Литературный портал - Проза, / Рассказы, Halgen - Варшавская башня
Да Нет
Личная страница Читальня Избранное Мой блог Профиль Мои фотоальбомы Личные сообщения Написать в блог Добавить произведение

HalgenВаршавская башня

Есть в петербурге такое место - Варшавский вокзал. На нем есть башня...
Проза / Рассказы19-09-2011 01:08
В сверкающем зале Гатчинского дворца беседовали два человека. Первый из них — огромного роста и могучего телосложения, очень похожий на былинного Илью Муромца. Сходство с богатырем подчеркивала его белая русская рубаха, щедро украшенная крестами-посолонями.

Может, для конца 19 века такой облик русского царя и был удивителен, предавая ему больше сходства со старыми русскими царями, чем с недавними предками. Но Государь Александр Третий как раз чувствовал сейчас себя самим собой. В нем сошлось прошлое и настоящее земли русской, чтоб породить пока трудно вообразимое, но, безусловно, славное будущее.

Его собеседником был, напротив, сутулый и тощий человек, затянутый в серый сюртук. Единственным и главным его «украшением» были огромные усищи, которые, вероятно, и запоминались прежде всего его студентам. Был он профессором права Санкт-Петербургского Университета.

Государь любил поговорить с учеными людьми, потому часто приглашал их к себе во дворец. Неплохо было побывать в гостях у царя и профессору — позволяло лучше изучить царское мнение о разных вопросах, чтоб на всякий случай не идти с ним вразрез. К тому же, в случае чего, знакомство с Государем могло сделаться неплохим аргументом в споре с противниками, научными и околонаучными.

Как и подобает Императору, Александр говорил неторопливо, делая значительные паузы между словами и выделяя слова некоторые голосом. Возразить такой речи очень сложно, даже когда собеседник — вовсе не царь, и голос у него не столь силен, как у Государя.

«Вы спросите, почему я не люблю либералов? Но они сами-то себя любят, не говоря уже о том, любят ли они свой народ и свою землю. Они желают революции, на манер французской, но сами не ведают, к чему она должна привести наш народ.

Революция — хорошо», и все этим исчерпывается! Такое чувство, что им охота просто притащить еще одну заморскую диковинку, которой у нас нет, потешиться над ней всласть, а потом просто о ней забыть. И до того они уперты в своем желании, что слова про то, что революция — кровь и слезы, они не разумеют, — говорил Александр.

Профессор несколько раз кивнул в ответ головой.

Вот представьте, допустим, они добьются, чего хотели, и меня, то есть весь род, всех нас порешат. И что дальше?!

Профессор вздрогнул.

Дальше власть достанется тому, кто ее более всех жаждет, то есть — тем же чиновничкам, которых всегда движет гордыня да алчность. Но управы на них и защиты для народа уже не будет, ведь не станет Государя, который властвует не своей гордыней, а Волей Божьей. И вот, задумайтесь, будет ли тогда хорошо народу?! Еще учтите, что чинуши мыслят вперед лет этак на шесть-семь, пока продержаться на своих местах смогут, пока их друзья, товарищи и волки, такие же чинуши не подковырнут. И никто из них никогда не станет мыслить вперед на века. А мне приходится мыслить, ведь править страной доведется и моим детям, и моим внукам!

Да, поэтому я и предлагаю некоторые новые меры законодательной борьбы против либералов, — вставил профессор, но Император спокойно продолжил свою речь.

И все-таки я утверждаю, что РЕВОРЛЮЦИЯ России НЕОБХОДИМА. Да-да, именно НЕОБХОДИМА!

Профессор удивленно посмотрел на хозяина дворца.

РЕВОЛЮЦИЯ нужна, чтобы Руси окончательно определить свой путь, перестать вертеть голову то на Запад, то на Восток, и сделаться, наконец, самой собой. Конечно, это будет не та РЕВОЛЮЦИЯ, о которой мыслят наши враги, скорее эта РЕВОЛЮЦИЯ будет ПРОТИВ НИХ. Мы, наконец, сплавим вместе русский дух и русский ум, и выкуем из этого сплава Русь, в которой будут жить наши потомки. И совершить эту РЕВОЛЮЦИЮ может лишь РУССКИЙ ЦАРЬ, он должен сделаться ее началом, ибо никто так не понимает своей земли и своего народа. Остальные видят лишь частности. Кто-то замечает, что крестьянам дров не хватает, другой — что солдатам сапог, после они отчего-то думают, что вот в Англии всего этого хватает, и дальше начинают делать нелепые выводы о переустройстве России, о которой узнали всего ничего по примеру какой-нибудь Англии, о которой и вовсе ничего не знают…

Профессор кивнул. Дальше разговор пошел уже о состоянии правовой системы в России, вернее об успехах правоведов в изучении русского общинного права, по которому, а не по писанным в уложениях строкам, на деле жила большая часть Руси, Руси крестьянской. Профессор много рассказывал об успехах своих учеников, в то же время сознавая, что они еще очень ничтожны, чтобы можно было говорить о материале для изменения всей правовой системы России.

Между Гатчиной и Петербургом раскинулись обширные поля, лишь кое-где расчерченные строчками лесов. Большая часть этих полей никому не дарило скромных плодов тощей северо-западной земли. Ибо эти поля были военными, учебными, на изрядно потоптанной травянистой глади которых испытывалась новая техника и боевые приемы. Сегодня на одном из этих полей должна была состояться демонстрация чудо-машины, которая должна была… полететь.

