразличен. Да и был ли этот мир? Его наполняли другие предметы, но те ли это были предметы? Быть может, какие-то из них так же имели души и наблюдали за Элизой. Но в ее мире по-прежнему лишь один предмет — фонтан оставался одушевлен. И, хотя не знал о ее существовании, со временем он стал ее единственным настоящим другом, таким, который может поддержать, пусть ни словом или делом, но своим присутствием. Поэтому чаще всего Элиза обращала свой взор именно к нему. Иногда она разговаривала с ним, не вслух, конечно, ведь говорить она не могла, но представляла себе, что сказала бы, если бы они вдруг ожили. Часто, увлекаясь, заводила долгие беседы, и фонтан делился с ней своей многолетней мудростью. Он отвечал ей вслух, журчанием тонких струй, искрящихся на солнце, словно подмигивая и, хотя до окна из которого смотрела Элиза, не долетало ни звука, она слышала, как каждая капля падает в чашу, отзываясь в мир особым неповторимым тоном. Но мир не слышал, не хотел слышать в этих звуках ничего, кроме падающей воды. Кто бы поверил, что некоторые камни не только слышат, но и отвечают, и кому есть дело до этих ответов, кроме того, кто сам ответить не может. Элиза слушала, из уличного шума выуживая чувства и мысли всех тех, кто был способен на их выражение. Каждый новый звук и образ отпечатывался в ее памяти, застывая куском мрамора, чтобы остаться с нею навсегда. Она часто слушала, как вспоминал создатель, словно возрождая тот самый миг, который, казалось, не канул в бессмысленную реку прошлого, а происходит здесь и сейчас, вдруг явившись гостем из далекого и темного небытия. Она мечтала научиться так же возвращать время вспять, воскрешать из мертвых, но ее воспоминания не могли воскреснуть, ведь они никогда не были живыми. Элиза не умела воскрешать прошлое, порождать будущее и лишь тонкое ощущение порхающего, как бабочка настоящего, такого недолговечного, рождающегося и умирающего скорее, чем бежит секундная стрелка на часах, придавало ей уверенность в том, что она не выдумала жизнь, текущую вокруг. Это чувство и составляло основу ее мира, как внутреннего, так и внешнего, помогало ей ощущать себя такой же частью жизни, как все остальные. Любой человек назвал бы такое существование безрадостным и утомительным, но Элизе не с чем было сравнить, и потому она намного легче принимала свою судьбу.
А время неумолимо неслось вперед, продолжая очередной изгиб бесконечной реки. Кончилась счастливая для фонтана дождливая пора, мир сковало морозом. Элиза видела, с каким упорством ее храбрый мудрый друг боролся со своим «врагом». Если бы она могла быть на площади, рядом с ним, им обоим было бы легче переносить свои лишения, ему оковы ледяного мрака, а ей бесконечное ожидание. Тот, что, не спросив, наделил ее душой, как самым божественным и самым болезненным из даров, теперь совсем оставил свое создание, не наставив, не научив, что же делать с его бесценным приношением. А создателю было невыносимо больно смотреть в бледное каменное лицо друга, от которого щемило и стонало разбитое вдребезги сердце. И хотелось взять зубило, молоток, сбить его, разбить на такие же мелкие осколки, как разбили его самого, но за больно обжигающим прекрасным лицом скрывалось нечто большее, на что рука не поднималась, и он бежал прочь, чтобы не смотреть и не думать. Элизе оставалось лишь удивляться и огорчаться непостоянству человеческой натуры, ведь для нее, столь долговечной и незыблемой, отрезок длинною в год казался не больше часа, пока в ее существовании присутствовало что-то хоть отдаленно похожее на счастье. Но теперь даже час тянулся целую вечность, а душа, тем временем невольно продолжала расти и тянуться к свету. Элиза многое смогла увидеть и понять сама, без чужой помощи. Мир значительно вырос, а так как он уже не мог расти вширь, то с каждым днем делался глубже, постепенно засасывая ее, как воронка. Обрывки случайных фраз, увиденное из собственного окна и в далеких чужих окнах, которые теперь тоже принадлежали ее миру, став для него последним рубежом, все это складывалось в причудливый узор из застывших мгновений, словно из мелких камешков, разных форм и оттенков, аккуратно приточенных друг к другу. Она лишь продолжала горько жалеть, что не умеет оживлять их так, как то умел создатель или стирать из памяти, всегда оставаясь такой же бессмысленной и чистой, как в первый день творения.
Однажды утром Элиза перестала видеть мир. То было не ее решение, а создателя, который явился и молча вынес своему созданию приговор, тут же приведенный в исполнение, облачив статую саваном из грязного покрывала. Прошло много минут или часов, дней или лет, счет времени был утерян Элизой безвозвратно, но так долго не было еще никогда и, казалось, никогда не кончится. Мир молчал за непреодолимым покровом, которым сам создатель наложил запрет соприкасаться с жизнью по ту сторону. А жизнь-то неслась вперед и это неуловимое ощущение безвозвратных перемен, происходящих там, в мире, ежесекундно, не позволяло ей не думать о том, что мир все-таки существует и живет, вопреки тому, что ее в нем нет, что она вовсе не живет и даже почти уже не существует. Кто знал об ее существовании? Быть может один лишь создатель? Существует ли еще он сам? Возможно, он давно охладел, замер и упал в воды бесконечной реки, второе имя которой «вечность», той, течение которой подвластно лишь живым? Ей же остались лишь темные коридоры, набитые покрытыми инеем, высеченными в камне картинами, такими яркими и красивыми, но удручающе мертвыми. Она ждала, перебирая эти блестящие разноцветные камешки, потом бросила, «дремала» и «просыпалась», но сон, словно не кончался. Она сомневалась, что сможет когда-нибудь, наконец, отрешиться от собственного сознания и, если бы была живой, то, наверно, давно сошла бы с ума.
