Дарин: слушай, Milkdrop, меня уже очень долго мучает вопрос: ты что, ДЕЙСТВИТЕЛЬНО не можешь найти фотографии Дарина во вконтакте? |
Дарин: ух ты, а мне валерьянка не понадобится, я его видел в детстве и пищал от него |
Дарин: в три часа ночи я в аптеку за валерьянкой не побегу |
Рыссси: Запасись валерьянкой |
Дарин: енто жеж аки первая лябоффь |
Дарин: не, боюсь, что могут испортить экранизацией первый прочитанный мною его рассказ Т_Т |
Рыссси: Боишься Эдгара Аллановича? |
Дарин: день легкого экстрима |
Рыссси: ого |
Дарин: а сейчас я пойду смотреть фильм, снятый по рассказу Эдгара Аллана По. я немного нервничаю |
Дарин: потом был очень смешной пластиковый дракон |
Дарин: сначала были самураи с шестиствольным пулеметом |
Дарин: дарю не испугали, дарю рассмешили |
Дарин: она сегодня закаляется |
Рыссси: Кто Дарю испугал?? |
Рыссси: Что с твоей психикой, Дарь? |
Дарин: прощай, моя нежная детская психика. я пошел смотреть на черную комнату и красную маску. удачи вам |
Рыссси: широкое? |
кррр: Ну это такое, все из себя растакое, ну такое |
Рыссси: Конечно украсила |
|
У Мари розовые щёки и маленькие руки. У ног вьются, играют две белые ласки. Взрослые думают, что это не ласки, а снежные волны, расходящиеся из-под красных башмачков. Но дети видят, что это ласки. Маленькие, злые звери.
У Мари шапочка и муфта из белого меха. Ей не холодно, ей никогда не холодно. Её одежда — из живого тепла. Откуда у неё столько тепла, что ей хватило на шапку, варежки и пушистый воротник на плаще? У кого она забрала его?
У Мари на подоле живые цветы и птицы. Если долго вглядываться, ты увидишь — они действительно живые, они пришиты прочной нитью к платью Мари. Почему цветы не пахнут, а птицы не поют? Мари забирает их краски, их голоса, их запахи.
Руки Мари пусты, но у неё всегда есть то, что кому-то нужно. Всё-всё-всё есть. Что не попроси — всё есть у Мари. Она всегда приносит то, чего нет у просящего. Мари добрая. Мари исполняет желания.
Мари не приходит просто так. Её может позвать каждый. Всего один раз. Одно желание. Мари приходит меняться. Она забирает то, что ей нравится. А иногда уходит, не назвав цены — и тогда случается что-то плохое.
Помнишь соседскую Гретхен? Её мамаша просила у Мари красоты для дочки. А Мари забрала щенка. И Гретхен всё плачет и плачет… Плачет и плачет. И никто не замечает, красива она или нет. Она плачет. От Мари много слёз…
Мари никогда не плачет. И пшеничные локоны её всегда красиво и правильно уложены. И щёчки розовые. И башмачки всегда чистые — какая бы грязь не разливалась по улицам. Мари никогда не спешит. Она идёт плавно, неспешно и каблучки выстукивают мерный ритм равнодушного сердца. Говорят, добрая Мари бессердечна и улыбка её нарисована.
Ганс, Ганс, а ведь Мари идёт сюда… Что ей нужно здесь? Кто позвал её, что попросил? Ганс, у нас же нет ничего, только мы сами… Ганс, почему ты молчишь? Ганс, закрой дверь, захлопни ставни — сюда идёт Мари. Мари в красных башмачках…
***
Губы цвета спелой земляники дрогнули.
Яркие, как у дорогой куклы, глаза смотрели в душу. Мари, ты видишь, как давно я и Марта хотим этого. Мари, ты знаешь, что мы готовы отдать всё, что имеем…
Собственный голос прозвучал хрипло и надломлено. Якоб кашлянул, поправил воротник грязной рубахи — и вдруг упал перед Мари на колени.
Зацокали по мостовой маленькие каблучки красных башмачков. Мари уходила. Колыхалась на осеннем ветру пышная юбка, и казалось, вышитые на подоле птицы хлопают крыльями. На перекрёстке Мари остановилась, обернулась.
До дома бежал, будто за ним гнались. И лишь у двери вспомнил, что Мари не назвала цену.
Ганс родился ровно через девять месяцев — в день летнего солнцестояния. Якоб в честь события не пожалел денег — в трактире пиво лилось рекой, стол ломился от закусок. За шумом плясок и нестройными песнями никто не заметил, как звякнул колокольчик над входной дверью, пропуская маленькую детскую фигурку.
