Дарин: слушай, Milkdrop, меня уже очень долго мучает вопрос: ты что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не можешь найти фотографии Дарина во вконтакте? |
Дарин: ух ты, а мне валерьянка не понадобится, я его видел в детстве и пищал от него |
Дарин: в три часа ночи я в аптеку за валерьянкой не побегу |
Рыссси: Запасись валерьянкой |
Дарин: енто жеж аки первая лябоффь |
Дарин: не, боюсь, что могут испортить экранизацией первый прочитанный мною его рассказ Т_Т |
Рыссси: Боишься Эдгара Аллановича? |
Дарин: день легкого экстрима |
Рыссси: ого |
Дарин: а сейчас я пойду смотреть фильм, снятый по рассказу Эдгара Аллана По. я немного нервничаю |
Дарин: потом был очень смешной пластиковый дракон |
Дарин: сначала были самураи с шестиствольным пулеметом |
Дарин: дарю не испугали, дарю рассмешили |
Дарин: она сегодня закаляется |
Рыссси: Кто Дарю испугал?? |
Рыссси: Что с твоей психикой, Дарь? |
Дарин: прощай, моя нежная детская психика. я пошел смотреть на черную комнату и красную маску. удачи вам |
Рыссси: широкое? |
кррр: Ну это такое, все из себя растакое, ну такое |
Рыссси: Конечно украсила |
|
Но русскому глазу их не различить. И те и другие кажутся всего лишь какой-то экзотической приправой, добавленной к провинциальному русскому городку Харбину. На железной дороге свистит русский паровоз, в сторону заводов, мастерских и депо шагают русские же рабочие. В кафе и пивных заседают бородатые русские интеллигенты, в сотый раз обсуждая одни и те же вопросы, в центре которых неизменно — близкая отсюда Россия.
Впрочем, русские здесь есть разные, и различий между ними куда больше, чем между китайцами и маньчжурами, хотя по лицу их не различит не только китаец, но даже и сам русский. В одной части городка алели красные знамена, трубили горны, у многих взрослых на груди гордо блестели значки, а у их детей на шее краснели галстуки. В другой же части грустно болтались старые выцветшие триколоры и Андреевские флаги, в жилых комнатах висели старые ружья и шашки, которым уже не дано никого стрелять да рубить. Новая и старая Россия сошлись здесь плечом к плечу. И попасть из одной в другую можно своими ногами, между ними нет ни пограничников, ни полиции. И не грозит это ничем, разве что не стоит спорить до драки.
Вот так и жили три мира рядом, мирились друг с другом, насколько могли. Конечно, для эмигрантов советские означали будущее их родины, в которой их уже нет и места для них тоже нет. Советские могли отсюда уехать и ступить на землю городов, в которых родились эмигранты, прикоснуться к стенам их родных домов, до которых эмигрантам теперь дальше, чем до далекой звезды.
Эмигранты же означали для советских то ненавистное, с чем сражались их отцы, которые были еще живы. Что плохого несли они для их новой жизни, никто из советских сказать не мог, но все они выросли уже на книжках, пестрящих словосочетанием «белые гады».
Однако дети многих эмигрантов работали на советской железной дороге, КВЖД, а так же во многих ее конторах и учреждениях, там больше платили. Рабочие и инженеры из «советского» Харбина ходили в кабаки и чайные Харбина «белого». Но было в их отношениях одно неравенство. Многие эмигрантские дети потихоньку становились советскими и даже принимали советское гражданство, раздумывали о возвращении в Россию и даже уже закупали чемоданы. А вот сделаться из советского эмигрантом — никто не желал.
Был в эмигрантском квартале один домик, над которым развивался Андреевский флаг. В нем обитал бывший вице-адмирал, позабывший, когда в последний раз видел море. Был он самым убежденным эмигрантом, и считал, что России на данный момент вообще не существует, ее земли сокрыл пьянящий мрак. Путник, вступивший во мрак, засыпает, и в забытье может увидеть что-то вроде СССР, которого на самом деле и нет, есть лишь мертвая, безжизненная земля. Жизнь утекла из нее вместе с ним и такими же эмигрантами. Она вернется обратно, когда придет новая Русь и вернутся их потомки. Но сейчас время еще не пришло, остается только ждать, надеяться и верить.
Мечтал адмирал восновном по своему морскому делу. О том, какой быть самой будущей России он не думал, представляя ее просто белым пятном на карте, но пятном, имеющим мощный флот. Иногда он полагал, что необходимость большого флота сама расставит все по местам, породит нужную форму правления и прочих общественных отношений. Свои взгляды он излагал в трактатах, которые издавал на свои деньги весьма в небольшом количестве. В этом он чуял свое служение России, наверное, последнее из служений, которое довелось ему нести на этой земле. Только Россия, которой служил он, жила лишь в его мыслях да мыслях еще десятка-другого людей.
Сергей Петрович (так звали адмирала) писал о необходимости создания для России нового флота, южного. Базы для него он предлагал строить в Персии и Индии, которые, конечно же, в скором времени освободятся от англичан и станут дружны с новой Россией. Лишь этот флот получит свободный выход в открытый океан и сможет на равных противостоять французскому, английскому, а в будущем — и американскому флоту.
Вице-адмирал дотошно разрабатывал состав этого несуществующего флота. Он высчитывал, сколько каких кораблей предстоит для него построить, где их разместить, какие возложить на них задачи. Будущее ему виделось за авианосцами, кораблями, способными охватывать большие районы морского и даже сухопутного пространства. Появление русских авианосцев сделает ее противников легко уязвимыми, ведь у них так много торговых коммуникаций, да и все их крупные города, включая столицы, лежат на морских берегах или вблизи них. Сама же Россия от вражеских авианосцев останется неуязвимой, ведь все ее коммуникации и крупные города лежат там, где самолетам авианосцев их не достать даже в обозримом будущем.
Расфантазировавшись, он додумался до изобретения средства, способного разом вывести из войны Англию, а если понадобится — то и Северную Америку. Это — достаточно мощная бомба или несколько бомб, которые следует тайно заложить на дно в районе начала материковой отмели. Останется только лишь взорвать их в случае войны, и язык могучей волны напрочь слижет вражьи города. Только, увы, подходящей взрывчатки еще изобретено не было.
Размышлял адмирал и об освоении Ледовитого Океана. Для него он придумывал особые корабли, способные скользить прямо по льдам, вернее — надо льдами. Детально разработать он их не мог, но общие контуры его бойкая рука уже чертила на страницах трактатов.
От идей и мечтаний Сергей Петрович переходил к планам. Он скрупулезно высчитывал, сколько средств потребуется выделить из казны на создание флота, сколько понадобится построить заводов, сколько потребуется железных дорог, выходящих к морским берегам. Получался подробнейший план превращения России в морскую державу.
Сергей Петрович не сомневался, что строительство авианосцев в конечном счете построит другую Россию, хоть и не «белую», но уже и не «красную». Ведь для постройки железных кораблей вместо деревянных прежде потребовалось построить огромную сталелитейную промышленность, которая к сегодняшнему дню изменило облик городов практически до неузнаваемости. Наверное, что-то похожее произойдет и с началом строительства авианосцев!
Адмирал внимательно изучал разные страны и народы с целью поиска будущих союзников для войны на море. Их он увидел в Германии и Японии, народы которых имеют давние воинские традиции и неплохо знают морское дело, особенно, конечно — японцы. Главное, что связывало их с русскими — это ценность в их традиции таких качеств, как честь, мужество, храбрость, в противовес англосаксонской удачливости. Этот народ, выходивший в море больше не для торговли, но для войны, заслужил особенную любовь Сергея Петровича, и он даже изучил японский язык (немецкий он знал прежде). Все знают, что язык этот труден, но всякое дело кажется непролазно-сложным лишь поначалу, и когда Сергей Петрович более-менее изучил этот язык, то даже подивился, как он жил прежде, его не зная?!
