Литературный портал - Проза, / Рассказы, Halgen - Оля
Да Нет
Личная страница Читальня Избранное Мой блог Профиль Мои фотоальбомы Личные сообщения Написать в блог Добавить произведение

HalgenОля

Поворот сибирских рек и балет - два символа давно минувших времен...
Проза / Рассказы26-10-2011 23:38
Мы с папой стояли в середине царства гигантов. От рыка невообразимых машин дрожала под ногами земля, мелко тряслись ветки деревьев, как будто боялись приближения стальных лап. С криком взлетали птицы, и даже облака на небе как будто тоже тряслись вместе со всем живым и неживым, что было вокруг. Металлическая жизнь машин как будто перетекала во все, что было вокруг. Когда я присела на пенек, то почувствовала, что и он наполнен теми же волнами, которые пронизали сейчас окружающий мир.

«Смотри радостнее! Это же праздник!» — подмигнул мне отец, и в движениях машин я сразу увидела что-то залихватское, веселая. Экскаватор машет своей железной лапой, будто шлет привет всей округе, и желает ее обитателям чего-то хорошего и такого же большого, как он сам. Другая машина с множеством ковшей жует землю, как будто с аппетитом кушает праздничное угощение. Три бульдозера одновременно ездят туда-сюда, как будто исполняют какой-то модный современный танец.

Прежде я видела много мест, где делалась работа. Напротив нашего дома строили дом — это работа, на улице прокладывали трубы — тоже работа. Но такой большой работы я не видела никогда, и сейчас мне казалось, что нет ни одного уголка мира, где бы она не делалась. Как будто повсюду зеленая земная поверхность расступается под остриями железных зубов, чтобы обнажить свою исподнюю черноту и обратиться в аккуратную и ровную нить будущего канала.

«Вот этой горки не будет, она уйдет вглубь, и тоже сделается каналом. А вот эту речушку мы углубим, сделаем шире и разровняем. Она тоже будет частью нашего канала», говорил папа.

Он показал на поросший брусникой пригорок, потом на туманную речушку, что змеилась чуть в стороне. Их было немного жаль. Но папа говорил об изменении лица этой землицы столь уверенно, что я ничуть не сомневалась в его надобности. Что же, канал, нарисованный папиным карандашом, и теперь переводимый на зеленый лист таежной землицы этими веселыми машинами, давно стал ниточкой, которую обвивали ростки моей, маминой и его жизней.

«Помнишь, ты видела, как моя рука вела карандашиком по линеечке линию. Ты еще спросила, зачем у меня наготове ластик лежит? И теперь она вот, в земле, моя линия, и ластиком ее не сотрешь уже! Потому он и был наготове, чтоб вовремя стереть!» — весело рассказывал папа.

Поднимались мы и в экскаватор, где щекотало нос от чего-то технического, ни то масла, ни то солярки. Экскаваторщики в самом деле были веселы, будто у них в самом деле был праздник. Или чувствовать силу своей могучей машины — такой праздник, который не прекращается до тех пор, пока сидишь в ней и жмешь на волшебные рычаги, вызывая взмахи исполинских металлических рук?!

Экскаваторщики мне разрешили нажать на один из рычажков, и я осторожно, двумя пальчиками, надавила на него, отвернувшись, и закрыв другой рукой ухо. Чего я боялась — сама не знаю, наверное — какого-то жуткого грохота. Но ничего не случилось, только рука экскаватора вдруг поднялась кверху, да экскаваторщики одобрительно засмеялись.

Молодец! Жаль, что девчонок в экскаваторщики не берут, а то бы первой работницей у нас стала! — хохотал бригадир, дядя Вася.

Она станет! Своего добьется, первой экскаваторщицей будет! — ответил ему механик, дядя Петя.

Нет, уже не будет, — серьезно ответил папа, — Она ведь уже — балерина…

В этот миг я представила, как совершаю свои движения среди множества машин, перелетаю через прорисовывающееся сквозь тайгу, еще сухое русло канала…

Нет, тут на стройке легкие балетные движения будут не уместны, да и комары вместе с прочим гнусом, пожалуй, закусают меня в легких балетных одеждах. Эх, почему я не могу в самом деле сделаться экскаваторщицей и работать вместе с этими веселыми и добрыми людьми, меняя облик Земли стальными мышцами?!

«Наши каналы будет видно даже из космоса!» — сказал мне папа, отрывая от тягостных мыслей.

Не зная, как выразить свое восхищение, я прижалась к отцу, и крепко поцеловала его в щеку.

На другой день мы смотрели на стройку из окошка вертолета. Я дивилась широкой ленте Оби, быстрые воды которой и напитают рукотворную реку, задуманную моим родителем. Пройдет немного лет, и новая речка потечет в другую, противоположную сторону, чтобы напоить вечно сухие земли самой сердцевины Азии. Удивительное получится дело — река потечет и туда и сюда, и к царству льдов да белых мишек, и к зеленому саду, которым сделается былая пустыня…

Внизу копошилось множество техники. Огромные экскаваторы, те самые, которые я видела вчера, с воздуха казались чем-то вроде мелких жучков. Все они были в непрерывном движении, которое с воздуха еще больше походило на танец. Сколько же людей совершало это большое движение, целью которого было вырастание где-то на юге самого большого на Земле сада?..

Дома папа тоже любил говорить про начавшуюся стройку, наверное — самую большую за все времена, в которые на Земле жили люди. Кто бы не приходил к нам в гости, любой разговор обязательно переходил на тему строительства.