Машина выглядело довольно внушительно. О родстве ее воздушно-птичьему миру говорили четыре широких крыла, расположенные в два ряда, одно под другим. «Раз с крыльями, значит — должна полететь», говорил в толпе народа кто-то авторитетный.

И все же в летающей машине было кое-что, вызывающее сомнение в ее полете. По обе стороны на ее крыльях громоздились тяжелые котлы, выдававшие себя струйками пара. Паровая машина — штука слишком земная, ее место на пароходе или в паровозе, а для легкого воздуха она все же безнадежно тяжела.

Быть может, Россия, когда ее люди поднимутся на таких машинах к облакам, станет иной. А если и не станет, то такие вот летательные машины, по крайней мере, помогут двум единственным нашим союзникам, которые есть наша армия и наш флот, — промолвил наблюдавший за испытанием Император, обращаясь к военному министру.

Мы поможем Можайскому, поддержим, уже выделены ассигнования, — с готовностью отозвался министр.

Тем временем машина окуталась облаком пара, и в ее нутро нырнул испытатель, которым был сам автор, капитан-лейтенант Александр Федорович Можайский. Его взгляд застыл на вершине Вороньей горы, покрытую редким кустарником. Горушка — не ахти какая, просто куча земли, принесенная древним ледником. Но сейчас достичь хотя бы ее, ведь это — самое начало, первый шаг, первый полет…

Винты закрутились, превратившись в сверкающие круги. Уже это привело собравшийся народ в восторг. Послышались радостные крики, чьи-то руки принялись махать в воздухе, словно пытаясь помочь винтам машины. Сердца людей забились в такт сердцу Можайского, словно его мечта вдруг влетела в них и обратилась в мечту общую.

Можайский тем временем повернул несколько рычажков, и машина поехала по полю. Сперва медленно, потом все быстрее и быстрее. Сегодняшний день был слитком его мечтаний, которые начались в далеком детстве, когда он целыми днями не вылезал из любимой голубятни, мысленно отправляясь в полет с каждым из своих голубей. Продолжались они на многочисленных кораблях его жизни, сперва на скрипучих парусниках, потом — на пыхтящих броненосцах. И синее дневное, и черное ночное небо непрерывно втекало в глаза моряка. Стоя долгие часы вахты, он размышлял о возможности человека подняться по небесным ступенькам.

Возвращаясь к себе в каюту, Александр Федорович делал первые наброски своей летающей машины. Эскизы раскачивались вместе с кораблям, и казалось, будто они уже машут крыльями, и вот-вот взмоют вышину.

Может, Русь для того и вышла в моря, чтобы на каютный столик одного из офицеров легли эти наброски, раскрывающие путь за облака? Начиная с самой первой ладьи, отплывающей из уютного речного устья в страшную, коварную неизвестность морской дали. Конечно, та лодка и ее люди были обречены. Они не ведали нрава моря, не знали его берегов, и лодка их была еще скорее речной, чем морской, а потому — нелюбимой волнами, от которых она вскоре наверняка и приняла смерть. После было много-много людей, нашедших вечный покой не в гробовой келье, но в пучине. И все равно смельчаки продолжали идти в негостеприимное пространство, даже там, где водную гладь загромождали зловещие льды. Это стремление за горизонт не объяснить какой-то смешной выгодой, которую якобы искали в мелкой торговле да разбое. Слишком уж велика за нее жертва. Кто уверен в том, что водная пучина глотает лишь тело? А что, как и душу? Слишком много там, в глубине, нечисти водится, она даже нет-нет, да и промелькнет под днищем ладьи…

Много русской крови бесследно исчезло в зеленоватой морской водице, пока не наступил день сегодняшний, день рывка в НЕБЕСА. И если один из людей моря взмоет к облакам на своей крылатой колеснице, значит, русский человек не зря построил первую ладью и двинулся в сторону ревущей волновой чешуи морского чудища…

Бешено стучали части паровых машин, не поспеть за ними уже было человеческому сердцу. Чуть поскрипывая, невиданный аппарат покатился по полю. Все быстрее, быстрее, вот он уже может обогнать и самого резвого коня. Скорость уже не земная, и глаза людей широко раскрылись, предчувствуя прыжок к означенной кучевыми облаками, будто верстовыми столбами, небесной дороге.

Александр Федорович будто сам обратился в крылатое существо. И сердце его взмыло, когда машина совершила-таки свой прыжок. Но в следующий миг ее грудь вновь встретилась с твердой, изрядно потоптанной солдатскими сапогами землей. Что-то затрещало, сломалось, крылатое чудо завалилось на бок, прощально помахав порванным крылом легкому облаку, равнодушно проплывшему где-то наверху. Сразу куда-то пропала скорость, и из крылатой надежды механизм обратился в груду металлической досады.

Можайский вылез из бесполезной железной колымаги, смысла которой оказалось меньше, чем в телеге. Ведь та хоть не способна к воздушным странствованиям, зато легко мчит по земной тверди, а крылатая бесполезность, оказалось, не способна и не к тому и не к другому…

Как будто переживший страх за свое тело, отравленный разочарованием, Можайский, в это мгновение должен был утратить холодный рассудок, и если что произносить, то только — междометия. Может, с примесью известных русских слов. Но когда к месту неудачи подбежал генерал-инженер из военного ведомства, то изобретатель ни с того ни с сего четко и внятно произнес: «Металл нужен легче, железо не подходит. Слышал, существует алюминий, его бы достать. И паровые машины не годятся, тяжелы они, двигатель нужен легче, и, вместе с тем, мощнее. Будем работать».