Японскому языку он обучил и своего сына Николая. Коля учился охотно, ведь больше ему было нечего делать. Работать кем-нибудь, кроме как военным, отец ему запрещал, ибо считал это ниже семейного достоинства. Но служить ратной силой было некому, не китайцам же! О том, чтобы служить советам, конечно, не могло быть и речи. И Коля жил без всякого дела, хотя и был научен многим премудростям. Родитель преподал ему сперва полный курс юнкерского училища, потом — курс академии. При помощи деревянных корабликов и большой морской карты они с отцом много упражнялись во флотовождении. Николай был смышлен, и знания усваивал легко, мог хоть корабль сам спроектировать, хоть план сражения разработать.
Отец и еще пятеро бывших военных моряков, живших в этом городе, собрались вместе, и произвели Колю в мичмана. Конечно, в душе все посмеивались, но вида не подавали, ведь все уважали стареющего адмирала. Потом встретились снова, и он уже стал лейтенантом, потом — капитан-лейтенантом. Так капитан-лейтенантом он и остался, большее звание ему не дали по молодости лет и полному отсутствию морской практики. Да и откуда было взяться морской практике, если кораблики он видел лишь игрушечные, которые мастерил его отец?
Сергей Петрович обожал делать игрушечные корабли. Иногда он мастерил старые, прежде бороздившие русские моря. Иногда — мастерил новые корабли будущей России, выплывающие из его мыслей. Среди них были даже авианосцы, имена которым были даны их автором. Восновном эти имена были старинные — «Святогор», «Святослав», «Рюрик», но один из кораблей он назвал своим именем. Из старческого тщеславия. Впрочем, какая была разница, если корабль этот дальше его кабинета никуда не поплывет?!
Николаю эта игра сперва нравилась. Он увлеченно слушал рассказы отца о дальних морях, о грандиозных морских сражениях, и Коля уже чувствовал себя на палубе «нашего» корабля, который бьется с врагами. От этой игры он переходил к наукам, которые преподавал ему отец, а от них — к рассказам о России, за которую должен будет сражаться. Россия, о которой говорил отец, никак не хотела сплетаться в нутре Николая с той страной, которую смутно помнил он. В глубинах его памяти белела погрязшая в снегах и мраке дорога с витающим над нею морозом. Это был не тот шуточный мороз, который иногда бывает здесь, тот холод не по-приятельски щипал за нос, он грыз все части тела, и было ясно, что стоит дать ему волю — загрызет насмерть. Иногда появлялись костры, возле которых грелись какие-то люди, и они с отцом и матерью тоже грелись там. Становилось хорошо, не хотелось идти дальше, в чужой мрак, в беспощадный лед. Но отец гнал их вперед, словно по пятам кралось какое-то жуткое чудовище пострашнее мрака и холода, которое уже вынюхало их след и вот-вот должно их настигнуть. Его сильный отец иногда с тревогой оглядывался назад, и Коле становилось до того страшно, что он прикрывал глаза и брел, цепляясь за мамкину шубу. Как же должно выглядеть то, чего боится даже его могучий родитель?! Видать, страшнее этого ничего на свете быть не может…
Так они и дошли, надо думать, до сюда. Всех подробностей того похода он, конечно, не помнил. Осталось только приятное чувство торжества, когда отец объяснил ему, что сами того не заметив, они прошли сквозь невидимую линию, за которую догонявшее их нечто зайти уже не может. Конечно, Коленька недоумевал, отчего то большое, злое и бесконечно сильное не способно преодолеть простой черточки на земле, которой они даже и не заметили. Но в глубине души был полностью согласен со случившимся. Ведь если бы существо могло настигнуть их везде, то какой бы смысл был убегать от него, а ему — их преследовать?! Оно бы расправилось с ними гораздо раньше, быть может, не дав даже появиться на свет!
Как бы то ни было, но слово Россия слилось у него с заледенелым комком страха, который остался где-то далеко за спиной. И Коля бы никогда не поверил тому, кто стал бы ему доказывать, что там есть что-то еще, кроме страха, ночи и холода. Отец не отрицал его мыслей, он только говорил, что в России было что-то прежде и будет что-то в будущем. Это тоже не удивляло Колю — ведь все сказочные чудовища когда-то откуда-то появляются, а потом бывают повержены. Но эта сказка о России все равно лежала где-то вне его, и Николай понимал, что неведомого ему злодея сразит вовсе не его рука. Потому можно было с интересом понаблюдать за русской сказкой и дождаться чьей-то победы.
В приходе будущей России Коля, как это не удивительно, тоже ни капли не сомневался. Ведь в каждой сказке все ясно наперед, ее начало скрывает в себе окончание, и потому ни то ни другое не интересно, интересен только само движение событий.
Единственное, что было обидно Коленьке — это то, что он не увидит моря и не ступит на палубы кораблей, деревянные тени которых расставлены в отцовском кабинете. Впрочем, об этом он задумался не сразу, а лишь тогда, когда ему минуло 17 лет, и он уже прошел отцовскую школу. По ночам он видел корабли, которых нет нигде в мире, которые отплывали от причалов земли, живущей лишь в отцовских мыслях. Земля та была прекрасно — весь берег был уставлен золотыми церквами и теремами, легкий звон от него разносился по прозрачно-синему небу. Но страны той… не было, и она исчезала вместе со своими кораблями и своим морем, обнажая темноту ночи, по которой катался морозный клубок их давнишнего страха.
Когда сын рассказывал о своих снах отцу, тот неуверенно отвечал «Подожди, будет еще наша страна, и будут в ней корабли». Но вместо уверенности в этих словах слышалось лишь обычное упрямство стареющего человека, которое не принимает уже ничего, кроме того, что оно ухватило когда-то прежде и теперь лелеет в своем нутре. Но его силы все равно тают с пробегающими годами. Вместе с ними утекает и вера, и упрямство это уже тайно считает дни до могилы, и желает, чтоб их было меньше, а то, чего доброго, оно не вытерпит и не пронесет через них свою ношу, которую по привычке считает драгоценной.
Отец уже ни на что не мог вдохновить сына, и тот сделался угрюмым, мрачно рассматривающим фигурки деревянных корабликов.
Не весел был и сам отец. По ночам он тоскливо скрипел своей лежанкой. Сознание беспощадно говорило, что в ближайшие полвека едва ли будет обретена та Русь, картинка которой слилась с его сердцем. Никто так и не примет его сына (о самом себе он думал уже только в прошлом времени). И что будет делать он, когда выковыряет пинцетом последний бриллиант из отцовской звезды и, глубоко вздохнув, снесет его в китайскую скупку? Чертыхаясь и проклиная родителя отправиться учиться какому-нибудь рабочему ремеслу? Сергей Петрович уже чувствовал проклятия в свой адрес, доносящиеся из будущего. Но что мог сделать он, умевший лишь водить флоты и закономерно обучивший этому, теперь бесполезному ремеслу своего сына?! Или он пойдет в разбойники, в жулики, в воришки, в сутенеры?! И то ведь не самое худшее! Что-то много в последние время среди эмигрантов стало тех, кто добровольно затянул удавку вокруг шеи… Как бы… Даже страшно подумать! «Лучше бы нас тогда убили… Хоть бы греха на нас не было», вздыхал он во мраке чужой ночи.