Задетый старухой Лизбет, грянулся об пол кувшин с пивом. В трактире всё смолкло. Тёмная лужа, разлившаяся по полу, послушно остановилась у самых носиков красных башмачков. Их белокурая владелица приподняла подол пышного, расшитого золотой нитью платья, и шагнула вперёд, разбив каблуком блестящую гладь лужи. Посетители трактира попятились, пропуская пришелицу.
Якоб поднялся с места во главе стола. Минуты назад счастливо улыбавшийся и горланивший хмельные песни, он ссутулился и помрачнел.
По толпе пробежал лёгкий, неприятный шепоток. И будто холоднее стало душной летней ночью. Мари села на край лавки, расправила рукава платья, тронула ленты чепца с пришитыми кружевными розами, обвела присутствующих спокойным равнодушным взглядом.
Ахнула дородная розовощёкая тётушка Кох — жена трактирщика. Старуха Лизбет в углу забормотала что-то о дурных знаках и неурожае. Мари спрыгнула с лавки, подошла к понурому бледному Якобу и протянула к нему сложенные лодочкой ручонки.
Вложив что-то в подставленную ладонь, Мари поспешила уйти. Народ в трактире вернулся к пиву, мясу и разговорам. Запиликала в углу скрипка, кто-то потащил танцевать рыжую весёлую служанку. Якоб разжал кулак и взглянул в раскрытую ладонь.
Горсть стёклышек. Разноцветных, причудливой формы. Обычные стекляшки. Яркие маленькие безделушки.
Комья бурой смёрзшейся глины в горсти. Марта… Падают редкие снежинки на грязные, всклокоченные волосы, декабрьский ветер забирается под залатанную рубаху. Жарко мне, Марта, жарко… Горячая ты, родная, даже там, под насыпью из промёрзшей глины, под деревянной крышкой. Ярко горела, милая, долго и страшно. Старуха Лизбет, когда одевала тебя в то платье, в котором ты венчалась, так и сказала: «Жар от неё, Якоб — до сих пор».
Якоб опёрся руками о камень. Тёплый… на холодном, злом ветру — тёплый! Присел на корточки, привалился к камню плечом, смежил веки.
Он вздрогнул и открыл глаза.
Мари стояла в двух шагах от него — под тонкой, зябко дрожащей веточками осиной. Белый меховой плащ, пушистая шапочка, серебром вышитая тёплая юбка. В глазах — ни сожаления, ни торжества, ни грусти — сияющая лазурная пустота.
Якоб почувствовал, как вскипает внутри ярость, как немеют от ненависти скулы.
Он встал, подошёл, шатаясь от выпитого на поминках дрянного вина, навис над хрупкой детской фигуркой.
Она смотрела на него снизу вверх, а казалось — свысока. И молчала.
Ничего не изменилось в кукольном безразличном личике. Налетел порыв ветра, швырнул в заросшее щетиной лицо Якоба:
Мари повернулась к нему спиной.
Якоба словно кто оттолкнул. Он сел в грязный снег, нашарил ком глины, с силой швырнул его в Мари, тут же другой, третий.
Бурые комочки отскакивали от подола платья, с сухим шорохом падали на снег. Взвыл голодным псом ветер, взметнув полог колкой снежной крупы, хлестнул Якоба по глазам, заставляя зажмуриться.
Отец Мартин был удивлён. Он подал Якобу руку, помог встать, отряхнуть от налипшего снега одежду.
Священник накинул ему на плечи поднятую с земли куртку, взял за руку и повёл за собой, как ребёнка. Ноги увязали в снегу, позёмка белым языком быстро зализывала ранки следов. Отец Мартин шёл, тяжело опираясь на трость и прихрамывая, и успокаивающе бормотал:
Билась в закрытые ставни метель. Тихо потрескивали дрова в камине. На тёплых коленях толстухи Гертруды спал, сыто причмокивая, маленький Ганс — сын зеркальщика Якоба. Гертруда, негромко мурлыча под нос, покачивала в колыбели крошечную Ханну. Якоб сидел за столом и бездумно вертел в руках сделанную для сына игрушку — калейдоскоп.
Разноцветные стёклышки перекатывались внутри калейдоскопа с тихим звоном.
В витражное окно храма с жужжанием билась муха, нарушая монотонное звучание воскресной проповеди. Семилетний Ганс с восторгом следил за насекомым, радуясь неожиданному развлечению.
«Вот муха стукнулась об красное стекло — там горячо, она обожглась. Теперь синее — муха окунулась в реку, — размышлял он. — А вон жёлтое стёклышко — муха ползёт по маслу прямо в лес — зелёный-зелёный… По пути переползает через угольную яму и дальше по тропинке. А в лесу муху ждут страшные волки!»