Тем временем в далеком городе Калуга не собиралось никакой толпы, не было там и высочайших лиц государства. Просто из окна квартиры гимназического преподавателя Константина Эдуардовича, известного лишь своим ученикам, вдруг повалил столб дыма. «Пожар!», страшно закричала хозяйка дома, заставив выглянуть в окно своего мужа, щеки которого были сильно намылены. Вероятно, хозяин брился.

Это слово, как выключатель, замкнуло нужные контакты в сознании множества людей, которые проходили мимо. Очень быстро возле дома собралась толпа, вооруженная баграми и ведрами, готовая к сражению с пламенем. Где-то зазвенел пожарный колокольчик. Между тем дым сам собой рассеялся, и в окне появилось покрытое копотью лицо Константина Эдуардовича.

Напрасно тревожитесь. Никакого пожара нет. Просто у меня картошка пригорела!

Сволочь! — взвизгнула хозяйка, — Знаю твою картошку, опять свои науки делал! Выселю тебя к чертовой бабушке, пока весь дом не спалил!

Циолковский (такая фамилия была у учителя) равнодушно затворил окно, после чего весело рассмеялся. Как бы то не было, сегодня у него был счастливейший день жизни. Сегодня он сделал первый шаг в сторону далеких звезд, и его глаза, как будто, загорелись их светом. Сегодняшний опыт доказал верность формулы, которая выведет людей будущего на большие звездные дороги, ибо она показывает, что путь в ныне недосягаемую высоту — есть.

Циолковский отбросил обгорелый кусок дерева, которому суждено сделаться прадедушкой космических кораблей будущего. После этого он уселся за столик и еще раз пролистал бумаги с коряво написанными расчетами и чертежами. В дверь тем временем уже молотилась хозяйка дома.

Что, съезжать? — прямо спросил он, приоткрыв дверь, — Что же, съеду, не велика беда…

Нет, что Вы, — хозяйка опешила от столь прямого ответа на вопрос, который она даже не задавала, — Только внесите плату на месяц вперед, и будьте осторожнее… Не пугайте людей…

Разумеется, — ответил Константин Эдуардович, — А сегодня у меня и вправду сгорела картошка. Да, я на самом деле ставил опыт, но дым не от него, а от нее!

Он показал на плиту, где стояла сковородка с безнадежно испорченной, обугленной картошкой. Хозяйка облегченно вздохнула:

Все равно будьте осторожнее, Константин Эдуардович. Даже с картошкой!

Постараюсь!

Но вернемся на поле возле Красного Села. Среди зрителей был и почти никому не известный начинающий архитектор Николай Третьяков. Одет он был по общей моде — в черный фрак и котелок, в руке держал тросточку, лицо его украшали подкрученные черные усы. За руку он держал маленькую девочку, свою дочь Анну.

Папа, что, не получилось? — говорила она.

Ничего, Анюта, сегодня не получилось, в другой раз получится! Обязательно! Зато мы сможем придти сюда еще разок, и посмотреть, как эта штуковина все-таки полетит!

В его голове сейчас звучала мелодия Римского-Корсакова «Полет шмеля» из оперы «Сказка о царе Салтане», на которую он вчера ходил со своей дочкой. Эта мелодия более всего подходила к сегодняшнему дню, и хоть машина к облакам и не взлетела, общее чувство стремления России к полету осталось. Конечно, эта неудача — не навсегда, полеты все равно — будут, иначе — никак…

С таким настроением они и отправились домой. Вечером архитектору предстояло встречаться со своим начальником и еще десятком товарищей, таких же молодых архитекторов, в неформальной обстановке. То есть — у него на квартире.

Начальником Третьякова был Альфред Александрович Парланд, удивительный человек немецких кровей, сделавшийся более русским, чем многие коренные обитатели русского края. Недавно он буквально растворился в Руси былых времен, погрузившись во времена Ивана Четвертого. Даже в своей речи он стал употреблять старорусские слова, и вместо местоимения «я» всякий раз произносил «аз есмь». В его глазах в те дни горел огонек, будто бы занесенный из старой Руси, и теперь вспыхнувший с новым жаром. Он часто ездил в Москву, долго бродил по ее центру, где оставалось множество домишек, глаза-окна которых встречались с глазами грозного царя. Из паутины переулков зодчий выбирался на гладь Красной Площади, и перед ним вырастало чудо — Собор Василия Блаженного, бессмертное творение русского мастера Постника.

Из Москвы Альфред Александрович вернулся одетый в грубое льняное рубище, подпоясанный суровой веревкой. В руке он держал массивный посох, лицо его украшала могучая нестриженная борода. Он как будто сам сделался Постником, и это не было, что называется, игрой на публику. В таком виде он почти никому не показывался, а закрылся у себя дома и тут же засел за чертежи.

И вот в центре Петербурга выросло чудо, сравнившееся с московским — храм Воскресения Христова, более известный как Спас-на-крови. Его темно-красные стены и впрямь походят на запекшуюся кровь, кровь Спасителя. Такой символ жил в русском зодчестве уже много веков…

Вечером на квартире Парланда собралась архитектурная братия. Мастер был гостеприимен, и гостей ждал щедро накрытый стол с винами и закусками. Когда мастера каменных дел расположились за столом, зодчий, по своему обыкновению, начал длинный монолог.