Кто знает, может быть, так эта история бы и закончилась. Кто и когда плачет над эмигрантскими трупами, даже если они — знатные? Свои и то не плачут! Они поглощены в мысли о том, что же им дальше с самими собой делать, и мертвые сотоварищи их уже не дивят и не пугают. В любом случае, спасение к несчастному семейству могло придти лишь откуда-то снаружи, от внешней силы. Оно от нее и пришло.
Все случилось неожиданно, и никто бы даже не поверил, что в этом сонном городке могут случиться такие перемены.
Перемены явились в облике японских солдат, которые шагали по улицам города. Когда Сергей Петрович спросонок увидел их в свое окошко, он решил, что они — продолжение его невнятного сна. Потом он перевел взгляд в сторону зданий советского управления, и вздрогнул, увидав на крыше самого высокого из них вместо хоть и враждебного, но ставшего уже привычным советского красного флага японский белый флаг с кругом солнца.
Быстро одевшись, он выскочил на улицу, где встретил двоих знакомых эмигрантов. На его немой вопрос они тут же дали пояснение. «Советы железную дорогу японцам продали. Теперь они всех своих назад забирают, да и нам предлагают с ними!»
Харбинский вокзал был забит тюками, чемоданами, шкафами, и прочим домашним скарбом. У многих людей, стоявших возле вещей, глаза сочились слезами. Было ясно, что едут они не на отдых, не в гости к родным или друзьям, не по делам работы, а уезжают навсегда. Они покидают насиженные, привычные места для того, чтобы вернуться на родину. Но что есть родина, ведь Россия велика, в ней много и таких мест, где не ступала нога человека! И они теперь могут оказаться в любом ее месте, хоть на крайнем юге, хоть на крайнем севере, в тех краях, которые не были родиной никому из их предков. Кого-то судьба может забросить и в тот край, где, быть может, даже вовсе нет… русских! С другой стороны, сам Харбин сделался настоящей родиной уже для целого поколения русских людей, и иная земля должна быть для них чужбиной, пусть она и будет зваться Россией…
Но люди все равно ехали туда, к границе СССР. Слово Россия обладает поистине чудесным, притягивающим действием на каждого русского человека, он рвется в те земли, которые именуются русскими. Поэтому компанию советским железнодорожникам составляли и многие эмигранты, и даже русские старожилы, жившие в Харбине уже не в одном поколении, с начала 20 века.
Другие же эмигранты смотрели на отъезжающих с неприязнью. С поездов им кричали «Ну что вы, поезжайте с нами, на родине все-таки будете, а не на чужбине!». В ответ эмигранты вздыхали, вытирали слезу, а потом с ненавистью, внутри которой чувствовалась изрядная доля зависти, отвечали «Если ваша родина — Соловки, если ваш любимый дом — за колючей проволокой и вышками с собаками — то счастливого вам пути! А мы уж тут останемся!»
Старые эмигранты собирались вместе, подозрительно разглядывая лица друг друга. Те, кто хотя бы заикался о возможном возвращении в России, тут же делались изгоями, с ними уже никто не здоровался. Но сами эмигранты не знали, что им делать. Многие устремились в Европу, главным образом в почти сказочный Париж. Другие паковали чемоданы в Берлин, ибо уже слышали о нелюбви немцев к коммунистам, и потому рассчитывали на радушный прием. Русский Харбин таял, подобно ледяной избушке в середине апреля.
Кое-кто из эмигрантов сообразил, что единственное, что сейчас можно и нужно делать — это остановить гибель любимого, привычного с давних лет русского Харбина. Для этого надо как-то остановить людей, а сделать это можно только, напугав их Советским Союзом, вернее — его жизнью.
Эмигрантские газеты запестрели заметками о тех, кто вернулся в СССР, и к своему удивлению увидел на вокзале не совсем обычных встречающих — хмурых людей в штатском, за спиной которых стоял такой же мрачный автомобиль без окошек. Направление, по которому везут людей подобные «такси», было ясно без всяких слов, но для верности оно еще раз пояснялось: тюрьма — Соловки (о других местах, подобных Соловкам, в Харбине в те годы просто не знали). Материал для заметок брался из слухов, которые все живее бурлили в Харбине, а сами заметки порождали новые слухи. Стоило, к примеру, написать в статье, что в Советском Союзе арестовали, скажем, Иванова, народ тут же добавлял, что арестовали так же и Петрова, Сидорова, и какого-нибудь Завьялова. Следующий номер пестрел уже заметками про них, и читавший его народ добавлял от себя уже новых «героев» для будущего номера. Уже никто не мог сказать, сколько было правды, а сколько лжи, все сходились на мысли «нет дыма без огня», и… Продолжали уезжать! Только в вагон входили теперь крестясь и закрывая глаза, словно бросались в пропасть. И багаж теперь стали оставлять в Харбине, на радость воришкам-китайцам. К чему возиться со старыми вещами, если на Соловках они все одно не пригодятся!
Прошло месяца три, и Харбин перестал истекать кровью отъезжавших людей. Кто мог уехать, те уже уехали, если не в Россию, то во Францию или в Германию. Кто-то из молодых эмигрантов, быть может, уже примерял новенькую НКВДешную форму, а кто-то — ССовскую. Все равно про них здесь никто ничего не знал, люди провалились, словно в смертельный омут, как те, что уехали в Россию, так и те, кто уехали в Европу. В городе остались лишь некоторые старожилы, да самые закоренелые эмигранты, в числе которых был и Сергей Петрович. Первые считали Харбин — Россией и не видели смысла ехать из России снова в Россию, только в края, где нет ни кола, ни двора. Вторые не признавали иной России, кроме как жившей в их мыслях, и потому убеждали самих себя и друг друга, что вопроса об отъезде быть не может, ибо ехать — некуда.
Впрочем, оставшиеся теперь сами дивились случившемуся паническому бегству. Чего боялись русские люди, если японцы к русским относятся удивительно вежливо, даже деликатно. Правда, к китайцам они относились совсем по-другому, иной раз насмехались над ними, иной раз били. Но какое дело русским до китайцев? Или так сильно в русских чувство сострадания, что из-за обиды за китайца он сам свою голову в петлю просунет?!
Железная дорога работала, как и прежде. Правда, русских для ее обслуживания теперь не хватало, китайцы для такой работы не годились, а японцы ехать сюда из Японии не желали. Потому платить русским стали гораздо больше, но больше пришлось и работать.
Вздохнув от перемен, Сергей Петрович решил развеять тоску и прокатиться по Манчжурии, посмотреть, как изменилась она после прихода японцев и превращения в самостоятельное государство со смешным названием Манчжоу-го. В Харбине они сели на поезд, и отправились, только не на север, куда совсем недавно текли людские толпы, а на юг, в легендарный город Порт-Артур. Адмирал уже знал тот город, он побывал в нем в годы своей молодости, и теперь предвкушал новую встречу с ним.
Город его действительно обрадовал, прежде всего тем, что в нем есть море, от которого он уже отвык, и по которому так соскучился. Они шагали по берегу, вдыхали просоленный ветер. На отце и сыне была старая морская форма, пошитая на заказ в одном из эмигрантских ателье Харбина.
Внезапно перед ними остановилось несколько японских офицеров, старший из которых, судя по погонам, был адмирал. Он закрыл и открыл глаза, удивленно уставился на адмирала и его сына.
Говорил он больше для своей свиты, не рассчитывая на то, что русские моряки поймут его язык. Когда они ответили ему пусть на ломанном, но на японском, адмирал вздрогнул.
Японский адмирал почесал затылок.
Теперь настал черед удивляться уже русским.
Обед был чисто японским — множество неведомых для русского адмирала и его сына блюд из разнообразной морской живности, чашечки риса, сакэ из наперстка. Это обрадовало русских, особенно — Николая, который по своему возрасту тянулся ко всему новому и незнакомому.