«Мы творим на Земле Райский сад, подобный тому, о котором в Писании сказано! Наверное, если Бог есть, Он с небес тоже увидит наш Сад, и потому помянет всех нас, его сотворивших, выполнивших Его волю, стало быть! Да, почти все храмы сейчас закрыты, но что они стоят перед тем храмом-садом, который творят миллионы наших рук! Вот в чем главный смысл нашего труда, а остальное все — уже побочное, что идет «заодно». И золотая река хлеба, которая потечет навстречу синей водяной реке, и белая река хлопка. Это тоже важно, нет сомнений, но разве одной едой и одеждой можно объяснить причину того дела, которое делаем мы?!», — говорил он одному собеседнику, пышнобородому дяде Ване.

«Ты мне рассказывал, что есть убедительная версия, будто наши предки пришли из полярных земель, где когда-то был затонувший и сокрытый льдами континент, наша древняя Родина. Так ведь? Шли они по Уралу, и там, где заканчиваются горы, построили город Аркаим, вокруг которого была первая их, то есть наша страна. Теперь мы вроде как возрождаем те земли, на них снова будет множество городов и опять закипит жизнь. А реки там потекут в двух направлениях, как на той земле, что затонула на Крайнем Севере! Так человеческий ум возрождает всеми забытое, о чем сейчас помнят лишь немного профессоров!» — рассказывал он дядя Славе, который всегда одевался лишь в светлые одежды.

«Когда появились казаки, в Россию как будто влилась новая кровь, новая жизнь. И наша земля раскинулась на многие тысячи верст, дошла до Тихого Океана благодаря ним. А появились они, отвоевав у степи простор для своего обитания, черноземные степи. Они их увлажнили, прорыв много каналов, повернув даже реку Кубань, и после этого набрали невероятную жизненную силу. Мы, быть может, дадим жизнь новому казачеству, которое вырастет в множестве городов и сел, что раскинутся на землях, которые мы отвоюем у степи. И тогда будущее нашей страны пойдет совсем по-другому. Те земли достигнут невероятного расцвета, они, а не старые замшелые центры Европейской России поведут страну в день завтрашний!» — вещал он усатому дядя Сереже.

«У мусульман есть поверие, что Рай — это где много воды, где из-под земли везде бьют фонтанчики. Пошло это от арабов, но узбеки, казахи, киргизы считают точно так же, ведь у них тоже — сплошная сушь. И мы теперь создадим для них истинный Рай, и они будут благодарны нам, русским. До них же тоже дойдет вода, уже вслед за тем, когда мы наш, русский рай построим! И ближе нас для них не будет народа, а значит мы как будто сошьем пространство континента крепчайшими, неразрывными нитками. Тогда уж нашу страну будет не развалить, и не будет в мире государства, прочнее нашего. Как бы оно не называлось, хоть Советский Союз, хоть Новая Русская Империя!» — рисовал он картину грядущего для веселого дяди Саши, который любил мне дарить разные интересные игрушки своего изготовления. Все они управлялись при помощи радиоприбора, и потому ездили как будто сами собой на зависть и удивление соседских мальчишек и девчонок.

Из слов отца я мало что понимала. Просто откладывала их, как откладывают умные и толстые, но еще недоступные пониманию книжки подальше на верхние полки, чтоб там они покорно ждали, пока их хозяин наберется нужных знаний. Не все они дождутся своего звездного часа, вернее — большинство и не дождется, но книжное терпение бесконечно, как и терпение отцовых мыслей.

В каждой комнате нашей квартиры висела большая географическая карта, где толстыми синими нитями были обозначены грядущие каналы. Кроме того на одном из журнальных столиков стоял целый макет канала со сделанными из пластмассы маленькими корабликами, плывущими по нему. Я обожала его разглядывать и играть в кораблики, что отец мне разрешал делать с большой охотой. Он считал, что если я обращаюсь с каналом, как с уже существующим, то он непременно будет создан, как бы не поворачивались события вокруг него. И я увлеченно играла в кораблики на водной глади еще не созданного канала. Мои игрушки отправлялись на них из таежной сибирской глуши в райский сад просторов Южной Сибири. Так мой папа называл края, которые собирался обращать в царство душистой зелени.

Я очень любила смотреть за рукой папы, когда он чертил свои непонятные, но каким-то удивительным образом связанные с вполне понятным красивым каналом чертежи. Мне нравилось, когда он считал на удивительном приборе, калькуляторе, который при своих малых размерах знал всю арифметику. Еще я знала, что шуршание отцовых бумаг закончится с наступлением лета новой поездкой на удивительную стройку, где я увижу канал еще ближе подошедшим к тому, что красуется на папином макете. Да, комары там, конечно, накусают, но зато я снова побываю на этом празднике, где веселятся не только люди, но и машины, приближая каждым своим движением расцвет чудесного сада где-то на юге…

Как бы я хотела изучить отцовские науки, научиться так же ловко чертить по бумаге и считать на светящейся машинке, все время думать, и иметь от дум морщинистый лоб! Или, если этого нельзя, то в самом деле управлять какой-нибудь чудесной машиной, и чертить папины мысли на земном листе. Как это славно — любимая доченька пишет папины мысли!

Но у меня оказалась удивительная способность (которую я проклинаю и по сей день, ибо она сама — не дарование, а чистейшее проклятие). Когда я слышу музыку, то чувствую, будто она пропитывает все мое тело, растекается по мышцам, и пробуждает их к жизни, как весеннее солнышко росточки растений. Мышцы сами собой оживают и принимаются двигаться вместе с волнами музыки, делаются совсем не такими, какими бывают в тишине. Тело обретает невероятную легкость, и само обращается как будто в волну, мгновенно перемещаясь по комнате и вперед, и назад, и вверх, и вниз. Я будто сама становлюсь музыкальным произведением. Словно никогда никем не виданное вдохновение, посетившее когда-то никогда мной не виданного сочинителя музыки, в эти мгновения превращается в моего родного отца…

Когда музыка стихает, мне иногда делается одиноко, иногда — страшно, иногда — просто грустно. Быть может, это ощущение похоже на чувство того, из кого утекла половина крови. Потому я не люблю, когда она звучит, и просто обожаю тишину, звуки животных, человеческие разговоры, пение птиц, и даже механический шум. Оттого и нравится мне так бывать на стройке, жаль что выпадает это счастье не часто.