«Масоны именуют себя вольными каменщиками. Но, позвольте спросить, какие же они — вольные?! Если каждому из них дана лишь четко отмеренная крупичка знаний?! Если за каждым из них присматривает тот, кто выше иерархии, то есть этих знаний имеет больше?! Не говоря уже о том, что они вообще не каменщики, в зодчестве они ничего не смыслят. Истинные вольные каменщики — это как раз мы, русские строители. Нам дана воля преображать земной лик, царствовать над холодной и неподвижной землей, обращая ее поверхность в новое пространство! Сейчас наступили особенные времена. Когда пала Византия, Русь наследовала ее духовность, а Запад — ее разум, который, встретившись там с иудейскими воззрениями, породил технику. Но теперь техника возвращается к нам, на Русь, неся в себе частицы Византийской науки. Разумеется, в нее впитались и капли иудейской мысли, которые надо отжать, но суть не в том. Главное, что техника на русской земле обретает особое назначение, которое она может иметь только у нас, и которое нам самим до конца еще не понятно. К нам же, к скромным строителям, ее появление предъявляет особое требование — включить технику в нашу жизнь, вплести ее нить в ткань русской вышивки. Так у нас и появляется архитектура промышленная. Испокон веку храмы у нас очень часто строили из красного кирпича, который означает кровь Христову. Фабрики, заводы, жилые дома мы тоже будем строить из кроваво-красного кирпича. Пусть Русь обратится в огромную чашу Грааля, которую столь долго искали люди Европы, но не нашли ее, ибо слишком она велика, со всю русскую землю!», говорил мастер.

За это и выпили первый тост.

Надо же, он говорит про русских — «мы», хотя его дед — настоящий немец! — с восхищением шептал Третьякову его друг Костя Алмазов.

Верно сказал один мыслитель, что Русь делает русскими всех, — ответил Третьяков.

Николай в этих кругах слыл обожателем математики, которым он в самом деле и был. Конечно, отвлеченный набор цифр, букв и прочих символов, которые надо возводить в степени, делить и умножать, понравится далеко не всем. Но архитектура — иное дело, в ней каждое математическое выражение — сгусток идеи, быстро обрастающей каменным «мясом» и превращающейся в еще одно прекрасное строение. Чем правильнее расчеты, тем безукоризненнее контуры нового здания. Как будто прикасаясь к математическому миру, зодчий получает от Творца способность сотворить маленькое бытие внутри сотворенного Им Бытия большого. И Николай трепетал от восторга, когда наблюдал, как через мускулистые руки каменщиков красота записанных на бумаге выражений, понятная лишь узкому кругу ученых людей, вдруг обращается в красоту всеобщую, понимаемую даже дворниками и извозчиками. Да что там ими, Коля частенько наблюдал, как на новые здания с восторгом смотрели даже последние пропойцы, и делали они это без всякой корысти!

Постепенно разноцветный Петербург обводился кроваво-красным ободом из кирпичных зданий. Если смотреть на него с высоты полета извечной городской птицы, голубя, то, должно быть, он чем-то походил на терновый венец...

Любовь к математике, увы, чаще не помогала Третьякову, а только мешала ему. Дело в том, что большинство архитекторов были великолепными художниками, способными разместить образ своего здания в самом подходящем, даже — единственно возможном для него месте. Один из них разместил несколько красных домов таким образом, что даже само небо в том месте стало чуть красноватым. И днем, и ночью. Но, в большинстве своем, все они были неважными (а то и вообще никакими) расчетчиками. А что толку от самого прекрасного образа, если, воплотившись в здание он, не выдержав веса авторской фантазии, тут же развалится на кирпичные огрызки и красноватую пыль? Да даже если автор случайно и уложится во все требования со стороны прочности, все одно без математической обработки его проекта приступить к строительству будет невозможно. Ибо никто не сможет сказать, куда класть балки, кирпичи, арматуру, под какими углами, и сколько материала потребно для новой стройки?!

И даже без всего вышеперечисленного прикосновение к проекту математического глаза всегда делало его изящнее, даже — совершеннее. Взгляд математика мгновенно подправлял слабые места, где было заметно, что, создавая их, автор немного (или даже много) колебался.

Потому Третьякову никогда и не давали творить проектов своих, о которых он много лет так мечтал. Зато он был буквально нарасхват у метров архитектуры вроде Парланда. «Алмазам» их проектов он давал надлежащую математическую огранку, обращая их в истинные бриллианты. Это давало ему изрядное уважение и обеспечивало безбедную жизнь. Но… Сознание само собой порождало призрачные облики зданий, а глаза искали в округе место, где они могли бы встать, обрасти кирпичной плотью со стылой цементной кровью, и остаться стоять на века. Ради такого Николай Федорович был готов трудиться даже за копейки, далекие от щедрых гонораров Парланда. Да что там за копейки, хоть и вовсе бесплатно, лишь бы нашлось в городе место для пары-тройки его домов!..

С такой просьбой он обращался к наставникам, но они все отмахивались, мол «потом, когда опыта будет больше». Все, конечно, было понятно — всем им требовался грамотный математик, а художник был не нужен, в этом качестве им и самих себя вполне хватало...

И все же Парланд однажды его понял. На очередной встрече он потихоньку отвел Третьякова в сторону, и, обернувшись, шепнул ему на ухо: «Имеется заказ на водонапорную башню для железной дороги. Мне сейчас не до нее, своих заказов хватает, а вы могли бы взяться. Как раз задачка для начинающего архитектора, делающего свой первый проект!»