Японец представился. Его звали Тюити Нагума, он был офицером военно-морского генштаба Японии, автором проекта создания авианосного флота, который вызывал много возражений у сторонников линейных кораблей, в том числе у могущественного Ямамото. Однако благодаря своей энергии, а также с помощью безукоризненной системе доказательств боевого преимущества авианосцев, взятой у русского адмирала, Нагуме удалось отстоять свои идеи. Еще он — один из авторитетных политиков, входящих во Фракцию Флота, которая выступает за союз с Россией и войну против Англии и США.
У Коли загорелись глаза. Он впервые побывает на настоящем корабле, из тех, что прежде ходили по океану мечтаний его отца, а теперь отлились из железа, только, увы, не в России, а в Японии. Но что сделать, если судьба распорядилась так?! Во всяком случае, биться им придется с врагом, который общий и для Руси, и для Японии! Может, Николай побывает в настоящем морском бою, и нанесет какой-нибудь урон их противнику!
«Возможно, ты будешь первым человеком Новой России и первым, еще даже до появления самой страны, нанесешь урон ее врагу. Пусть даже с корабля под чужим флагом, но корабль тот построен по замыслу русского адмирала, меня то есть. Нагума же тебе ясно сказал!», восторженно шептал русский адмирал на ухо сыну.
Покидал Порт-Артур Сергей Петрович в прекраснейшем расположении духа. Его мечта сбылась, сын пристроен, да ни где-нибудь, а в штабе самого японского адмирала Нагума! Едва ли во флоте русском ему удалось бы пристроить отпрыска сразу в штаб, минуя многочисленные и скользкие ступени служебной лестницы, начиная от бесправного кадета. Небось, в штаб только на старости лет попал бы, а дослужился бы до адмирала или нет — вилами на воде писано. А так, пожалуй, дослужится! Как-никак представитель союзного народа, должность вроде не только военная, но и политическая!» Бывший русский вице-адмирал чувствовал, как дни его старости мгновенно из серых делаются цветастыми, красивыми. Теперь он будет ждать письма сына и писать ему, прибавляя в своих письмах еще и советы японским адмиралам, к которым они прислушиваются. Нагума пообещал, что письма Сергея Петровича будут приниматься японским военно-морским атташе в Манчжурии, после чего их отправят на флот с курьером и вне очереди. Поэтому можно не бояться писать и некоторые щекотливые вещи, и даже секретные. К тому же Нагума пообещал, что военно-морские власти Японии выпишут русскому адмиралу специальную пенсию.
Сергей Петрович вспоминал, с чего началось его бегство из России. Сын об этом, конечно, не помнил. Но отец хорошо запомнил свой особняк в Ревели, окруженный разъяренными матросами. Своих офицеров они уже побили, утопили их в мартовских полыньях, проступивших среди каленого зимнего льда. В живых оставили лишь тех, кто вовремя почуял, откуда дует ветер, и стал держаться с матросами запанибрата. Один такой лейтенант, чтобы не вызвать подозрения в матросах и разочарования в себе, до того усердствовал, что лично убил двух капитанов третьего ранга и утопил их тела в полынье. Всякое дело требует, чтобы его довели до конца, до последней точки. Это злое дело требовало того же, и поэтому для своего завершения ему отчаянно не хватало адмиральской крови. Сергея Петровича и его семью спасло чудо. Они возвращались из театра, когда особняк окружила толпа матросского народа. Увидев ее издали, Сергей Петрович не стал выяснять, в чем дело, оно было и без того ясно. Он просто дал извозчику полтинник и велел гнать на вокзал, что тот и выполнил. Но, небось, в Японии, в стране, всю историю которой правила одна-единственная династия Микадо, которую и по сей день считают божественной, такого никогда не случится! Единственно, о чем жалел в том дне вице-адмирал, это о том, что на прощание так и не глянул на свой флот, и он для него навсегда скрылся где-то в недосягаемых далях, которые не ближе к нему, чем дно морской пучины…
Николай же вместе с Нагума отправился в Нагасаки, могучую базу японского флота. Когда пассажирский пароходик подошел к берегу, Коля охнул от изумления. Такой массы флота он, конечно, не видел никогда в жизни, ведь он вообще военного флота не видел. Но удивился бы и его отец, который хоть и был настоящим вице-адмиралом русского флота, но такой массы кораблей никогда не видел и он. Ведь Россия вынуждена разделять свой флот на три-четыре малосвязанных между собой театра, Япония же имеет возможность держать его вместе, в кулаке. Раскинувшийся на берегу сухопутный город казался ничтожным и жалким по сравнению с могучим морским, корабельным городом. Мало кто реально мог осознать его силу, его мощь, но каждый чувствовал себя рядом с ним, как букашка рядом со стадом мастодонтов.
Среди всех корабликов особое удивление вызывали странные силуэты каких-то новых кораблей с высоко поднятыми гладкими палубами. У мирных обывателей они вызывали удивление, у старых моряков — смех. Ведь могучий корпус, по их мнению, должен был переходить в столь же страшные орудия. Но на этих кораблях были лишь жалкие пущонки, которыми впору ворон или чаек пугать. Истинное боевое значение новых кораблей понимали лишь немногие военно-морские теоретики, и, разумеется, Николай, хотя он и видел их первый раз за всю жизнь (не считая, конечно, их игрушечно-деревянного варианта).
Пароход причалил к берегу. Николай получил там то, о чем не мог мечтать даже японский офицер. Ему дали прекрасный двухэтажный дом и красавицу-служанку по имени Сулико. У служанки русский моряк, конечно, сразу вызвал большой интерес, а у Николая интерес вызвала японская служанка. Этот интерес был столь силен, что на следующий день они оба не могли понять, любовь их связала вместе, или все-таки тот самый интерес представителей двух разных народов и культур.
Расчет Нагума был прост. Япония для Николая, как ни крути, страна чужая и непонятная. К чему ему рисковать жизнью за нее?! А так у него сразу на этой земле появится любимая женщина, за которую он будет дрожать, когда будет в море, и тогда Япония сделается ему дороже, чем, по крайней мере, русская копеечная монета.
Что происходит у Николая и Сулико, японский адмирал прекрасно понимал, потому он и дал русскому моряку две недели отдыха. К завершению этих двух недель Сулико знала все про жизнь Харбина и чуть-чуть о жизни России, которую Николай описал, насколько ее помнил и насколько мечтал о России новой. Николай тоже достаточно узнал о Японии, хотя многое, конечно, и не понимал. Не разумел он, почему буддисты и синтоисты до сих пор не только не перерезали, но даже и не выгнали друг друга, и живут в мире, взаимно навещают храмы противоположной стороны. Еще он не понял, как может быть вера без Бога, и Сулико, конечно, не смогла ему этого объяснить. Она же была не мудрецом, а всего-навсего японской женщиной. Николай пообещал себе, что обратит ее в Православие, когда они приедут в Новую Россию, или, по крайней мере — в старый Харбин. Сейчас же они могли только заключить гражданский брак.
На первый день службы Сулико провожала Николая уже как супруга. И Коля смело вступил в чрево авианосца «Акаги», полное людей чужого народа, которые для него все были на одно лицо. Все в корабле показалось ему знакомым, отцовские уроки не прошли для него даром. Только насколько все оказалось большим, чем он ожидал! Даже малую деталь этого плавучего города не сдвинул бы с места и десяток дюжих русских, не говоря уже о тщедушных японцах. Особенно поразили Колю аккуратно стоявшие на взлетной палубе самолеты. Он и прежде знал, для чего предназначен этот класс кораблей, но впервые увидел, чтобы повелители небес вот так смирно стояли на железной палубе корабля, дожидаясь того мига, когда они вознесутся в родную стихию.