О безумии она не раз слышала от создателя и, хотя не совсем понимала, это казалось ей выходом, желанным и невозможным спасением от одиночества, но, когда ее «кустарный склеп» был, наконец, распечатан, Элиза поняла, что прежде у нее было недостаточно причин желать безумия. Мир изменился, что вовсе не стало для нее новостью. Из мрачного грязного окна бил серый осенний свет, он падал на стены домов, лился внутрь комнаты, высвечивая самых многочисленных за все время ее существование посетителей. Людей было пятеро, одна женщина и четверо мужчин, они о чем-то переговаривались. Элиза, конечно, не могла не заметить их, но все существо ее было обращено в узкий просвет между домами, на бесцветную брущатку, залитую таким же бесцветным светом. Холодная и ровная, она светлела там, где прежде звенел серебряной песней ее самый добрый друг, а мимо в бесконечной спешке неслись люди, беспощадно разбивая под каблуком осколки опрокинутого на землю неба. И никому не было дела до куска камня, делившего с ними мир, столько лет дарившего им свою душу, так же, как когда-то они дарили ему частицы своих. Он ведь никогда не был живым, а значит то, что произошло, нельзя было назвать убийством. И вдруг Элиза поняла, вот так запросто догадалась, словно знала всегда и вот теперь, наконец, вспомнила, что можно сжечь дерево, расколоть камень, раскрошить стекло, стереть в порошок, растворить, убить, заставить исчезнуть тело, живое или не живое, не важно, но душа останется свободной и тогда, что бы не ждало впереди, все, кто был есть и будет, станут равными.
На нее из полумрака смотрели такие знакомые глаза создателя, но теперь их стало вдвое больше. Она видела и не узнавала ничего, кроме глаз, одни смотрели с померкшего сморщенного лица, утратившего былую красоту и жизненную силу, другие, точно такие же с гладкого, свежего и совсем еще чистого. Эти глаза, решила она, победят время, переживут двоих, что носят их сейчас, и ее саму. Мир изменится, а этот взгляд останется, и в каждом из тысячи повторений будет сиять осколок той же самой души, которая живет и в ней, а значит, Элиза никогда не будет одинока. До слуха донеслось слово, словно из далекого счастливого прошлого: «отец». А ведь этот сморщенный старик, под тонкой желтой кожей которого проступали такие знакомые черты, в каком-то смысле был отцом и для нее, создателем, спустя столько лет вернувшимся, чтобы сказать, что она не одна, никогда не была одна, что он помнит и не позволит миру забыть, вычеркнуть ее из своего существования. Ослабшие, дрожащие руки коснулись идеально сохранившегося камня, согревая его таким знакомым теплом, пробежались пальцами вдоль виртуозно высеченных линий. Глаза смотрели с грустью и теплом, другие взгляды светились восхищением, молчаливым признанием непогрешимости работы мастера, а еще удивлением, словно они тоже чувствовали нечто большее, скрывавшееся за красотой каменного изваяния. Впервые Элиза не принимала, как неотвратимую данность дар своей одушевленности, а была за него благодарна.
Тепла стало больше, она почувствовала прикосновение других незнакомых рук, словно желавших убедиться, что она не мираж, а потом мир вдруг пошатнулся, и ее незыблемое тело оторвалось от земли, к которой было приковано столько лет. Сильные бережные руки пронесли ее сквозь дверь, за которой для нее всегда оставалась тайна. Элизе явился целый новый мир, огромный, втрое больше ее прежнего обиталища, залитый ярким белым светом, уставленный множеством других каменных изваяний, некоторые из которых оказались укрыты пыльными белыми саванами. Вся процессия с двумя носильщиками и Элизой во главе, проследовала сквозь просторную светлую мастерскую к другой распахнутой двери, за которой клубилась настоящая вселенская тьма и смело нырнула в проем навстречу неизвестности. Элиза не испытывала никакого желания остаться, но ее тело, такое тяжелое и неповоротливое, цеплялось за привычное, всячески мешая движению вперед. Совершая последнюю попытку, каменный постамент уцепился за косяк, послышался глухой удар и огромный кусок камня рухнул на пол мастерской, нисколько, впрочем, не испортив прежнего совершенства, но унося с собой частицу души. Это был уже собственный дар так сильно выросшей души Элизы. Она не пожалела и не расстроилась, лишь пожелала удачи своему маленькому осколку, ведь к тому времени, как это случилось, она, а значит и этот осколок знали наверняка, что, куда бы они не отправились, сколько бы лет не прошло, теперь они никогда не будут одни. Но даже если однажды рухнет мир и жизнь совсем исчезнет с лица земли, заставив его неподвижно замереть, рано или поздно загорится дерево, разобьется, рассыплется камень и тогда всех нас ждет свобода.