У Третьякова подпрыгнуло сердце. Слово «башня» в его сознании тут же породило образ могучей крепостной стены с круглыми каменными великанами по углам и над воротами, о грудь которых всякий раз билось кровожадное неприятельское войско. А строить-то предстоит как раз на окраине города! Пусть у Петербурга и нет кремля, но хоть одна сторожевая башня у него все-таки будет!

Потом он задумался о назначении башни. Пока Русь поднимается к облакам, главным мускулом ее раскинувшегося на многие тысячи верст организма будут, конечно, паровозы. Уже сейчас можно заметить, что жизнь более всего кипит в тех местах, где по стальным нитям рельсов катаются их железные тела. Рельсы стали теми нитями, которые сшивают островки русской жизни в цельное тело страны. И в дальнейшем таких нитей будет больше, прошивать русскую ткань они станут глубже. Место же, где надлежало строить башню, было Варшавским вокзалом, откуда начиналась нить дороги на Запад, к Европе.

Да, пока из поездов на этом вокзале выходили лишь расфуфыренные франты и дамочки, возвращавшиеся после очередной пропитки европейским воздухом, которая, увы, оставалась еще модной у значительной части дворянства и интеллектуалов. Но это — пока. А в будущем, как знать, не придет ли оттуда, со стороны солнечного заката, та гостья, которая извечно приходила с тех краев — война. Франтов на вокзале тогда сменят зеленые солдаты в еще пока новеньких шинелях и гимнастерках. На путях будут стоять вагоны с лошадьми, пушками, снарядами, патронами, а то, как знать, и с летающими машинами, вроде той, что недавно показывал Можайский. Вокзал сделается одной из болевых точек новой войны, даже — ее сердцем, и водонапорная башня тогда станет в самом деле — сторожевой.

Чтобы лучше познать необходимость своей постройки, Николай Федорович, взяв с собой доченьку, решил прокатиться на паровозе. Анюта, конечно, хлопала в ладоши, ведь не часто бывает такое счастье — прокатиться на самом настоящем паровозике. Путь шел в гору, и этот подъем порождал ощущение взлета, которое, наверное, испытывают птицы. Николай подумал, что такие взлеты дымящих поездов — это предчувствие настоящего полета человека, который вот-вот должен свершиться. И, работая на железную дорогу, он хоть и чуть-чуть, но помогает подъему русского человека на облачную дорогу небесную.

Впрочем, Коля все равно оставался инженером. Вскоре он заметил, что горушка заставила паровоз тяжело пыхтеть, а его людям изо всех сил бросать лопатами в пищевод топки все новые и новые горки тяжелого угля. «У нас это место зовут Долиной Смерти», вздохнул машинист, вытерев со лба струи черного пота, и снова схватившись за лопату. Силенок кочегара и помощника уже не хватало.

На вершине, возле станции Александровская, паровоз тяжело пыхал, словно уставший бегун. Едва поезд встал на станции, помощник повернул торчавшую сбоку от пути колонку и принялся наполнять водой бак тендера. Николай Федорович заметил, что вода течет досадно медленно, а повернув голову, разглядел и причину такой медлительности — низенькую деревянную башню. «Надо строить настоящую, каменную, чтоб от вокзала досюда вода доходила!», сразу же решил зодчий.

Началась инженерная работа. Измерение высот, расстояний, изучение грунтов под местом будущей башни и по всему ходу водопровода. И расчеты, расчеты, расчеты. Сейчас эта работа доставляла Николаю большое удовольствие, ведь он уже не «гранил» чужие «алмазы», а придавал математическую законченность своей идеи удивительной крепостной башни. Чертежи меняли друг друга, и делались с каждым разом ближе к тому, о чем мечтал Николай Федорович, и что позволяла здесь построить природа.

Выше критической точки не построишь. Вес большой будет, ведь чем выше здание, тем толще его стены, особенно — у основания. А грунты тут — топкие, на самом берегу Обводного канала, что был когда-то прокопан сквозь знаменитое болото. К тому же невдалеке — храм Воскресения Христова, похожий на Спас-на-крови, как младший брат — на старшего. Башня не должна быть выше его куполов, ведь даже крепостные башни старых городов, от которых в давние времена зависела жизнь города и его обитателей, и то выше соборов никогда не строили. Но и низко нельзя строить — есть закон сообщающихся сосудов, по которому башня должна быть хотя бы чуть выше горки на Александровской, иначе вода не пойдет…

Прозрачный, невидимый контур башни Николай Федорович поставил на подходящее место, рядом с железнодорожными путями. Скоро началась работа. Третьяков целыми днями пропадал на стройплощадке, наблюдая за трудом каменщиков. В большой печи обжигали известь, которую еще раскаленной гасили водой. Теперь на нее можно было класть кирпичи. Но мастера, дождавшись, когда известковый раствор остынет, подмешивали в него яичный белок.