На знакомство с кораблем ушло три дня. Адмирал не торопил. Когда эти дни истекли, у Николая возник вопрос, где же будет его место среди этой паутины машин, механизмов и оружия? Ведь хоть людей тут и много, но каждый стоит на своем месте и выполняет свою работу, никому при этом не мешая. Где же тогда место, предназначенное для него?
Николай пожал плечами. В самом деле, каким еще может быть место русского офицера на японском боевом корабле?!
Вскоре японцы уже перестали быть для него на одно лицо. Появились и друзья, два лейтенанта, один из которых был механиком, а второй — артиллеристом. Их имен Николай не мог запомнить, а произносил их с трудом, поэтому они разрешили называть их по созвучию на русский лад — Вася и Костя.
Коля привыкал к Японии, сживался с нею. Конечно, ему было легче, чем жителю глубин Руси, восточная экзотика его, по крайней мере, не сбивала с ног, ведь ее хватало и в его родном Харбине (по крайней мере, тот город он считал родным с самого детства). Конечно, с Харбином его роднили люди, говорившие там на его родном языке, русские лица, и несколько небольших православных церквей. В Нагасаки православный храм был всего один, и его колокола звонили как-то робко и почти не слышно. Русских людей в нем кроме себя Николай не обнаружил. Но зато здесь была его первая и любимая женщина, какой не было у него в русском Харбине. Там со своими соплеменницами он не находил общего языка. Эмигрантки мечтали о Париже, советские жили жизнью неведомого для Николая Советского Союза, а внучки старожилов примыкали то к одним, то к другим. Но и для первых и для вторых Николай был чужд. А вот для японки Сулико он сделался своим, так что почему бы Нагасаки не сделаться его любимой землей? Ведь в дальних морских странствиях, которые неизбежно выпадут на его долю, именно Нагасаки станет означать желанную твердую землю…
Корабли время от времени выходили в море, на учения. Николай впервые увидел, как с зыбкой палубной поверхности взлетали тяжелые самолеты. Особенно же захватывало дух, когда они совершали посадку. Летит такая рукотворная птичка, снижается, и кажется неизбежным, что она бултыхнется в воду и навсегда скроется в пучине. Но нет, проходит всего несколько минут, и она уже прочно стоит на палубе, а довольный пилот весело выпрыгивает из кабины.
Николай задавал себе вопрос, хватило бы у него смелости для таких вот полетов, и, конечно, давал себе утвердительный ответ, хотя и сомневался он. Знал бы Коля, что уже через несколько лет он увидит такие полеты японцев, повторить которые он, наверняка, был бы уже не в состоянии!
Вскоре флот начал спешно собираться. В движениях каждого матроса и офицера чудилось волнение, которое никак не вязалось с простыми учениями, которые в последнее время проводились едва ли не каждый месяц.
Коля нашел в себе силы не обидеться. О необходимости сохранения тайны при подготовки морских операций он знал еще от отца, но все же было не совсем приятно вот так получить от ворот поворот. Тем более что сам Нагума назначил его на роль глаза истории, все время наблюдающего за его флотом! «Впрочем, чего я переживаю, если через два-три дня и так станет все ясно», решил для себя Николай.
Флот и в самом деле вышел в море. Причем строй его оказался гораздо больше, чем мог себе представить русский морячок. Одних лишь авианосцев было аж шесть, а кроме них шли еще и крейсера, легкие и тяжелые, множество эсминцев. И даже соперники авианосцев, грозные линкоры, на этот раз примирились со своими конкурентами, и встали в единый строй. Одним словом, целая железная река поплыла по синему морю! Она то шла прямо, то поворачивала, то опять шла напрямик, и Коля уже не мог даже приблизительно предположить, куда же они идут.
Наконец, на горизонте показались какие-то темные пятна. Вернее, они были даже за горизонтом, а с борта авианосца виднелось их отражение в богатом водяными каплями воздухе. «Наверное, большие учения. Эти необитаемые острова мы сейчас разбомбим и обстреляем!», подумал Николай, сам не заметив, как подвел японский флот под слово «мы».
Явился вестовой и вызвал Николая в каюту Нагума. Адмирал мечтательно смотрел в иллюминатор, весь его стол был завален какими-то бумагами и картами. На многих из них были пометки цветными карандашами и что-то написано по-японски. Читать и писать по-японски Николай не умел. Поди, разбери, как они пишут, если у них целых две азбуки да еще иероглифы в придачу!
Сказано это было столь буднично, что Николай успел записать, потом переправил 26 ноября на 13, ибо в Харбине жили по Юлианскому календарю. Потом подумал, что Нагума, должно быть, об этом не знает, ведь «26 ноября 1941 года» он сказал как раз для него, а у самого адмирала, как и у всех японцев — другое летоисчисление…
И только тут он вздрогнул, едва не подпрыгнул, и чуть не крикнул на весь корабль «началось!» Вот оно, начало долгожданной войны против общего, русско-японского врага, и он, Николай, стоит сейчас прямо на острие первого удара!
Адмирал понимающе кивнул, заметив веселое настроение русского летописца. Тем временем в каюте один за другим стали появляться офицеры, Нагума давал им какие-то распоряжения, столь быстро, что Николай перестал их понимать. Он только предполагал, что сейчас вся мощь соединения поднимется в воздух и обернется грозящим боевым облаком.
Облако больших стрел и вправду вскоре поднялось над кораблями. Поднявшись, самолеты взяли курс к черным пятнам на горизонте. «Словно большая белая рука хочет смести черный сор», подумал Николай и аккуратно записал в блокнот число самолетов, которые сейчас поплыли на врага. Опять послышался шум винтов, и в небе выросло новое разящее облако. Коля снова записал количество самолетов.
Меж тем горизонт вспучился взрывами и расцвел красными вспышками. Это было прекрасно, и Николай искренне пожалел, что не обзавелся фотоаппаратом и не научился фотографировать. Поэтому он старательно закреплял все в своей памяти. Конечно, хотелось большего. Отчаянно хотелось видеть искореженные страхом лица врага, разлетающиеся на куски здания, кряхтящие и проваливающиеся в бездну корабли…
Адмирал будто прочитал его мысли.
С грохотом самолеты принялись собираться на палубе. Один из офицеров называл цифры. Операция была успешной, и вернулись почти все… Но все же не все, четырех самолетов не было вместе с их экипажами. По всем кораблям не дождались возвращения 29 самолетов. От раздумий про этих людей оторвал голос адмирала:
Адмирал ничего не ответил. Он приказал соединению отходить.
Флот возвращался к родным берегам. Всех моряков ждали семьи, и Коля тоже знал, что где-то на берегу его ждет красавица Сулико. Берег встречал их, как победителей, а слова победа всегда звучит одинаково, неважно, на каком из языков оно сказано. Большой победой подвигался флот к своему берегу, и тот в ответ расцветал огнями радости.
Все моряки нашли обнимающие их руки, нашел их и Николай. Многое о народе, среди которого он теперь жил, Коля не знал. Он не понимал его двух вер, не понимал их почитания императора, совсем не похожее на почитание русскими своих царей. Но Япония в лице Сулико жарко его обнимала, притягивала к себе, в то время как Россия в свое время гнала метлой ледяного ветра. Да и что у него осталось от России, кроме памяти о Харбине, который уже давно перестал быть русским?!