В те годы балет был не просто видом искусства, а красой и гордостью всей страны. Потому едва я показала свою странную особенность (а скрыть ее я просто не могла), кто-то сразу посоветовал моей маме отдать меня в балетное училище. Конечно, она послушалась, а тут еще у папы нашлись знакомые, которые помогли меня туда устроить. С той поры мои слезливые просьбы о прекращении балетной учебы мама принимала с шипением, а папа молча кивал головой, подтверждая ее недовольство. «Такое престижное училище, многие девчонки полжизни бы отдали, чтоб туда поступить! На одну девчонку, которая учится — сто ревут, когда мимо твоего училища проходят! А балет ведь лицо нашей страны! Иностранцы, когда на нашу страну смотрят, прежде всего видят балет, и думают, какие же красивые, сильные, изящные люди у нас живут! Таким людям все по плечу! Вот они нас и уважают! И тебе доверено быть лицом страны, а не ее руками-ногами, как мы с папой, а ты нас так расстраиваешь!»

Ясно, о том, что меня заберут из училища домой, и будут обучать отнюдь не «лицевому» инженерному делу не могло быть и речи. И самым ненавистным днем недели для меня стало воскресенье, когда мама, немая к каплям моих слез (для моего же блага, конечно), тащила мое покорное тело в проклятое училище. Да, именно тело, ведь его движения доводили там до совершенства, изгибая его подобно податливому воску или пластилину. В те годы как раз вышел мультфильм «Пластилиновая ворона», и я поняла его немного иначе, чем другие, ибо пластилиновой вороной посчитала саму себя. Такой вот белой, но мягкой вороной…

До сих пор помню дорогу от дома до училища, которая была не долгой, и мама всегда вела меня ее пешком. Бедные дома, которые стояли по сторонам улиц, вдоль которых мы шли к месту балетной учебы — я осыпала их проклятьями лишь за то, что их ряды слагали из себя этот ненавистный путь. Увы, проклятия сбылись, и теперь большинства этих красивых, и, конечно, ни в чем не повинных зданий, больше нет на белом свете. На их месте теперь восновном торчат безликие, как штаны полицейского, стеклянные коробки. Кое-где стоят и новые дома, старательно подделанные под старину, но все они пропитаны фальшью, точно посудомоечные губки — мылом…

В зеркальном кубике, которым училище было изнутри, мое тело часами и днями совершало одни и те же движения. Именно тело, мысли же летали там, где переплетаясь с папиными мыслями носились над черным руслом будущего канала. Залетали в бетонный куб первого шлюза, закрытого исполинскими воротами, которые были бы подстать дому сказочного великана. Папа говорил мне, что это место он зовет Ключом Рая, или просто Ключом. Когда все будет готово, хватит маленькой детской ручки, чтоб нажать на открывающую ворота кнопку. И тогда хлынет, запенится, побежит бурлящий водный поток, мгновенно обращая черную нитку канала в синюю речку, хоть и рукотворную, но такую же живую и веселую. Пройдет немного лет, и реченька эта будет полна рыбы и разных водных птиц, как всякая живая, рожденная природой река. Но эту речку, рождающую в своих низовьях райский сад, да не один, вызовет простое прикосновение моей тоненькой ручки к волшебной кнопочке, которая соединит и папины чертежи, и работу железных великанов, и принесенные в жертву деревья с гнездышками птиц и домиками зверушек, и многое-многое другое. Папа говорил, что моя роль в рождении канала будет пусть внешне и крохотной, но вместе с тем — главной. Потому нажатие на кнопочку он обещал мне, как награду за хорошую учебу в Училище имени Вагановой. Конечно, такое обещание не могло заставить меня полюбить балет, к тому же я догадывалась, что нажму на кнопочку в любом случае — я. Кому еще папа может поручить такое маленькое и вместе с тем великое дело?! Самому себе? Но ведь он говорил мне, что начинать новую жизнь должны именно дети, ведь для них она строится, а кроме меня у него детей и нет!

— Папа, когда же я на нее нажму, на волшебную кнопочку-то?! — спрашивала я его всякий раз, когда он выходил из своего кабинета, туго набитыми чертежами.

Обожди. Скоро только сказка сказывается, да не скоро дело делается! Да и не только от нас, инженеров да рабочих это зависит. Есть еще руководители всякие с начальниками. Для них это дело тоже — новое, невиданное. Один ученый начальник мне даже сказал, что для них опыт нашей стройки поможет в будущем организовывать много-много великих дел, например — полеты к звездам или освоение других планет для жизни человека. Он, кстати, интересный человек, ничуть не похож на других, которые только руками махать могут. То есть тех, кто не руководители, а (хе-хе-хе) рукомахатели, скорее! И зовут его интересно — Побиск. В жизни такого имени не слышал!

Увы, в следующую секунду меня подхватила мама, и сказала, что пора идти в училище. Я почему-то подумала, что ту балерину, в честь которой училище названо, тоже звали как-то странно — Агриппина. Как будто от названия болезни, грипп. Когда его произносишь, уже хочется кашлянуть, чихнуть, а то и высморкаться. Да и фамилия какая-то странная, сразу перед глазами пробегают вагоны, которые куда-то везут. В сочетании с именем, содержащем в себе хворь, они вряд ли везут туда, где хорошо…

Так размышляя, я вновь оказалась в украшенных колоннами стенах училища. Так же как снаружи было и внутри — вроде очень красиво, но как-то холодно и чуждо, словно пришел туда, где тебя никто никогда не ждал и сейчас не ждет. Теперь я знаю, что такое сочетание красоты с нелюбовью именуется классицизмом. Белый мрамор, который встречал меня в вестибюле, отдавал холодом, и я невольно опять повторяла имя Агриппина (от слова грипп)…