Ганс так живо представил себе жутких волков с пылающими глазами и жадными пастями, что от страха зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что сын пекаря Томас исподтишка показывает ему язык. Гансу очень захотелось отплатить Томасу тем же, но он боялся, что это увидит фрау Беккер. Она наверняка бы сказала отцу Ганса, что его мальчик плохо ведёт себя в церкви. Наказанным быть не хотелось. Ганс нахмурился и принялся воображать, как муха заползает в нос противному Томасу, как она щекочет лапками и крылышками, и лицо Томаса кривится в испуганной гримасе…
За спиной тихо хихикнули. Ганс вздрогнул, обернулся — и встретился глазами с прехорошенькой белокурой девочкой в пышном розовом платье. Незнакомка сидела чуть в стороне от семьи сапожника Свена, на самом краешке скамьи, и с улыбкой поглядывала на Ганса. Мальчик тоже улыбнулся. Подёргал за рукав отца:
Увлечённый проповедью Якоб не отреагировал, и сын оставил его в покое. Тем временем девочка соскользнула со скамьи, и тихонько шурша платьем, пробралась по ряду поближе к Гансу. Остановилась, прижав пальчик к губам — тихо, мол, — и протянула мальчишке большое блестящее яблоко.
«Фея» тряхнула завитыми локонами, украшенными крошечными розовыми бутонами, и вернулась на своё место. Ганс тихо сопел, рассматривая подарок, и думал, как обрадуется Ханна, если он с ней поделится. Его молочная сестрёнка как раз болела, и сладкое сочное яблоко наверняка развеяло бы её печаль.
«Она съест его и тут же поправится, — решил Ганс. — А завтра мы пойдём вместе на кладбище за молодой крапивой для щей»
Отец Мартин закончил проповедь, и прихожане начали расходиться. Довольный Ганс поспешил поделиться радостью с отцом:
Якоб удивлённо уставился на яркий спелый плод в руке сына.
Ганс поискал взглядом девочку в розовом платье. Она стояла на площади и с интересом рассматривала часы на башне кирхи. Ганс помахал «фее» рукой и сказал отцу:
Якоб взглянул — и вмиг переменился в лице. Выражение удивления исчезло, сменившись яростью, страхом и гадливостью. Он вырвал яблоко из руки сына и с силой швырнул на мостовую. От удара спелый фрукт разлетелся на куски, оставив на камнях влажное пятно сока. Тут же щёку Ганса обожгла крепкая злая пощёчина.
На шум начали сбегаться зеваки, из кирхи вышел отец Мартин.
Подбежала растрёпанная Гертруда, вцепилась в Якоба и запричитала:
Вдвоём они кое-как потащили зеркальщика прочь. Якоб сквернословил и сыпал отборными проклятьями в адрес Мари. Постепенно площадь перед кирхой опустела. Остались лишь отец Мартин и девочка в розовом платье. Священник подошёл к неподвижной девичьей фигурке, коснулся ладонью светлых локонов.
В голубых глазах не было ничего, кроме ясного майского неба.
Мари вернулась в церковь. Посидела на скамье, болтая ногами в красных башмачках. Отец Мартин прочёл молитву, заменил потухшие свечные огарки новыми свечами. Мари подошла, попросила одну. Священник не отказал. Девочка зажгла свечу и аккуратно поставила её рядом с остальными.
Отец Мартин задумался. «Если бы бедное дитя жило во времена Святой Инквизиции, её не миновал бы костёр», — сказал он про себя.
Дробинками раскатился по углам кирхи стук каблучков. Мари убежала.
Свечи горели ровным рыжим пламенем. Язычки огня колебались изредка — будто кто-то большой слегка касался их дыханием.
Если весенние лужи грозят простудой, а осенние щедры на липкую, холодную грязь, то бегать по лужам после летней грозы — огромное удовольствие. Особенно когда тебе десять лет, ты весел, беззаботен и в карманах твоей новенькой курточки звенят несколько серебряных талеров.
Худенькая темнокосая Ханна осторожно прошла по самому краю лужи, держа в одной руке чулки и башмачки, а другой приподняв подол платья так, чтобы его не забрызгать. Девочка хмурилась: прыгать по лужам ей не нравилось, но Ганс пообещал, что купит ей на ярмарке сахарных куколок — вот и пришлось пойти с ним.
Мальчишка нехотя вылез из лужи, обулся, помог обуться Ханне. Рядом с ней — хрупкой и болезненной — он чувствовал себя большим и сильным покровителем. А с деньгами, подаренными отцом на именины — едва ли не королём.
Но до ярмарки дети не дошли. На маленькой площади, у которой не было даже названия, расположился бродячий цирк. Канатная плясунья, шпагоглотатель, старик-фокусник с облезлой обезьянкой, дряхлая гадалка и близнецы-акробаты казались настоящим чудом, ярким, как добрая сказка. Ганс и Ханна с трудом протолкались через толпу зрителей и замерли, глядя на циркачей.