Летом 1942 года стальная река японского флота вновь перерезала океан. На этот раз по всем каютам, кубрикам, смрадным низам и соленым верхам кораблей ходило сочетание двух грозных слов «Генеральное сражение». В зловещем молчании самолетов на взлетных палубах, в исполинских бурунах на глади океана, в плеске воды где-то внизу, во всем чувствовалась готовность к чему-то огромному, страшному. Где-то в мире шла еще одна война, где родная для Николая Россия сцепилась с Германией, которая вроде бы должна была быть наоборот, русским союзником. Там рвали друг друга русский медведь и германский волк под хохот и рукоплескания врага истинного, того что живет силой призрачных богатств и силой лживого слова. Здесь же совсем другой народ шел биться с самим морским зверем, существом ночи. Красное солнце дня шло на бой со звездным знаменем мрака, чтобы сразить его, и вобрать под свою сияющую корону всю морскую гладь. Николай верил, что сейчас роль носителей света и в самом деле перешла к японцам, но на счастье его народа среди них присутствует один русский, и потому русский народ сможет разделить общую победу.
Японские корабли возвышались над холодными волнами открытого океана до самого горизонта, и пока вблизи не было врага, эта мощь казалось поистине неодолимой. На острие же несокрушимой силы, все равно, что правой рукой чудесного морского богатыря, опять было ударное авианосное соединение Нагума. Флагманом на этот раз был авианосец «Хирю», на его борту сейчас и находился единственный во всем японском флоте русский моряк.
Лучи восходящего солнца 4 июня 1942 года встретились со своими отражениями на флагах империи Ямато. Моряки заворожено смотрели на этот чудесный поцелуй, они почувствовали в нем знак близкой победы. На солнца, настоящее и матерчатые, смотрели и пилоты, и они сейчас тоже мыслили лишь о победе. Раздумья о том, что кого-то из них ждет уже готовая к теплоте человечьей крови зеленая пасть океанского холода, не волновали их. Ведь победа — она одна на всех, и павшие все одно будут вместе с победившими!
В воздух поднялась первая ударная волна, игольчатое облако смерти. А на палубах уже новые пилоты бежали к своим самолетам, чтобы пронзить вспыхнувшие от солнца небеса, и влиться во вторую игольчато-небесную волну.
Николай послушно записывал за Нагума данные по численности японской эскадры и разведданные об американцах. Сейчас на борту «Хирю», тем более, когда бой уже начался, в них уже не было никакой тайны. Островки, которые виднелись сквозь смотровые щели боевой рубки, быстро покрывались огненными цветками. Как и в прошлый раз. Судя по всему все проходило успешно.
Нагума неожиданно глубоко вздохнул, и, улучив свободную минутку, и, повернувшись к русскому моряку, решил с ним пооткровенничать. Вдали слышался монотонный грохот, вспышки света сливались с блеском взошедшего солнца.
Слова адмирала прервал ворвавшийся в рубку пилот, капитан второго ранга, командир первой ударной волны.
«Прощай, внезапность… Теперь…», пробормотал Нагума, и тут же приказал наносить второй удар.
Внезапно небо над японскими кораблями пропиталось шумом моторов. Николай глянул туда, и с ужасом увидел тучу чужих самолетов. Прежде, чем он понял, что же произошло, вода вокруг кораблей мигом закипела, словно в стоящем на огне котле. Авианосец несколько раз бросило из стороны в сторону. Николай, видимо, побледнел, по крайней мере, так ему показалось. Но адмирал ничуть не смутившись схватился за трубку рации и дал приказ на взлет истребителям прикрытия.
Коля открыл бронированную дверь и глянул на палубу. Там кипела работа. Похожие на муравьев маленькие японцы усердно подвешивали к самолетам полутонные бомбы. Напугала ли их американская атака? Никто этого никогда не узнает, ведь они этого не скажут. Как бы не рвались их сердца, руки все равно выполняли положенную работу, и если к ней все-таки примешивалась частичка страха, то она лишь заставляла делать этот труд еще надежнее, еще быстрее. Знали ли они, что прямо сейчас их работа, говоря по-русски, пойдет «коту под хвост»?
Запищала рация, и адмирал взял трубку.
Японский командующий несколько раз прошелся по каюте. Дверь со скрежетом отворилась, и в ней вырос моряк. Он доложил, что бомбардировщики к бою готовы.
На корабли садились истребители, топливо которых было на исходе. К ним подбегала аэродромная прислуга, быстро совала шланги в баки, тут же менялись экипажи. Нагума тем временем отдавал приказы командирам своих кораблей, приводя в порядок излишне растянутый боевой ордер.
Вдруг небо снова покрылось пеленой американских торпедоносцев, отличать которые Николай уже научился. Адмирал длинно выругался по-японски, дал отбой своим торпедоносцам, и приказал истребителям подниматься в воздух. Мимо корабля с шипением проносились невидимые под водой торпедные туши. Николай шепотом молился, разумеется — по-православному, и сквозь прикрытые веки видел, как куски смерти проносились мимо. В небесах тем временем бушевал свой бой. Один за другим американские «хозяева небес» обращались в изящные дымные факелы, которые с отвратительным ревом ныряли вниз и скрывались в морской пучине. Дневной звездопад длился недолго, вскоре небо очистилось, лишь несколько безвинно-белых облачков проплывали в ясной вышине. Сделалось необычно тихо, исчезли даже плеск воды и рев моторов своих, японских самолетов. На душе сделалось весело. Разом забылось, что остался еще целый и невредимый Мидуэй, что сражение еще далеко не закончилось, и в их сторону развернуты взлетные палубы американских авианосцев.
Нагума отвернулся от смотровой щели, и бросил в сторону Коли веселый взгляд. И за его спиной Николай увидел страшное, что до самого конца жизни осталось где-то в уголках его русских глаз. Невинное, безучастное к войне белое облачко вдруг обратилось в злой колючий куст, каждым шипом которого был американский бомбардировщик.
Николай забыл подходящее японское слово, и потому крикнул по-русски «б…!». Нагума, разумеется, его не понял, но, почувствовав интонацию, тут же повернулся назад, и прямо ему в глаза глянул хищный нос «американца». Еще через мгновение на корабли посыпался смертельный блестящий горох.
Тогда Коле показалось, что этот день — самый жуткий в его жизни. Серые громады кораблей одна за другой обращались в чадящие костры. Пламенные языки взметались к солнцу, которое стояло уже над самой эскадре, и жар нижний перетекал в жар верхний. В море сыпались искорки объятых пламенем людей, грохотали взрывы бомб, сложенных на корабельных палубах. Вода, тем не менее, постепенно побеждала пламень, и пылающие остовы потихоньку проваливались в пучину. Где-то на одном из них остались Колины друзья, Вася и Костя, и они, конечно, приняли сейчас чашу огненно-водяной смерти. Больше их Николай никогда не видел живыми, а мертвым военного моряка увидишь редко.
Молился Николай. Прикрыв глаза и сложив руки, молились японский адмирал и его офицеры. Именно такую картину русский моряк и станет рисовать своим потомкам в ответ на вопрос «какие они, японцы?».
Опомнившись, адмирал выскочил вон из рубки. Следом за ним бросились и другие офицеры, включая Николая.
«Хирю» пострадал меньше других. Адмирал сам командовал тушением пожара, а Николай, схватив брандспойт, смело шагал в самый жар. Волосы на его голове опалились, на коже во многих местах вскочили болезненные пузыри. Такое поведение понравилось японцам. Когда пламя шипя затухло, и, оттирая с лица сажу, Николай вошел в адмиральскую каюту с докладом об окончании борьбы за живучесть корабля и ликвидации пожара, тот обещал представить его к ордену.