Вот и его сердцевина, где много зеркал, и каждое движение видно сразу со всех сторон. Но я всегда в их присутствии закрываю глаза. Мне кажется, будто на меня в такие мгновения смотрит много чужих существ. Все они удивительно похожи на мое тело. Оно словно от меня отделилось, тут же размножилось, и принялось глумиться над моей душой, дрыгая ногами и делая еще множество разных движений. Ему сейчас не нужна я, а оно ни к чему мне…

Нелюбовь к движениям своего тела не ускользала от внимания однокашниц. В таких местах, где люди живут вплотную друг к другу, и так простой взгляд обращается в лабораторный микроскоп. А тут еще болезненная жажда первенства, вызывающая страсть к поискам пылинок в глазах тех, кто первым, как будто быть не достоин. Тяжело давалась эта борьба многим девочкам, и вечером они, обливаясь потом, едва доползали до своих спальных комнат. Смывать с себя соленые потоки уже не было сил, к тому же уже завтра они снова потекут ручьями. Атмосфера наполнялась вкусом боли, которая рвалась из перетружденных мышц. Такая боль вроде бы терпима, но переходя изо дня в день, она обращается в надоедливый тяжкий недуг, порождающий в сердце тоску и злобу. Такие чувства, подобно горящим углям или флаконам с отравой, нельзя долго носить в себе, их необходимо выплеснуть, выбросить. Если все время плеваться жгучей слюной друг в друга, в первую попавшуюся из своих ближних, то жизни не будет никому, и урок этот усваивается быстро. Выход тут только один — найти один общий объект для издевок, и сливать все ручейки злобы в одну шипящую речку, затопляющую несчастного по самые уши.

Разумеется, таким объектом в училище оказалась я. Нелюбовь к балету и училищу истекала из моих глаз и многократно усиливалась, отражаясь в зеркалах со всех сторон, фокусируясь в одну точку. И, вместе с тем, у меня почему-то все получалось, и меня всегда ставили в пример. Что надо еще для всеобщей ненависти, если есть явно незаслуженный успех, дарованный непонятно зачем и без всякого труда?

Когда играла музыка, и мое тело сливалось с нею, со всех сторон доносились приглушенные, но отчетливо слышные смешки. Смеяться было не над чем, девчонки просто выдавливали хохот из себя, чтоб отвлечь меня и заставить сделать ошибку. Глупые, они судили по себе, ведь им для совершения движений требовалось отчаянное сосредоточение, мне же оно вовсе не требовалось. Как я хотела допустить хоть одну ошибку, а лучше — двадцать одну, сто одну. Чтоб меня гнали из училища на радость соперницам, чтоб появился в их жизни большой-большой праздник! Но нет, музыка всякий раз оказывалась сильнее меня, и я испытывала то же, что, наверное, испытывает утопающий, когда помощи ждать неоткуда, а ледяная вода лишает последней надежды на свои силы. Невидимые струи несли меня в миры, которые я не могла выразить словами, и мне казалось, что она и есть река, жизнь которой дала моя рука, приложившаяся к чудесной кнопке…

Иногда простые упражнения делались без музыки, на счет преподавательницы «раз-два-три». Как я их любила, как отводила душу, совершая их невпопад, превращая каждое движение в ошибку. Преподаватели сперва дивились шокирующему различию моих движений под музыку и без нее. А потом сделали положенный вывод, и все занятия со мной стали проводить под музыку. После же занятий меня, как всегда, ставили в пример, что сопровождалось отчаянным зубовным скрежетом.

Надо ли девчонок десятилетнего возраста учить мелкой пакости? Сколько раз я просыпалась утром в мокрой постели с лицом, измазанным какой-нибудь вонючей и плохо отмываемой краской?! Как часто находила на своем столике то неприличные, то угрожающие рисунки и записки, нацарапанные явно измененным почерком! Вероятно, они могли бы придумать и что-нибудь злее, и что-нибудь страшнее, ведь их предводительница, которую звали тоже Оля, была невероятная мастерица на такие выдумки. Она была удивительно похожа на меня — такая же маленькая и такая же худая, и иногда мне казалось, что это одно из моих отраженных тел вышло из зеркала и начало войну против меня. Танцевала эта Оля хорошо, была второй после меня, но в каждом ее движении чувствовался невероятный труд, почти такой же, как труд машин, прорывавших папин райский канал. Это лишало ее той легкости, которая была незаслуженно дарована мне, что и давало ей великое право ненависти. Но от тех же непрерывных, жесточайших занятий, она так уставала, что на выдумки по части моего наказания у нее просто не оставалось сил. Потому и приходилось им обходиться лишь свободным временем да подручными средствами, и мне оставалось место пусть для испорченной, но все-таки жизни…

«Ах ты, царевна-лебедь моя!» — обнимала меня мама, когда я приходила домой. Я плевалась в сторону и, разжав материнские объятия, просила, чтоб она больше меня так не звала. А потом из моих глаз лились все невыплаканные за неделю слезы, и я рассказывала о своих злоключениях, связанных с балетом. «Ничего, потерпи… Терпеть надо, это не самое страшное, что бывает в жизни» — привычно говорила мне мама. Наверное, она и не запоминала ничего из того, что я говорила ей. А если даже и запоминала — что это могло изменить? Ведь перед ее глазами я уже была балериной, и разрушение этого образа доставило бы ей, наверное, такую же боль, как, к примеру, моя тяжелая болезнь. Но в отличие от болезни тут она могла выбирать, и, конечно, решала оставлять меня будущей балериной. Ведь это сочетание слов удивительно приятно говорить и друзьям, и соработникам, не говоря уже о соседях. Это тебе не будущий инженер, которым в больших городах в то время был если не каждый первый, то уж точно — каждый второй…

«Подрастешь, поймешь, что все в эти твои годы было правильно, и они прожиты не зря!» — добавляла мама, гладя меня по голове. Я роняла росинку последней слезы, на том разговор и заканчивался. И я снова собиралась в училище.