Работали бродячие артисты как-то скучно. Хмуро подбрасывали друг друга акробаты, молча и без улыбки подпрыгивала на струне каната девушка. Обезьянка, делая стойку на ручках-лапках на широкой ладони фокусника, смотрела на людей жалобными голодными глазами. Гадалка, напоминающая одетую в бордовое тряпьё ворону, глухим каркающим голосом зазывала желающих узнать свою судьбу. Шпагоглотатель — худой, мускулистый, с бесстрастным лицом изваяния — походил на заправского разбойника. Ганс и Ханна взирали со страхом на то, что он проделывал с клинками.
Представление закончилось, зрители вяло захлопали. Обезьянка стащила с головы фокусника шляпу и подбежала к толпе горожан. Монетки кидали неохотно. Ганс, для которого любое выступление артистов — хорошее ли, плохое — было волшебством, бросил серебряный талер.
Обезьянка описала полукруг и остановилась. Положила шляпу на землю. Села на задние лапки и задумчиво уставилась на красные башмачки стоящей перед ней Мари. По толпе пробежал лёгкий шепоток.
Ханна испуганно схватила Ганса за руку:
Мари присела на корточки, протянула руку и погладила обезьянку. Та чирикнула и отпрыгнула в сторону.
Девочка вскинула голову, рассыпав по плечам завитые пшеничные локоны. Вгляделась подошедшему шпагоглотателю в лицо. Тот старательно изобразил искреннюю улыбку. Мари медленно выпрямилась.
Ханна испуганно уткнулась личиком в грудь Ганса. Тот с интересом смотрел, что будет дальше. Любопытство было сильнее страха — непонятного, необъяснимого, охватывающего мальчишку всякий раз, когда он видел Мари. Страх поселился в душе Ганса после памятной первой встречи в кирхе и последовавшего за ней рассказа отца. «Матушку твою она свела в могилу. И за тобой придёт. Помяни моё слово, Ганс! Держись от неё подальше!»
Шпагоглотатель облизнул пересохшие губы.
Из фургончика на мгновенье высунулась встревоженная канатная плясунья.
Девушка подошла, понуро встала за плечом шпагоглотателя Олафа. Бледная, очень худая, невысокого роста с вьющимися тёмными кудрями и покорностью в больших серых глазах. Ганс почему-то подумал, что Ханна когда вырастет, будет такой же. Красивой…
Мужчина побледнел. Оглянулся на Эльзу — та ссутулилась под его взглядом. Мари смотрела на Олафа прямо, сжав губы в прямую линию. Обезьянка убежала в фургон, бросив шляпу. Зрители на площади молчали.
Мари шагнула к нему. Она более не казалась очаровательной маленькой фройлян. Взгляд прозрачно-синих глаз жёг душу, выворачивал самое больное, страшное, глубокое.
Эльза с отчаянным плачем обхватила отца, закричала, давясь слезами:
Губы Мари дрогнули.
Порыв горячего ветра промчался над площадью. Грянулся о мостовую кусок сорванной с крыши черепицы. Из окна углового дома высунулась хозяйка, захлопнула ставни. Всхлипнула Ханна. И стало тихо. Гансу показалось, что он слышит, как отсчитывают минуты часы на кирхе далеко отсюда.
Сквозь толпу протолкался сапожник Петер — на весь городок известный пьяница, балагур и просто добрый малый. Петер делал лучшую в округе обувь и легко бы стал богачом, не будь он любителем выпить в хорошей компании. Да и сейчас Петер был навеселе — в честь воскресенья, не иначе.
Девочка повернулась к нему.
Тут же рядом с ним появился скрипач — невысокий, несколько испуганный толстячок. Мари усмехнулась:
Запиликала простенький мотив скрипка. Петер рассмеялся, хлопнул себя по худым, мосластым коленям и принялся лихо отплясывать в паре с Мари. Дробно стучали по мостовой каблуки, отбивали ритм ладоши, шуршало пышное девичье платье, смеялся Петер. Мари улыбалась. И чем сильнее распалялись они в танце, тем неувереннее звучал смех Петера — и вскоре умолк вовсе. Про циркачей, спешно запрягающих лошадей в фургончик, все забыли. Смотрели на сапожника. Радость на его раскрасневшемся лице постепенно сменилась страхом. Он делал попытки остановиться, но тело не слушалось. Словно подчиняясь чужой воле, хлопали ладоши и выделывали кренделя ноги. И тут рассмеялась Мари.