«Яйцо — это не рожденный птенец, в нем спрятана его душа. Добавляя его в раствор, мы даем строению птичью душу, потому оно живет долго и стоит крепко, опираясь не только на землю, но и на небо. Вот, посудите сами, птичка ведь по небесам летает, и домик строить умеет, гнездышко, то есть. Кому же быть душой домика, как не ей?! Потому и добавляем к извести белок. Так уж заведено моими прадедами, и мы трудимся по их правилу», говорил артельный староста, седобородый дед Никодим. Третьяков внимательно выслушал старого мастера, чуть-чуть про себя над ним усмехнувшись. Ведь он больше верил в свои расчеты, которые проверял едва ли не каждый день, и они оказывались верны. Прочность он чуял скорее в них, чем в странном, не имеющем никакого отношения к Православной вере учении о птичьей душе…

Скоро башня поднялась на порядочную высоту. Работникам приходилось прилагать много усилий, чтоб поднимать по лесам большой кроваво-красный кирпич. Николай для пробы поднимаясь наверх захватил с собой парочку таких кирпичей, и сильно устал, когда вместе с ними поднялся на вершину своей башни. Там он огляделся, и с удивлением заметил, что трудники легко носят и по десять кирпичей, а то и по двадцать, будто сила, притягивающая эти обожженные кусочки глины к Земле, под ними куда-то исчезает. Николая поразила силища русских работников, обтягивающих каменной плотью его невидимую идею.

С вершины были отлично видны ближайшие городские кварталы, покрывавшиеся новыми красными постройками, сооружаемые по подобию храмов и царских палат прошлых годов Руси. Среди них виднелись маленькие человеческие точечки — люди, усилия которых переплавлялись в каменные тела новых зданий, из которых складывалась новая Русь. Если прислушаться, то можно было уловить в воздухе тонкую музыку, сотканную из звона кирпича, молоточных стуков, скрипов лебедок, и множества песен, которые пели за своей работой русские мастера. Эти ручейки звуков вливались в песню большой стройки, одним из сочинителей которых был Николай Федорович Третьяков.

Архитектор любил долго стоять возле башни, ласково прикоснувшись рукой к ее холодному телу. Частенько он приводил на стройку свою любимую дочь, чтоб она тоже постояла возле сооружения, в котором зодчий чувствовал свою вторую, каменную дочку. Значит, дети должны породниться, сделаться сестрами, и пусть Анечка всю жизнь чувствует присутствие каменной сестренки. Пускай наличие в мире почти вечной башни продлит годы ее жизни, поддержит в житейских несчастьях, даст силу для преодоления трудностей...

Да, зодчий относился к водонапорной башне, как к живому существу, порожденному им, и с каждым новым кирпичом, влитым в ее тело, это чувство лишь крепло. Он шепотом разговаривал с ней, рассказывал о дальнейших своих планах построить много-много всего крепкого, вечного, кроваво-красного, русского. Его ждал заказ на строительство ситценабивной фабрики. Чтобы потом в них ткали ситец, создавая ткань русского мира, не зря ведь текстильная промышленность так воспевалась новорожденным славянофильским движением. Ткани с русскими узорами отправятся в разные страны мира, изменяя людей, которые будут надевать на себя сшитую из них одежду. И мир изменится, понемногу обрусеет, сделается своим, понятным. Одетым в такую же одежду, он когда-нибудь отправится вслед за русским народом…

Несомненно, Третьяков приукрасит лицо матушки-Руси, создаст много значимого и великого. Быть может, ему доведется построить и первый завод, который будет строить летающие машины Можайского, о чем он так часто мечтал, и даже начал рисовать эскизы цехов этого завода. О том, как делать такие машины, Третьяков, конечно, не имел никакого представления, как не имел его еще ни один человек на Земле, даже и сам Можайский. Но представить устремленные ввысь, под стать их продукции, корпуса он мог. Мог и рассчитать их, что делало живущий на бумаге завод готовым в любое мгновение отлиться в камень, и наполнить небеса своей стремительной продукцией.

Но водонапорная башня все равно будет первой в этой череде великих строений. Она станет матерью и текстильной фабрики, и завода крылатых машин, который пока еще никто не заказывал у Третьякова, но который уже красовался на большом листе ватмана, висящим на стене кабинета архитектора.

Когда завод крылатых машин был готов уже в виде деревянного макета, который архитектор с большой любовью соорудил у себя на столе, строительство башни подходило к завершению. В ее основании уже устанавливали паровые машины, которые силой огня должны были толкать к вершине целую речку воды. И уже сверху, из резервуара, объемом с небольшое озеро, ей предназначено стекать вниз и мчаться по трубам от вокзала до Александровской, напаивая жаждущие паровозы, а заодно и все окрестные дома, включая и сам вокзал.

Инженер, руководивший установкой машины, пожал руку Третьякову и сказал, что более подходящее сооружение для его техники нельзя себе и представить. Даже кочегарам, и то трудиться будет не так тяжко, как в иных местах — превосходная вентиляция, создаваемая возникающей в башне тягой, защитит их от жара.

С появлением машины башня словно ожила, ведь в нее теперь вставили механическое сердце. Внутри протянулись кровеносные сосуды труб, связывающие детище Третьякова с его предназначением.

Башня застыла, готовая к жизни, но пока еще не ожившая, будто спящая тем сном, которым, быть может, спит душа перед своим воплощением. Открытие башни было назначено на завтра, а накануне, глухой осенней ночью, по ее нутру ходил ее создатель, архитектор Третьяков. По небу скользила полная луна, расцвечивая серебром кресты церкви Воскресения Христова.

Каждый камешек башни лежал на том месте, куда уложил его математический расчет, сделанный разумом архитектора. Но, вместе с тем, новорожденная башня выглядела столь основательной и вечной, как будто всегда была частью этого мира, такой же, как месяц, звезды и солнце. Быть может, Божье сотворение продолжается и по сей день, и происходит оно через таких людей, как Третьяков, которым дано уловить мысли Творца и довести их до остального народа?! Тогда нет сомнений, что каждый русский зодчий — соработник Господа, через него проходит Его воля…

Стук тросточки, на которую опирался Третьяков (обычно он с ней не ходил, но завтра ведь открытие, нужно быть солидным), отражаемый камнями и обращаемый ими в многоголосое эхо, придавал этому ночному бдению какой-то утонченный мистицизм. Словно для оживления башни и вправду требовался такой обряд.