Кроме балета, которым мы занимались почти все время, изучали мы и школьные предметы. Но был еще один особенный, интересный предмет — история танца. Из него я узнала, что люди прошлого танцевали не для того, чтоб это кто-то видел, а просто сливались через свои движения с движениями всего мира, с музыкой, сокрытой в самой земле. Оттуда пошли все народные танцы, на которые у людей всегда хватало сил, несмотря на тяжкую каждодневную работу. Причем слово «пляски» всегда совпадали со словом «веселье», ведь не было большей радости, чем движением танца слиться со всем миром, который окружает человека, и с другими людьми. «Наверное, мне хорошо бы жилось тогда. Не надо было бы делаться балериной, можно было бы просто танцевать, и не думать о зрителях и о своем месте в балете! И другие девчонки, та же Ольга, так же плясали бы вместе со мной, и все были бы счастливы, ведь в народном танце не бывает «первых» и «вторых», которые обязаны соперничать друг с другом!» — часто с грустью раздумывала я. Но ничего поделать было нельзя — из народа ушла его древняя сила, а вместе с нею и радость. Его будто оторвало от земли, но не подняло и в небо, и глупо повисший в воздухе, он может лишь дурашливо сучить ногами. Потому и придумали нас, профессиональных танцоров, для которых танец должен быть тем же, что для другого — вытачивание гаек на заводе. Как нет радости у токаря-гаечника, так не должно быть ее и у нас, потому что мы в танце — тоже на работе…

Вторая Ольга не успокаивалась в своей вредности. А тут еще судьба преподнесла мне новый сюрприз, разумеется — гадкий.

Твой папа — вредитель! Вот статья в газете, тут написано, что поворот сибирских рек вспять погубит всю Сибирь, и еще обкрадет весь народ! Да, так тут и сказано! Вот чья ты дочка! Аннам что говорила?! — усмехнулась как-то надо мной вторая Ольга.

Не может быть! — прошептала я, — Этот канал я сама должна запустить, нажать на волшебную кнопочку! Потому не позволю, чтоб так говорили!

Да что ты не позволишь?! Тут в газете ученые люди писали, умнее тебя! — рассмеялась моя тезка.

На, держи! — она сунула мне номер газетки «Комсомольская правда».

Первое, что мне бросилось в глаза — это фотография заветного Ключа, в котором спрятана предназначенная для моего пальчика красная кнопочка. Со всех сторон был текст. «Осушение больших пространств вызовет торфяные и лесные пожары, которые превратят большие просторы сибирской тайги в выжженную пустыню. Вокруг каналов наоборот возникнут обширные зоны заболачивания, которые быстро заселятся кровососущими насекомыми, и прилегающая к каналам местность станет непригодной для жизни. Ослабление течения рек вызовет снижение содержания кислорода в их водах, что вызовет гибель многих ценных пород рыб. Стоимость канала такова, что на эти деньги можно было бы решить жилищную проблему, переселив людей из ветхих жилищ в благоустроенные дома», выхватывала я отдельные фразы. «Нет, нет!» — кричала душа, но убийственные серые строки продолжали говорить о своем, и их было не перекричать. Мой глаз скользнул на заголовок газеты и разглядел строчку «тираж 1000000 экземпляров». Все это прочитают 1000000 человек! Невероятная, не умещающаяся в сознании цифра. А, наверное, и в других газетах что-то похожее тоже напечатано…

Я порвала газету и бросила ее на пол. Ольга со зловещей ухмылкой вытащила из-за пазухи еще одну. Я выскочила из училища, и помчалась домой.

Папа, папа, ты знаешь, что про нас напечатано! — крикнула я ему, перерезая все вопросы о моем внезапном появлении.

Читал. Ну и что? — спокойно сказал он, погладив меня по голове, — Людей злых много, а еще больше таких, кто ищет знаменитости. Не имея сил что-то создавать самим, они разрушают, а не имея сил разрушить — пресекают создаваемое другими и ищут в этом себе славу. Вот сейчас тщеславные объединились со злыми и написали такую статейку, ведь ее начиркать куда проще, чем рассчитать, спроектировать канал, построить его. А известность можно получить такую же, как у нас, созидателей, а то и большую! Они же как будто такие смелые, грудью под бульдозеры бросаются!

Родители успокаивали меня до вечера, и мне даже разрешили пропустить денек учебы.

В училище газета уже ходила по рукам, и девчонки при каждой встрече со мной оборачивали свинцовые фразы в ядовитые шутки. Вот я и пожинала плоды своей былой гордости за участие в стройке. Какими они колючими оказались! Хуже репейника!

В след за этой статьей появилась еще одна, потом — еще и еще, и потому разговор о канале не смолкал, не смолкали и обиды в мой адрес. Но потом все кончилось, грохнуло взрывом в далеком городке со зловещим названием Чернобыль. Когда телевидение и газеты отделывались лишь парой слов о нем «Произошел выброс пара на 4 энергоблоке Чернобыльской АЭС», папа мне уже сказал, что с его стройки забрали всю технику для отправки в тот самый Чернобыль. Значит, там и в самом деле стряслось что-то такое же большое, как наш канал, но только нехорошее, злое…

Позже я узнавала свои экскаваторы и бульдозеры, когда телевидение уже было наполнено словом «Чернобыль». Безжизненные стояли они на скоросделанных свалках, приговоренные к ржавчине и вечному безмолвию. Их силы мгновенно иссякли, жизнь кончилась, и больше их зубастые ковши никогда уже не коснутся сибирских земель…

Отец продолжал чертить, но карандаша, который бы переводил его линии с бумажного белого листа на зеленый лист земли, больше не было. Стройка застыла в своей недоделанности, как говорил отец — была заморожена. Я представляла черное русло канала и бетонный его ключ, покрытые сверху толстым слоем льда, сквозь которые их было хорошо видно, но прикоснуться к ним было уже нельзя. «Это — временно!» — говорил папа, и слово это превратилось во что-то похожее на молитву. «Временно, временно», пело сердце всякий раз, когда в него заползала змея уныния. Но время шло, а «замороженный» канал так и не оттаивал, и в отцовском кабинете продолжало звучать, все менее и менее убедительно, бесцветное слово «временно»…

Тем временем ненавистное училище близилось к своему завершению. И вместе с последними его годами в мою жизнь ворвалась Первая Любовь. Им был мальчик Женя, с которым меня теперь стали ставить на репетициях.