Когда Петер заорал срывающимся голосом, люди испуганными крысами бросились с площади прочь. Ганс не помнил, куда бежал и как они с Ханной очутились дома. Ночью обоим снился звонкий девичий смех над площадью и мечущееся в каменных переулках эхо стука копыт лошадей, увозящих прочь бродячих артистов.
Мальчишка нехотя оторвался от своего занятия: маленьким кусочком угля он рисовал лицо очередной кукле, сшитой Ханной для театра. Выходить из дома холодным ноябрьским вечером не хотелось, равно как и тащить на себе наверняка набравшегося отца. Пропустить бы слова Гертруды мимо ушей, но… Денег в доме и так немного.
Ганс вздохнул, отложил куклу и поплёлся к двери, на ходу надевая куртку. Ханна догнала его уже на улице, повязала на шею тёплый шарф.
В омуте неба стыли равнодушные звёзды. Часто Гансу снился один и тот же сон: будто вглядывается он в темноту и понимает, что вовсе это не звёзды, а гигантские сомы смотрят на него холодными хищными глазами. И впору бы хоть одного из этих сомов бить по голове багром и тащить домой к ужину… да нечем его ударить. А потом Ганс вдруг осознаёт, что сам он в воде. И размером с лягушку.
Показалось, что где-то невдалеке кто-то вскрикнул. Ганс замер, прислушиваясь. Нет, показалось. Поёжился, прибавил шагу. Вспомнил, что по ночам по улицам могут ходить привидения, и побежал. В трактир влетел, запыхавшись.
Якоб и Петер, подсев к заезжему купцу, вовсю угощались кислым вином и наперебой рассказывали гостю городские байки. Во хмелю Якоб добрел, становился отличным рассказчиком, трезвым же уходил во власть «ртутного безумия», становился злым и замкнутым. Хозяин зеркальной мануфактуры не выгонял зеркальщика с помутневшим рассудком лишь потому, что лучшего мастера в заводе не было. Якобу за золотые руки прощалось многое. Дома тоже терпели его вспышки гнева, во время которых он бросался на домочадцев с кулаками и бранью, кричал, что видит призраков и обвинял во всех горестях злосчастную Мари. Выпивка ненадолго освобождала его разум, он просил прощения у Ганса, пытался помогать по дому Ханне и Гертруде. Его прощали.
Услышав приставшее репьём «женишок», Ганс разозлился. Уже сколько лет он пытался избавиться от этого клейма, скольким сверстникам разбил носы в отчаянных драках… Но оно жило, как проклятье, в которое свято верил и Ганс, и Якоб. «Эта тварь только и ждёт, чтобы забрать тебя!» — всплывало в памяти мальчишки раз за разом.
Кулаки чесались ударить сапожника в красное пьяное лицо. Но Петер взрослый, а Ганс пока нет. Нельзя. Да и отец смотрит.
Грянул пьяный хохот. Не смеялся только сапожник, неожиданно растерявший весь обычный задор. Он помрачнел и молча опрокинул в себя очередную кружку апфельвайна.
Повернулся и вышел из трактира. Вскоре отец, пошатываясь, догнал его.
А на следующий день, когда Ганс и Якоб возвращались домой с охапками хвороста, мимо пронеслась ватага довольных мальчишек:
Первая мысль была о Ханне. Ганс похолодел, уронил вязанку хвороста на грязную мостовую. Но когда Якоб захохотал с мрачным торжеством, понял, что речь не о Ханне. С трудом мальчишка донёс хворост до дома, и тут же улизнул обратно на улицу, подгоняемый любопытством.
Всё! Если Мари умерла, то и проклятью конец! А если нет? А если она живая, и над Гансом просто подшутили?..
Возле старого колодца собралась толпа. Кто-то смеялся, местные сплетницы оживлённо болтали между собой. Некоторые, разогнав облепивших колодезный сруб мальчишек, молча заглядывали и уходили. Протолкался сквозь зевак и Ганс. Лёг животом на холодные брёвна и заглянул вниз.
Пахло сыростью, тянуло холодом. Далеко внизу, в узком тёмном колодце что-то едва слышно плескалось.
И вдруг сквозь радостные вопли и возбуждённое аханье кумушек до Ганса донеслось тихое, хриплое:
Он отшатнулся — будто его самого ошпарили обещанной смолой. Перед глазами мелькали лица зевак — злорадствующих, удивлённых, реже — равнодушных.
Его со смехом похлопали по плечу:
Его слова потонули в ликовании толпы. Ганс побрёл домой, шатаясь, как пьяный.
Вспомнилось, какая холодная в старом колодце вода. Говорят, в ней замерзают даже лягушки летом. Лягушки… Неужели Мари — хуже лягушки?
Дома мальчишка принялся шарить по углам.