Лучи осеннего солнца пробились сквозь листву редких деревьев этой городской окраины. В топках паровых машин вспыхнул огонек, и первозданный каменный холод наполнился вдруг теплом. К Третьякову подходило множество людей, все его поздравляли, жали руки. Он что-то отвечал, но на самом деле их не слушал, переживая всей своей душой рождение башни. Поздравляли его и жена, и дочка, при чем с таким видом, как будто в их жизни сегодня появился новый Коля, уже не тот, который был вчера и позавчера. Понятно, любили они его и вчерашнего, но любовь к нему сегодняшнему имела уже иное измерение, ведь ныне он стал творцом, и любовь к нему означала любовь к творцу. Жена и дочка не знали, как им выразить это новое чувство, и потому говорили много слов про него и башню. А потом, когда слова иссякли, просто смотрели на своего мужа, старательно вкладывая в свои глаза самое большее обожание, на которое были способны.

Но Третьякову было не до поздравлений. Ведь пока не свершилось главного, пока живительная вода не совершила своего прыжка с вершины башни до колонок в Александровской, творение все равно не закончено. И ожидание этого мгновения, которое обозначит то же самое, что первый крик новорожденного младенца, сейчас спеленало его душу. Избегая дальнейших поздравлений, Николай Федорович отправился в башню, где трудились поглощенные своей потливой работой кочегары, не видевшие ничего, кроме черного угля и алого пламени. Появления создателя мира, в котором им теперь суждено обитать, не произвело на рабочих никакого впечатления, они его даже не разглядели. Их глаза кусала соль пота и ослепляли вспышки пламени. Потому весь мир, кроме угольной кучи и топок сейчас им виделся просто несуразным темно-синим пятном, в котором никого и быть не может.

Третьяков молча смотрел на них. Ведь известно, что человек может неотрывно смотреть на огонь, на воду и на то, как другой человек работает. Тут было первое и третье, а второе должно было вот-вот появиться…

Наконец, паровая машина накачала достаточно воды в резервуар. Специально обученный человек открыл вентиль, и послышался вожделенный шум воды, которая помчалась разгонять новорожденную сушь труб.

Бледный Третьяков смотрел то вверх, откуда шла вода, то вниз, где змеились вбирающие ее трубы. Он представлял себе скачку водного потока, лихо проскальзывающего через все изгибы, и, наконец, взмывающего на высокую гору. Вот он уже достиг вершины, и хлынул множеством струй из водяных колонок. Многие народы, например арабы, полагают, что Рай представляет собой такое место, где из каждого клочочка пространства бьет и сочится вода. Часто промокающим под дождями до ниток и набирающим в болотах, реках, и озерах полные сапоги воды и жижи, русским, такой Рай себе, конечно, не представить. И сейчас Третьяков сделался одним из немногих русских, представивших себе Рай по-арабски.

Оставшийся за дверями башни народ не заметил исчезновение виновника торжества. Его место заняла сама башня — собравшиеся смотрели на нее, махали руками, задавали друг другу про нее вопросы и на них отвечали. Похожая на былинного богатыря башня молча взирала на посвященную ей суету.

Лишь одному человечку удалось разыскать создателя. Это был скромный железнодорожный служитель, который только что получил телеграмму из Александровской и теперь был уполномочен прочитать ее Третьякову.

Такие люди ремесла всегда выполняют любое поручение. И как они разыскивают в нужный момент нужного человека — всегда остается их ремесленной тайной, такой же, как добавка яичного белка в раствор у каменщиков.

Ваше сиятельство, — подобострастно, согласно правилам своего искусства, начал он, — Получена телеграмма из Александровской. Воды нет!

Как нет?!! — закричал Третьяков, и его вопль вихрем завертелся в узком пространстве башни, — Должна быть! Шлите им еще телеграммы, спрашивайте! Должна, слышите?!! По всем законам науки — должна!

Слушаюс, — привычно ответил мельчайший чиновник, и исчез в дверях, направляясь к себе в телеграфную.

Народ тем временем потихоньку расходился. Вроде, мероприятие завершилось, что же теперь тут делать? Не на башню же смотреть, которая теперь тут всегда стоять будет! Этак можно и тысячу лет простоять! Сначала уходили по одному, потом — один за другим, и вскоре около башни остались лишь супруга да дочка Третьякова. «Пойдем домой. Папа, наверное, сейчас занят, он, может, только к вечеру освободится. Я слышала, что чего-то там не так получается, как надо, потому папе, вероятно, придется здесь немножко задержаться», сказала жена архитектора дочке. Та помялась с ноги на ногу, но потом согласилась с мамой, и они отправились ловить извозчика. Тем временем железнодорожный чиновничек опять зашел в башню.

Никак нет. Нет воды! Что я тут могу поделать?!! — пожал плечами он, — Мое дело — передать!

Вероятно труба лопнула… — пробормотал зодчий.

Никак нет, трубы в порядке. Сегодня проверяли, мне сообщили, — доложил чиновник.