Мы уже готовились к выпускному спектаклю, которым должен был стать царь всех балетов — «Лебединое озеро». В нем Женя должен был играть принца, я — лебедя, белого лебедя — Одетту. Моей же недоброжелательнице досталась роль черного лебедя Одиллии.

Так вышло не случайно, ибо я была первой среди девочек, Женя — первым из мальчиков, а моя тезка была второй.

Оказалось, что не одну меня музыка бросала в омут телесных движений. Такую же власть имела она и над Женей. И мы кружились вместе по сцене, я чувствовала его сильные руки, из которых в меня будто лились реки жизненной силы. Каждое мгновение я чувствовала, что уже не одна в пространстве музыки, переливающейся в движения моих мышц, и оттого впервые в жизни почувствовала истинное счастье. Большее, чем чувствовала, когда видела папину стройку. Ведь сцена вместе с простенькими учебными декорациями и двумя летающими человеческими существами для меня обращалась в чистую любовь…

И я уже не жалела, что попала в это училище, и что становлюсь балериной. Ведь тут ко мне пришла любовь, и она сейчас со мною, и весь мир сделался ею. В том же мире, который я любила прежде, теперь стоит неподвижность смерти, и поднявшаяся тайга рвется вернуть себе утерянные земли, залечить пронзившую ее рану. Канал стали заполнять нежные, слабенькие деревца, быстро крепнущие, наливающиеся таежными соками. Их еще легко выкорчевать, обратить канал снова в стройку, но делать это некому, ведь стройка лишилась своих людей, окутавшись первозданной тишиной, нарушаемой лишь птичьими криками…

Зато здесь, в училище, кипела жизнь. Каждый день был наполнен присутствием любимого, и мои движения, наверное, сделались еще красивее. Так, по крайней мере, говорили мне преподаватели, и их слова меня впервые за все время учебы стали радовать.

«Ты играешь лебедя. Лебедь — старинный символ красоты и изящества, вернее даже самой души. Но, чудо — ты превзошла эту сказочную птицу, ты стала как будто идеей лебедя, и настоящий, живой лебедь — лишь твое бледное отражение», — восхищался Людвиг Федорович, наш профессор и мировая знаменитость.

На его слова я широко улыбалась и верила, что я и в самом деле — истинная балерина, и балет — моя судьба на всю жизнь. Впервые за долгие годы мне уже не хотелось идти домой, где мой папа все меньше чертил и все больше тоскливо смотрел в окно, прихлебывая из большого стакана что-то туманное, пьянящее. Напившись и насмотревшись, он возле окна и засыпал, чтобы проснувшись — снова пить и смотреть…

А в училище был Женя, была сцена, обращенная в слиток любви. Даже Ольга после похвалы Людвига Федоровича как-то присмирела, и больше не делала мне гадостей, ограничиваясь лишь недовольными взглядами в мою сторону. Или теперь она довольствовалась своей ролью в балете, где она — моя соперница?!

Что же, хорошо, когда вся жизнь, ее переживания переносятся в образы, выдвинутые в сторону народа, на сцену. Первые звуки музыки — и мои ножки в пуантах пишут в воздухе сложные, мудрые формулы. Еще и еще, и получается что-то похожее на древний трактат, красивый, но непонятный. Тут на сцену вылетает Женя, и мудрость мгновенно растворяется в золотых водах любви…

Было бы так всегда, всю вечность. К чему лишние слова, лишние объяснения и признания, если есть волшебные движения?! Зачем мне что-то говорить Жене, если наши тела сами чувствуют, что созданы друг для друга, и прожить друг без друга уже не смогут!

Я уже знала о телесных отношениях мужчин и женщин. Усталый, кряхтящий муж и такая же усталая, ворчливая жена, ложатся вместе, совершают положенные, повторяющиеся из ночи в ночь движения, и тут же засыпают. Причем совершают их они тихо, дабы не разбудить спящих рядом детей, и все время оборачиваются — не проснулись ли отпрыски.

Ему завтра опять на работу, ей — сперва вести детей в садики-школы, а потом — тоже на работу. После работы — магазины да домработы. И так — всю жизнь. Но иное будет у нас, ведь движения и станут нашей работой, и они будут переходить изо дня в день, слагаясь в ткань годов. То, что должно быть невидимым для глаз публики, мы продолжим в прямо гримерке, сделав слияние наших тел окончательным и доведя идею балета до конца. Наверное, такая жизнь и есть — счастливая, а такая любовь, любовь в балете — вечная!

С такими раздумьями я выходила всякий раз на сцену. Но однажды, когда я наряжалась в гримерной, кто-то толкнул меня в спину. Обернувшись, я, конечно, увидела Ольгу.

Ты в Женьку влюбилась? Напрасно! — злобно усмехнулась она.

Почему?

Не нужна ты ему!

У него другая есть? — я выронила из рук легонькую, как воздух, ленточку.

Ха-ха-ха! — захохотала она, — Другая — пустяки, у нее и отбить можно. Но он — вообще не такой. Голубой он, вот что!