Ханна ахнула, стукнулась от пол выпавшая из её руки деревянная ложка. И тут же громыхнул массивный табурет — это поднялся с места Якоб. Навис над сыном, сгрёб его за грудки, припечатал спиной к стене.
Отброшенный в угол Ганс упал, увлекая за собой полку с глиняной посудой. Ханна подбежала, принялась резво собирать черепки и уцелевшие миски и кружки. Тайком она утёрла мальчишке выступившие на глазах злые слёзы.
Тянулось время. Ганс ходил сам не свой. Отчаянное, умоляющее «Помогите…» преследовало его повсюду. Даже в кружке с горячим травяным чаем мерещился чёрный провал колодца. И где-то там — маленькая девочка в ледяной воде под градом камней и насмешек.
Дети с трудом дождались, когда стемнеет и Якоб ровно засопит во сне. А как только в доме воцарилась сонная тишина, они бесшумно, словно кошки, выскользнули за дверь. Ганс нёс верёвку и фонарь, Ханна поспевала рядом, таща старое одеяло. С неба, хмурящегося во сне, белым пухом падал первый снег. У Ганса мёрзли пальцы, и он старательно гнал из головы дурные мысли. «Мари живая, — убеждал он себя. — Мы её вытащим».
Когда до старого колодца осталось совсем немного, Ханна вдруг резко остановилась.
Ганс взял её за руку, потянул за собой.
Камни, летящие в трубу колодца. Весёлый смех, песни… Ганс поёжился.
Он забрал у Ханны её ношу и помчался к колодцу. Ноги скользили по подмёрзшей мостовой, и больше всего сейчас он боялся упасть и разбить фонарь. Вот он и у цели. Ганс положил одеяло на край сруба, заглянул вниз, стараясь осветить тёмное нутро колодца фонарём.
Она не ответила, но далеко внизу шевельнулось светлое пятнышко.
Замёрзшие пальцы плохо слушались, узлы не получались. Мальчишка ругался сквозь зубы, начинал заново. Наконец, убедившись в том, что всё надёжно закреплено, Ганс сбросил верёвку в колодец.
Но время шло, а знака всё не было. Ганс забеспокоился.
Раздумывал он недолго. Сбросил куртку, проверил ещё раз надёжность закреплённой верёвки и сам полез в тёмный сырой провал. «Привяжу Мари, выберусь сам, а следом и её подниму», — думал он. Глубоко. Стоящий на краю сруба фонарь казался далёкой звёздочкой. Башмаки скользили по сырым, вонючим брёвнам, не давая опоры. Чем ниже спускался Ганс, тем сильнее накатывала волнами духота. «Как же она тут — весь день?» — с ужасом думал мальчишка. Мгновение спустя его ноги коснулись поверхности воды. От холода судорогой свело тело, верёвка резанула ладони, и Ганс сорвался. На его счастье, оказалось неглубоко — чуть выше коленей.
Тут же его за пояс обвили маленькие руки. Мари — мокрая, без шапки, в одной лишь облепившей тело рубашке — казалось высеченной изо льда. Девочка уткнулась лицом в грудь Гансу и мелко задрожала.
Он торопливо начал обвязывать её верёвкой.
Он нашарил в темноте руки девочки.
После колодезной темноты ночь, раскинувшаяся над городом, показалась ослепительной. Ганс перевалился через край сруба, скорчился, дрожа от холода. Ханна тут же накинула на него куртку, заохала, принялась дышать на ладони. Подошёл кто-то с фонарём — большой, грузный, плохо различимый от кажущегося ярким света.
Ханна взяла у него фонарь, священник прижал к себе завёрнутую в одеяло Мари обеими руками и тяжело захромал от колодца прочь. Ганс подхватил Ханну под руку, и они помчались к дому.
Наутро Ганс залихорадил. Дрожал в кровати под двумя одеялами, пил травяные чаи Гертруды, слушал её причитания, и думал о том, что ему повезло, и отец ушёл на завод, не заметив мокрых башмаков сына у печи. Ханна к обедне сходила в церковь. Вернувшись, рассказала Гансу, что Мари живая и отогрелась.
Снег за окном тихо падал, заметая следы, крыши домов и сруб старого колодца на краю города…
Солнце клонилось к закату. Ганс сидел на крыше дома и наблюдал, как растут тени, заполняя собой улицы. Набегавшись за день с поручениями герра Леманна, вечерами парнишка искал уединения. Сидеть дома с полоумным отцом и ворчуньей Гертрудой не хотелось, а лавка, где работала Ханна, закрывалась только через два часа. Потому Ганс и коротал время на крыше, тянул время, чтобы можно было встретить Ханну и не спеша, болтая по пути, вернуться домой. Жаль, рано темнеет: с Ханной так уютно рядом стоять и смотреть, как по реке плывут осенние листья.