С палубы тем временем бросали за борт что-то черное, обгоревшее. То были и куски самолетов, и осколки бомб, и куски обожженного человечьего мяса. Главное, чтобы палуба вновь стала чистой, чтоб с нее могли уйти в последний полет самолеты, которые сбереглись в корабельных ангарах, безмолвно затаились там, выжидая своего часа…
24 самолета с солнечными кругами на крыльях плавно и почти бесшумно взмыли в небо. Адмирал, не обращая ни на кого внимания, плотно приник к трубке рации. Оттуда слышался треск, шипение и невнятные голоса. Вдруг прорвался один твердый голос, который доложил адмиралу «Атакован вражеский авианосец, предположительно — Йорктаун!»
Голос опять потонул в волнах треска и шипения. Но потом снова прорвался и доложил «корабль уничтожен», после чего сразу замолк. Сердца адмирала, его офицеров и русского Николая замерли.
Внезапно снаружи донесся шум моторов. Это были свои. На посадку заходили 5 торпедоносцев и 3 истребителя. Когда машины коснулись палубы, их пилоты выскакивали из кабин, и, не скрывая своих чувств кричали что-то веселое, от чего все, кто был рядом, принимались дружно хохотать. Но скоро смех умолк — из-за горизонта появилась страшная погоня.
Небо мгновенно покрылось коростой вражьих самолетов, от которых отделились взрывные куски смерти. Корабль покачнуло, подбросило, и поставило на воду, в боевую рубку ворвалось облако жара. Окружающее пространство потонуло в огненном мареве, которое закрыло собой даже самое солнце.
Николай повернулся и увидел адмирала стоящим на коленях. В руках он держал короткий самурайский меч. «К чему меч на корабле? К тому же — короткий? Кого им рубить? Абордажных боев теперь нет», пронеслось в голове русского моряка.
Адмирал тем временем сказал нараспев несколько слов, смысла которых Николай так никогда и не узнал. Тут же его руки вздрогнули, и вонзили меч в собственную живую плоть, прямо в середину живота. На ковер, что застилал пол боевой рубки, выскользнули внутренности, запахло кровью. Происшедшее показалось Коле страшнее, чем даже недавняя гибель всего японского авианосного флота.
Будто застывшая картинка неожиданно ожила. Моряки засуетились, кинулись к шлюпкам, спасательным плотам. Нашел свою шлюпку и Коля, втиснулся среди матросов. Вскоре она коснулась воды и ее понесло прочь, оставляя позади огненный могильник авианосца, в нутре которого в страшных мучениях расставался с жизнью великий японский адмирал.
Шлюпку подобрал один из эсминцев сопровождения. С ним они и вернулись в подернутый траурной дымкой Нагасаки, где со сдержанной радостью его встретила Сулико.
Русский летописец был нужен торжествующему японскому флоту. Для флота гибнущего он сделался лишним, и потому ему больше не нашлось места. Через полгода береговой жизни ему позволили выходить в море на старом эсминце с почти русским названием — «Ока». Корабль был старым, до сражений его уже не допускали, и теперь он только лишь учил молодых моряков азам морского дела. Должность для Николая дали тоже немного странную — четвертый помощник командира, а по штату их было всего три. Никаких дальних походов, разумеется, больше не было, самыми дальними плаваниями теперь стали простые выходы в бухту. Форму теперь для него пошили новую, японскую, в которой удивительно смотрелись его белые волосы и синие глаза. Старую, русскую форму, он бережно сохранил в шкафу, ведь на ней осталась капелька крови адмирала Нагума после того, как он сделал сеппуку.
Теперь Николай часто бывал дома, со своей женой, и узнавал много нового о японцах. Простые японские обыватели, как выяснилось, не всегда походили на моряков, по которым он сначала выстраивал свои представления об этом народе. Находились среди них и разгильдяи, и дурачки, и прочие варианты людей, какие есть в любом народе. Только знали бы эти обыватели, какое будущее надвигается на них из-за края горизонта…
Хотя и тогда они едва ли сделались бы другими…
Вскоре у них родилась дочь, которую по-японски звали Кику, что означает «хризантема», а по-русски Николай ее называл Катерина. У Кати были японские черные волосы и русские синие глаза, что придавало ее облику особенную аристократичность. Родители говорили с ней сразу на двух языках, и она научилась называть все сперва по-японски, а потом — по-русски.
В Нагасаки он узнал о смерти своих родителей в Харбине. Оба ушли тихо и незаметно, от сердечных приступов, словно выполнили свой долг, и теперь с честью шагнули туда, где их никто больше не увидит. Сулико и Коля переживали о том, что Кики никогда не увидит своих деда и бабушку. Они по-русски помянули их и заказали службу в единственной православной церкви. Последняя ниточка, связывавшая Николая с русским Харбином, лопнула, да и Харбин перестал быть русским. Ведь его отец и мать были как раз последними жившими в том городе русскими людьми…
Война между тем шла к окончательному разгрому. Газеты пестрели заголовками о гибели японских кораблей, потери островов. Морская война — не сухопутная, в ней до поры до времени не бывает одиозных штурмов столиц и гигантских городов. Бои идут за островки со скромными, не всем известными названиями, за уничтожение кораблей, имена которых известны далеко не каждому. Сами воюющие страны до самого конца войны остаются глухим тылом, и в их нутре кажется, будто ничего и не происходит, лишь вдов в приморских городах делается все больше и больше.
Но завершение такой войны для побежденного — не менее печально, чем и войны сухопутной. Вот-вот узенькое тело Японии будет со всех сторон стиснута стальными тушами вражьих флотов. Над городами уже выли и плевались бомбовым горохом вражеские самолеты, оставляя после себя груды руин и целые кладбища погибших.
Эсминец «Ока» стал участвовать в программе подготовки морских смертников. Николай видел этих молчаливых парней, с усердием обучавшихся управлению торпедными катерами, промчаться на которых им доведется всего лишь один раз — из жизни в смерть. Они выглядели уже людьми иного мира, который по ту сторону жизни и смерти, и разговаривать с ними решался не только Николай, но даже японские офицеры.
В газетах писали и о подвигах воздушных смертников, которые пронзали неприятельские корабли, насаживая их на стрелу собственного духа. Крепче этого материала в природе нет ничего, и потому японцы снова поверили в победу. Когда-то вражий китайский флот уже подходил к берегам Японии, и тогда его разметал божественный ветер камикадзе, оставивший в неприкосновенности страну Ямато. Теперь новый камикадзе бушевал в сердцах сотен людей и вместе с их телами обрушивался на врага.
Глядя на подготовку воинов-камикадзе, Коля размышлял, мог бы на их месте оказаться русский человек, или нет? Должно быть, выглядело бы это по-другому, русскому человеку все одно понадобился бы шанс на спасение. Не потому, что он — трус, ведь шанс этот мог быть ничтожным, практически нулевым, как, например, парашют при полете над стылыми водами Арктики. Но для русского смерть — не своя, а Божья воля, и для свершения Божьего суда должна сохраняться хот бы едва заметная тропинка к выживанию. Японцы же целиком положились на волю свою…
Божественный ветер ненадолго остановил приближение рукотворных американских акул. Наступило 6 августа 1945 года, когда всем в Нагасаки стало известно о полном уничтожении города Хиросимы каким-то новым американским оружием. В народе говорили, будто американцы всю свою жизнь приманивали к себе демонов, и теперь разом сбросили их на японский городок, отчего тот разом обратился в огненный шар. Другие рассказывали, что враг придумал особенную приманку для демонов, и с ее помощью может теперь обратить в прах что угодно.
Те, у кого кто-то из родных жил в Хиросиме, направились туда пешком, поезда в ту сторону больше не ходили. Взывая к небу и заранее страшась того, что им там откроется, эти люди брели по пыльной летней дороге в глубь острова, постепенно скрываясь из виду нагасакцев.