Какой? — не поняла я, не знавшая еще этого слова, означавшего вовсе не цвет. Его и из взрослых тогда знали не все.

Ха-ха-ха! — снова засмеялась Оля, — Он с Людвигом Федоровичем живет, как девочка!

Как?! Он же мальчик! — опешила я, не понимавшая, как мальчик может быть — девочкой.

А для Людвига Федоровича — все равно, что девочка! Он сам такой, конечно, его тоже кто-то таким сделал, может — его учитель. И сказал Женьке: «Хочешь стать таким же красивым, авторитетным, всем известным?! Значит тебе надо быть во всем таким, как я! А я — вот такой! Не хочешь — твое право, а хочешь — приходи ко мне в такое-то время, я тебя всему научу!» Я, конечно, только догадываюсь, меня там не было, но результат — такой. О нем все знают! Кроме тебя, конечно!

Она оставила меня одну, и мои мысли путались в нитях тоски и непонимания. Воздух между мной и Женькой как будто обратился в стекло, отдаляя его в чужой, неизвестный мне мир. Так я и вышла на сцену, и музыка снова получила надо мной власть, но от своего партнера я теперь шарахалась в сторону, и это не могло ускользнуть от глаз преподавателей. Они, конечно, делали мне замечания, но я их не слушала. Но на середине балета, когда Женька обнял меня за талию (конечно, это было положено по роли, но рука его все-таки мне показалась очень нежной), я подумала «Наврала все это Олька, сама придумала! Когда ненавидишь, и до такого додуматься можешь! Нет всего этого, просто быть на свете не может!»

Репетиция успешно закончилась, и преподаватели снова меня хвалили. Несуразицы первой части репетиции они отнесли на счет того, что я, наверное, не уследила за собой и немножко переела. Что же, я не стала их разубеждать…

Учеба рвалась к своему венцу, которым должен был стать выпускной спектакль «Лебединое озеро». Мама обещала привести на него папу, который совсем плохо выглядел. Стал он бледным, под его глазами разошлись синие круги. Проект теперь был окончательно закрыт. Чертил он теперь мало, лишь иногда брался за какие-то другие, маленькие проекты, но придумав какой-нибудь мост через мелкую речушку, снова впадал в тоску. Может, хоть дебют любимой доченьки хоть как-то его развеет, внесет в его безвкусную, похожую на вату жизнь капельку сладости?!

Вне сцены Женька меня избегал. Когда я его встречала, он отводил глаза, и на мои вопросы отвечал односложно. Разумеется, спросить его о главном я боялась и стеснялась, а его лицо иной раз выражало такой страх, что даже говорить с ним делалось страшно. Я понимала, что с ним что-то не так, и подумывала, что моя тень, быть может, сказала правду. Но на сцене он становился другим, я снова чувствовала рвущуюся от него ко мне реку любви. Поэтому я ничего не понимала, хотя, быть может, первая любовь и должна быть непонятной. Оставалось лишь каждый день с нетерпением ожидать очередной репетиции.

Но однажды репетиции закончились. Зал украшали уже настоящими декорациями для спектакля, который должен состояться уже завтра. А послезавтра, как говорили преподаватели, нас ждали сцены больших театров, и даже театров иностранных. Мы вливались в нутро одного из чудес света, которое именовалось русским балетом, делались им самим. Моим будущим делался самый прекрасный театр Ленинграда — Кировский, больше известный народу, как Мариинский. Я часто заходила в него, вдыхая запахи своего будущего. Да, права была мама, когда преодолевая мое сопротивление, тащила меня в Вагановское Училище! Только теперь я поняла, как тяжко ей было расставаться с любимой доченькой на целые долгие недели, переживать обо мне… Наверное, она тоже плакала, только в отличии от меня — обратной дорогой от училища до дома, которую всегда ей приходилось идти одной. Она будто подбирала пролитые мной слезы и пропускала их через себя.

Но теперь все это кончилось. Труды и страдания увенчались похожим на шикарное платье занавесом Мариинского театра, распахивание которого похоже на открытие дороги в прекрасные миры. Это было только половиной счастья, второй его половиной было, что в Мариинский театр распределили и Женьку, и мы в нем будем вместе. В нем не будет Ольки, которой выпало ехать не то во Псков, не то — в Воронеж, и с ее исчезновением рассеются и все ее наветы, а я получу чистую любовь.

Все было совсем близко. Вот уже зрители собрались в зале, и я направилась из-за кулис в сторону сцены. Музыка тут же подняла меня в воздух, и я вспорхнула, понеслась, подобно бабочке, которая у многих народов была символом человеческой души…

Движение сердца, крови, мыслей и музыки слились в один поток. На другой стороне сцены появился Женька, и я отчего-то подумала, что сейчас и состоится наш брак. Так, как он должен совершаться в балете — на сцене, самым страстным из всех танцев…

Я не поняла, что случилось в следующий миг. Мои ноги внезапно лишились опоры, и тело провалилось куда-то вниз. Боль пронзила сперва ноги, а потом и все тело. В коленках раздался зловещий хруст. Падая, я почувствовала под собой какие-то круглые и твердые шарики. «Охотничья дробь», почему-то подумала я, теряя сознание. Так и закончился мой последний в жизни танец. Белого лебедя подстрелили…

Очнулась я, где и положено в таких случаях — в пропахшем лекарствами белохалатном мире. Вывих обоих коленных суставов, разрыв связок, после сшивания которых мои колени оказались охвачены похожими на никуда не ведущие лестницы рубцами шрамов. Через несколько дней мне было сказано, что о балете придется забыть, и тяжкие прошлые годы бессмысленно растворились в черной пустоте небытия. Узнала я и про твердые, похожие на охотничью дробь шарики — то был обыкновенный сухой горох, тот самый, на котором основатель генетики делал свои опыты. Кто его высыпал на сцену — было официально не известно, для меня — ясно, но для будущей жизни уже не важно…

В жизни можно увидеть множество жалких зрелищ. Наверное, балерина на костылях — не самое жалкое из них. Такой я и ходила по палате. Меня навещали преподаватели, повторяя одно и то же «Крепись, жизнь не кончается!» Принесли и диплом, разумеется — с отличием, и оставалось лишь ронять слезы, оплакивая бессмысленность этой строгой государственной бумаги. Наверное, печатавшие и подписывавшие диплом люди не могли думать, что бросают его в пустоту, которой теперь сделалось для балета мое тело. Единственное, что в нем было хорошего — это статус высшего образования, который я получила аж в 18 лет. Кто может таким похвастаться?! Есть что писать в анкетах, в графе «образование», по крайней мере!