Третьяков принялся ходить кругами вдоль стен башни. Неужто в его расчеты вкралась крохотная, как заноза, но смертельная ошибка, наповал убивающая его детище в момент его рождения и обращающая в вечно стоящий каменный труп?

Зодчий все проверял и проверял в уме свои расчеты, тщетно отыскивая в них свою ошибку. Все, вроде, сходилось. Что же тогда не так?

Последующие дни он провел в метаниях. Носился то в Александровскую, где лично осматривал сухие колонки, то вдоль водопровода, самостоятельно осматривая трубы. Он брал консультации у знатных архитекторов, которые лишь разводили руками и говорили что-то вроде «Не повезло, значит. Что же, и такое бывает…».

Домочадцы старались его не беспокоить. Ведь помочь они ему ничем не могли, а тем более ничего не могли сделать, чтоб подправить пошатнувшееся убеждение в том, что их муж и родитель — творец. Они могли лишь снова и снова желать ему удачи, и убеждаться в тщетности своих пожеланий…

Через три дня соответствующее ведомство решило эксплуатацию башни прекратить за ее бесполезностью, а на архитектора подать в суд относительно взыскания вложенных в постройку денег. Едва вспыхнувшее сердце башни погасло, и в ее нутро вполз мрак и холод.

«Не тушите огонь! Не останавливайте машин! Пусть работают! Башня еще — дите новорожденное, ей подрасти надо, чтоб работать как следует! А вы убиваете ребенка лишь за то, что он просто по своему возрасту трудиться не может!», кричал обезумевший от своего бессилия Третьяков на кочегаров, когда те выходили из нутра башни, залив топки и остановив машины.

Те не остановились. Они происходили из тех людей, которым было все равно где работать, лишь бы платили деньги, а за даром трудиться они, конечно, не собирались. Правы они были или нет — сказать трудно, но, по большому счету, едва ли работать даром стал бы и сам Третьяков, если бы его работа состояла в перекидывании угля.

Николай Федорович отправился туда, откуда только что ушли люди. Пусто, холодно и темно было в башне, гораздо холоднее и темнее, чем в ту ночь перед ее открытием. Ибо чувствовалось, что теперь мрак и холод навсегда останутся ее содержимым. Он поднялся по винтовой лестнице на самую вершину и оказался на крыше.

Вечерний город перемигивался многочисленными огоньками. Там, где еще вчера были стройки, теперь блестели огоньки живых домов. Значит, в творения других зодчих Господь позволил вдохнуть жизнь, а в несчастную башню Третьякова — нет. Выходит, Николай не может нести мысли Творца в мир людей, и продолжать Творение в дне сегодняшнем. Его предназначение — запирать сотворенное смертельным замком, вроде того, на который скоро закроют эту башню.

Звезды равнодушно перемигивались в недоступной дали, а по крыше мертвой башне бродила человеческая пылинка, творец убитого творения. Весь его мир сейчас сжался до этой крыши, которая через десяток лет прохудится и провалится, придав вечному каменному сооружению вид вечной руины. Но пока все новенькое, все — целое, но — мертвое, и никакие душевные силы не могут оживить порожденное Третьяковым каменное существо…

Ясно, что все, что сотворит Третьяков в будущем, наверняка будет таким же вечно мертвым, как эта башня. Черными глазницами окон уставится в небо ситценабивная фабрика, наводя страх на прохожих своей мертвезной. Заросший лопухами и крапивой завод крылатых машин будет всегда напоминать о том, что у русских была возможность подняться к светилам, но воплотить ее они так и не смогли, поставив на мечту печать смерти…

Тем временем в закатном небе Третьяков разглядел странную штуку, похожую на мошку. Летала она где-то далеко, и потому увидеть ее во всех деталях было нельзя, но архитектор предположил, что это — крылатая машина Можайского, которую он наконец-то поднял ввысь, и теперь впитывает в себя золото закатного неба. Или это — ангел? Или — просто обман зрения?

Никто не прочтет мысли Третьякова, которые кружились в нем в течение последних минут жизни. Утром его тело, имеющее следы падения, нашли возле детища. Официальная версия, озвученная следователем и громко повторенная газетчиками — самоубийство из-за предстоящего суда и взыскания стоимости строительства башни, что пустило бы по миру и его и семью. Супруга рыдала над гробом — она была уверена, что муж свел счеты с жизнью лишь для того, чтоб уберечь ее и дочку от нищеты.

На этом все и закончилось. Через год от тяжелой болезни почек умер Русский Царь Александр Третий. Потом потихоньку умерли и все люди той эпохи, оставив потомкам множество загадок и несбывшихся надежд. Наступил новый век, и вместо символической чаши для крови Христовой, Русь обратилась в емкость, наполненную кровью людской…

Башня осталась возвышаться над Варшавским вокзалом прокопченным призраком русского пространства. Много сменилось властей, и каждая из них какой-нибудь бумагой намеревалась упразднить башню, сделавшуюся особенно ненужной после исчезновения с железных дорог паровозов. Результат — множество искалеченных отбойных молотков без всякого вреда для башни, чем-то похожей на былинного богатыря. От которой пахнет вечностью…

Андрей Емельянов-Хальген

2011 год




Читайте еще в разделе «Рассказы»:

Комментарии приветствуются
Комментариев нет




Автор






Расскажите друзьям:




Цифры
В избранном у: 0
Открытий: 546
Проголосовавших: 0
  


Пожаловаться


Mr doors

Общая информация о продукции Mr

ofdealer.ru


Психологический Центр помощи семьям

7shag.ru