Люди, окружавшие Николая, что военные, что гражданские, понимали о случившемся в Хиросиме лишь то, что они — теперь бессильны. И еще их пронизала буйная жажда мести. Потому количество людей, жаждущих надеть на голову повязку с двумя иероглифами, переводимыми на русский язык «Смерть есть путь самурая» росло день ото дня. На лицах тех, кто отправлялся на учение, застыла уверенность в превосходстве человеческого духа даже над самым злым, чудовищным колдовством, на которое решились враги из закатного мира.
В тот день, 9 августа, они опять отправились на учение. Пять катеров должны были отработать свою смертельную атаку на корабль-цель, роль которой выпало играть «Оке». Эсминец встал на якорь, и в его сторону взглянули пять катеров, сокрытые в которых люди последний раз репетировали свою смерть, чтобы вскоре принять ее по-настоящему, взаправду. Николай чувствовал их стальную решимость, которая была куда крепче стали корабельной. Был дан сигнал к атаке.
Но катера отчего-то застыли на месте, не думая двигаться в сторону доживающей свой век «Оки». Мостик, где стояли офицеры эсминца, обдала волна раскаленного воздуха, тут же корабль подняло вверх и поставило на место. Уши заложило от тяжкого, утробного грохота, словно разорвалась самая Земля, и все окружающее померкло в световом облаке, будто в океан скатилось самое солнце…
Все обернулись и увидели, что город, гавань которого они недавно покинули, превратился в огненный шар, в нутре которого уже не могло быть ни людей, ни домов, ни остроконечных пагод, ни единственной православной церквушки, ни утонченных садов. В огненном шаре не могло быть ничего, кроме пронзающего, всепожирающего пламени.
У всех моряков в городе были семьи, родные, близкие. Случившееся всполошило даже смертников. Ведь смерть была их добровольным выбором, но это не означало, что они могли спокойно смотреть на гибель тех, кто должен был отправить их в последний поход.
Корабли повернули на обратный курс. Пламя меж тем не менялось в цвете и объеме, оно продолжало полыхать по-прежнему ярко и непобедимо. Николай, уже горевший с авианосцем, и тот дивился такому страшному огню. Было ясно, что этот огонь — нечестный и нечистый, он порожден не пылающими людскими душами, а какой-то демонической силой.
Каждый желал своим родным, близким, чтобы те нашли какую-нибудь ямку, лазейку, и их миновала метла страшного пламени, жгущая даже самую землю. Все представляли своих родных, сокрытыми в норках, подобно мышкам, в то время как снаружи бушует нечеловеческая гроза. О домах, имуществе и прочих мелочах уже никто не думал, с их потерей все смирились, мысленно обменяв бренное на самое дорогое, на целость и невредимость дорогих людей.
На море все расстояния кажутся меньше, чем на суше, и путь обратно занял оставшуюся половину дня. Когда они подходили к Нагасаки, огня уже не было, все пространство занимал лишь остывающий красный жар. Черный ветер гнал навстречу частички черного дождя, в котором, быть может, были еще не успевшие взлететь к небесам души погибших.
Командир решил, что в порт идти бессмысленно. Его узкое пространство наверняка завалено железными и каменными обломками, которые станут для кораблей могилой. После такого взрыва едва ли сохранилось что-то от систем освещения и сигнализации, на это можно и не надеяться. К тому же едва ли в выжженном пространстве остался кто-то, кто бы мог принять с кораблей швартовы. Корабли подошли к ближайшей песчаной отмели и наткнулись на нее, оставшись стоять неподвижно. Сам командир остался на борту, команде и смертникам он приказал покинуть корабли.
Послышался весельный плеск. Шлюпки направились к лишенному жизни берегу. При последних гребках моряки словно обезумели, они выскакивали в воду и добирались до берега вплавь, а там, вскочив на ноги, пронзительно неслись к тому месту, где остывала избитая и обожженная земля.
Бежал и Николай. Вокруг не было даже остовов домов, лишь запекшаяся корка шуршала под ногами, да иногда еще он спотыкался об мелкие камушки. Не осталось никаких ориентиров, и Коле оставалось искать лишь вдающийся в море длинный мыс, который, надо надеяться, не был передвинут даже таким взрывом.
Мыс он отыскал, после чего примерно предположил место своего дома, и прошелся по бугристой поверхности. Внимательно ее ощупав, он нашел несколько оплавленных, гладких камней, и тут же понял, что это — все, что осталось от его жизни в Японии, да и вообще от его жизни.
Не зная, куда ему идти и что делать, Николай до восхода бродил по, наверное, самому большому пепелищу из всех, что оставила эта война. Он кого-то встречал, о чем-то говорил, но… Много ли может быть тем для разговоров на таком месте? Конечно, все спрашивали о своих, кого-то или что-то искали, или просто искали воды. На утро Николай увидел себя окруженным бескрайним черным пространством, ужас которого может владычествовать над всеми человечьими ужасами.
Идти и делать было нечего. Николай долго ковырялся в горячей корки, что была на месте его дома, тщетно прислушивался к ней, надеясь услышать крики Кики и Сулико. Но вокруг было безмолвно, лишь с окраин доносились стоны тех, кому повезло меньше, чем обитателям центра, кто остался жить искалеченным.
Где-то еще грохотала война, но здесь, в нутре этой черной точки, она была невидимой и неслышимой. Николай не знал, сколько прошло дней, не слышал о подписании Японией капитуляции. Уже не было ни слез, ни слов, было лишь чувство окончания прожитой жизни, и желание обратиться в мертвое тело прямо здесь, на руинах своего японского дома, в кругу семьи, от которой не осталось даже мертвых тел.
Но жизнь продолжилась, и вытащила его из этого места. Безумный от прожитого, Николай колесил по нищей, разбитой Японии, пытаясь что-то отыскать, но что он искал — ему было неведомо. Страна сделалась окончательно чужой, а японский язык отчего-то снова стал непонятным, словно он его никогда и не изучал. Более не оставалось нитей, связующих его с этой, да и вообще с какой-нибудь землей.
Когда горе о потерянных близких улеглось окончательно, Николай стал смотреть в разные стороны света, раздумывая, куда же ему отправиться теперь. И повсюду была чужбина, никто и нигде более не ждал его…
Коля повернулся на север, в сторону той страны, откуда его вымело ледяным ветром еще в ранние годы жизни. Ясно, что она тоже не ждет его. Но все-таки… Все же он — русский, он никогда не забывал этого и потому, если ехать некуда, надо отправляться туда! Конечно, ледяной зверь на этот раз может его проглотить окончательно, пути наружу теперь не будет. Но ведь тогда он мог потерять свою едва начатую жизнь, теперь же ему терять уже нечего! Не он ли совсем недавно мечтал о смерти, но, как православный человек, не мог наложить на себя руки? Так пусть его убьет Родина и схоронит на своих мерзлых просторах, откуда он и отправился в чужие миры…
Из нищей, истерзанной войной, оплакивающей свое поражении Японии в такую же нищую, не менее разоренную, но торжествующую победу Россию, вот какой путь избрал для себя Николай.
Старик все тянул невод. В его внешности было что-то сказочное, и я ждал, что вот-вот в сплетении нитей блеснет золотая рыбка. Но она так и не блеснула, зато было много всякой другой рыбы и рыбешки.
Баркас назывался «Ока». Ни то в память о японском эсминце, ни то — о русской реке, которую деду повидать так и не довелось…
Рыба кувыркалась на палубе и обреченными, мутными глазами смотрела на беспощадное для нее солнце. Старик тоже глянул на солнышко, потом перевел свой взгляд на линию горизонта в той стороне, где по утрам зарождаются солнечные лучи.
Товарищ Хальген
2010 год