Постепенно я стала ходить и без костылей. Ко дню выписки я лишь немного прихрамывала, что не мешало жить, но полностью стирало меня из списка живых балерин…

В последний день меня навестил и Людвиг Федорович. Он сказал мне много-много комплементов, сводящихся к тому, что «у такой девушки, как я, в жизни все обязательно получится». На прощание он поведал, что собирается на гастроли по Европе.

А утром накануне выписки я увидела в окошко Женьку, который шел под самыми окнами больницы в обнимку с… Ольгой. Так она опровергла свои же слова про него и Людвига Федоровича. Все делалось ясным, и от этого становилось даже немного радостно. Ведь тогда он мог стать моим Женькой, и я могла бы вот так же идти с ним в сторону Мариинского театра. Но тогда я слишком ушла от реалий жизни в мир наших с ним движений, и не думала о том, о чем, наверное, должна была думать. А теперь я, списанная в утиль несостоявшаяся балерина, была ему, конечно, не нужна…

Теперь Женька навсегда — ее, и я его не отобью, ведь там, где будут они, меня больше никогда уже не будет. Еще я подивилась ее сообразительности — догадалась ведь она идти здесь именно в этот день. Как будто знала, с какой жадностью любой выздоравливающий человек перед своим освобождением из-под гнетущих карболовых стен взирает на блестящий за белыми окнами мир! А откуда ей было знать, ведь сама в больницах никогда не лежала?! Змеиная женская интуиция?!

Мир балета исчезал из моего пространства, и я знала, что никогда больше не побываю на нем даже в качестве зрительницы. Мы разошлись с ним разными дорогами Бытия. И я даже не знаю, взяли ту, вторую Ольгу в Мариинский театр на мое место (все-таки она была второй после меня ученицей, и за исчезновением первой могли все-таки взять), или нет. Жажда мести так и не коснулась меня за всю мою жизнь.

Спустя полгода мой папа неожиданно исчез из дому. «Отправился в командировку», было написано в записке, которую он положил возле дверей. Командировка, ни с того ни с сего?! Без предупреждений, без сборов в дорогу? Конечно, нас это насторожило настолько, что мы тут же заявили о его исчезновении «куда следует». И принялись искать сами, в нашем городе, хотя перед моими глазами маячило наполовину заросшее русло мертвого канала. Там он, возле своего не рожденного дитя… Только жив ли он сам там, где все умерло?!

Внимая моим доводам, его искали и там. Но не нашли. Что в этом удивительного, в тайге со времен, когда Русь к ней прикоснулось, пропало столько народу, что хватило бы для населения двух небольших городов, и еще бы на несколько деревушек осталось! И потом, в глухой тайге и человеку с ясным разумом да хорошей экипировкой тяжело выжить, а родитель мой был не совсем вменяем, и с собой в «командировку» ничего не захватил, кроме портфеля. А тайга — это и свирепые звери, и гнус, а зимой — еще и яростные морозы, да вдобавок и множество смутных духов, не верить в которые можно в городской квартире, но не в дикой тайге. Так нам и сказали, когда спустя полгода нас вызвали по консервации дела о его пропаже.

С тех пор мы так и не знаем, считать отца живым или мертвым, ставить ему свечи за упокой или не ставить. Тело его так и осталось без могилы, а душа… Кто о ней что знает? Может, она обитает в Раю, что так и не вырос в Южной Сибири, но родился из отцовских мыслей где-то в других мирах…

Так и завершилась история моего балета и отцовского мертвого канала, которому я так и не дала жизнь. В своих снах я танцую в небе, будто потеряв свой вес, и, перелетая через дремучие леса, оказываюсь внутри бетонной громадины, где краснеет одна-единственная кнопка. Возле нее стоит мой папа, привычно покуривает сигарету, и указывает на нее пальцем. Я на нее нажимаю, и чувствую, как жизнь врывается в то, что умерло как будто на веки. Один из потоков вторгается и в меня, и вот я снова — балерина, и все, о чем когда-то мечталось — сбылось.

Но сон рвется пробуждением. Я с привычной быстротой собираюсь, отвожу ребенка в школу и бегу на работу в казенное учреждение с названием «ГУП Водоканал». Там я усаживаюсь за компьютер и принимаюсь пускать через себя колонки цифр, которым нет ни конца, ни края. Я работаю самой обычной бухгалтершей, которые, как правило — толстые (я располнела) и сварливые (стала такой). Разные времена зовут к себе разных людей…

Андрей Емельянов-Хальген

2011 год




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются

Жемчужная  
(29-10-2011) 


жует как будто кушает?
ну это первая блошка, которую заметила в самом начале. текст обязательно прочту, когда будет время. забираю в записную книжку.

Жемчужная  
(12-11-2011) 


Замечательный рассказ. Великолепно переданный эффект присутствия. Спасибо за удовольствие от знакомства с Вашим творчеством!
Хорошее слово — рукомахатели.




Автор






Расскажите друзьям:




Цифры
В избранном у: 1 (Жемчужная)
Открытий: 235
Проголосовавших: 1 (Жемчужная10)

Рейтинг: 10.00  


Пожаловаться