После того, как он вытащил Мари из колодца, друзья-мальчишки перестали общаться с ним. Соседи Ганса будто не замечали, отец — так вообще постоянно срывал на сыне становящийся всё более дурным нрав. А ему, Гансу, вдруг сделалось всё равно до насмешек, слухов и обидных прозвищ, плодящихся за его спиной. И всё чаще казалось ему, что люди порой куда страшнее тех, кого они сами так боятся.
Ганс думал о Мари. С тех пор, как он в последний раз видел её, минуло почти два года. Он решил было, что она ушла из города, но то тут, то там горожане рассказывали, кто что получил от девочки и чем расплатился.
Ганс размышлял о людских желаниях и расплате за них. Фрау Шульц попросила для своей Гретхен непревзойдённой красоты. Зачем? Юная Гретхен и так считалась первой невестой города, и кто только не сватался к ней… Ганс видел её после: может быть, он дурак, но Гретхен не изменилась. Только всё время тосковала и плакала о любимом щенке, что Мари унесла с собой. Искажённое горем и слезами лицо дочери старосты не несло в себе небесной красоты. Хотя сватов меньше не стало.
Ивонн Бауэр позвала Мари с просьбой навсегда очистить её огород от сорняков, мышей и вредителей. Дура Ивонн, смеялся Ганс, услышав эту историю. Тратить единственное желание на то, что можно сделать самой, приложив усилия и потрудившись… Ивонн очень боялась, что Мари нашлёт на неё порчу или навредит, но девочка взяла себе обычный точильный брусок и ушла.
Ганса долгое время донимал вопрос: а просил ли отец Мартин что-либо у Мари? Он долго маялся, прежде чем решился-таки спросить.
Зачем ей всё это, думал Ганс. Откуда она приходит, куда девает всё то, что берёт у людей? Кто заботится о ней? Похоже, ответить могла лишь сама Мари.
И как по волшебству: звонко застучали по мостовой каблучки, и из переулка появилась знакомая фигурка белокурой девочки в пышном платье. Ганс поспешно спустился с крыши, перепугав живущую на верхнем этаже старенькую фрау, и помчался туда, где увидел Мари.
Она спокойно шла куда-то, изредка здороваясь с горожанами. Отстукивали по булыжной мостовой красные башмачки, колыхалось колоколом на ветру тёмно-синее платье, трепетали в волосах алые лепестки нашитых на чепец розанов. Ганс последовал за ней, стараясь, чтобы Мари его не заметила. Ему хотелось узнать, куда она идёт.
Пересекли рыночную площадь, прошли мимо церкви, миновали дом судьи, потом городской сад… Мари шла, не оборачиваясь, и вскоре Ганс перестал прятаться — просто старался ступать тише. Улицы петляли, потом постепенно превратились в тёмные сырые переулки. Прохожие попадалась всё реже и реже, и наконец совсем перестали встречаться.
«Глупый, глупый Ганс! — вкрадчиво шепнул внутренний голос. — А как ты найдёшь обратную дорогу?» Парнишка вздрогнул, принялся озираться вокруг: узкую грязную улочку стискивали с двух сторон мрачные высокие стены. Пахло гнилью и нечистотами. Кое-где на верёвках, протянутых между домами, сушилась на ветру нехитрая бедняцкая одежда. Под ногами то и дело попадались гниющие отбросы, сновали крысы. Неужели такая чистенькая и богато одетая девочка может жить где-то здесь?
Очередная крыса выскочила прямо из-под ног, Ганс отпрыгнул, брезгливо посмотрел удирающей твари вслед, а когда обернулся, Мари куда-то исчезла. Парнишка нахмурился, прибавил шагу. Переулок резко сворачивал в тупик между домами, и Ганс не раздумывая, нырнул туда.
Перед ним была единственная дверь. Самая обычная, потемневшая от сырости и времени, чуть просевшая. Ганс осторожно повернул холодную медную ручку и переступил порог.
Прямо за порогом меж двух рядов высоких каменных колонн простиралась галерея. Левый ряд выступал прямо из темноты, справа белые мраморные столбы освещал яркий дневной свет из невидимых Гансу огромных окон позади колонн. Посреди галереи стояло массивное резное кресло с высокой спинкой. Уютно свернувшись среди мягких подушек и положив голову на широкий подлокотник, в кресле спала маленькая девочка в тёмно-синем платье. Солнечные лучи мягко золотили разметавшиеся по плечам пшеничные локоны, покоилась под розовой щекой изящная ручка. Среди белых кружев нижней юбки виднелись маленькие босые стопы ножек. Красные башмачки, сброшенные Мари, лежали на узорчатом каменном полу.
Затаив дыхание, Ганс замер, завороженный открывшейся ему картиной. Спящая девочка казалась такой беззащитной и крохотной. Хотелось подойти на цыпочках и укрыть её курткой… Нет! Не спугнуть, не нарушить хрупкого сна, лишь стоять и любоваться ею…
Но чем дольше Ганс смотрел на спящую, тем больше что-то в том, что он видел, казалось ему странным, неправильным. И вдруг его осенило: свет! Яркий дневной свет — в то время, как за дверью смеркалось. Откуда?.. Мальчишка сделал несколько шагов вперёд — и практически упёрся в преграду. Сморгнул — и только тут понял, что и освещённая галерея, и кресло, и сама Мари выложены на стене искусной мозаикой. А приглядевшись, увидел, что некоторых фрагментов недостаёт.
Постоял, любуясь мастерской работой, бережно коснулся краешка платья Мари, прошептал: «Спокойной ночи», и ушёл, тихо-тихо прикрыв за собой дверь. К дому он вышел неожиданно быстро и легко, будто дорога вывела его сама. Дома ни словом не обмолвившись о том, где был и что видел, поел и, сказавшись усталым, лёг спать.
До самого рассвета летала в его снах невесомая ярко-синяя бабочка.
В день Пятидесятницы Ханна была грустна. После праздничной мессы в церкви она пришла домой, поставила на стол тонкие веточки берёзы в кувшине, села у окошка и тихонько расплакалась. Подбежала испуганная Гертруда, подошёл Ганс.
Девушка безутешно рыдала, уткнувшись лицом в сорванную с плеч косынку.
Ханна всхлипнула, отняла руки от лица и воскликнула:
Ганс застыл, словно истукан. Все слова утешения, что он искал для неё, вдруг смёрзлись в груди тяжёлым комом. Ханна, без которой он не помнил ни дня в своей жизни, вмиг сделалась ему чужой. Та, с кем спали в обнимку под одним одеялом морозными зимними ночами, с кем бегали по лужам и мастерили кукол для театра, с кем делили пополам все беды и радости, вдруг исчезла. Перед Гансом плакала совершенно незнакомая девушка, и он не мог заставить себя заговорить с этой незнакомкой. Молча подошёл, протянул кружку с водой. Поглядел на покрасневшее от слёз красивое, прежде такое родное лицо, провёл рукой по тёмным, аккуратным косам и быстро вышел из дома.
Улица встретила шумом, смехом, празднично одетыми горожанами. Ганса тут же обступили девушки, кто-то надел на него венок из полевых цветов. Затормошили, потянули с за собой:
Он позволил весёлым красавицам увести себя, с головой нырнул в атмосферу радости и праздника. Плясал до вечера в компании сверстников, пил, ел, веселился, шутил… Но внутри было пусто. Перед глазами стояла Ханна — маленькая, тонкая, как церковная свечка, плачущая так безутешно. Сердце Ганса ныло от боли, душа наполнялась ненавистью к белобрысому красавчику Людвигу. А тот, похоже, ничуть не переживал: весь день развлекался в компании друзей и прехорошеньких девиц.
Ганс вернулся к вечеру домой мрачнее тучи. Ханна спала в уголке, и её личико даже во сне оставалось горестным. Ганс присел на край кровати, погладил девушку по плечу и прошептал:
Якоб, куривший за столом трубку, грустно усмехнулся.
Он снял с гвоздя самый красивый свой праздничный кафтан, почистил башмаки, водрузил на голову шляпу и ушёл. Якоб посмотрел ему вслед бессмысленным взглядом.
На площадях горели костры, горожане продолжали праздновать. В ночное небо летели колкие оранжевые искры, повсюду слышались нестройные хмельные песни. Ганс вышел к городской ратуше и остановился. Плясало перед глазами весёлое рыжее пламя, мелькали пышные женские юбки, кто-то смеялся густым, щедрым басом. Как найти её сейчас? Куда идти?..
Ганс резко обернулся. Вот и она сама — простоволосая, в венке из берёзовых веточек, с букетом колокольчиков в руках. Всё та же, но платье на ней сегодня попроще: тёмная суконная юбка, простой белый лиф с узким рукавом, зелёная косынка, наброшенная на плечи.
Девочка смотрела на него и улыбалась одними губами. В больших глазах её отражались, вспыхивая, сполохи пламени. Ганс протянул ей руку:
Мари погрустнела. Улыбка, играющая на пухлых губках, исчезла.
Мари протянула руку, коснулась блестящей пуговицы на вороте камзола парня. Бросила ему на колени букет.
Порыв ветра заставил Ганса зажмуриться, а когда он открыл глаза, девочки на площади уже не было.
Неделя прошла. Ханна ходила всё такая же печальная и безжизненная. Ганс ждал, молчал, а в воскресенье всё честно рассказал домашним.
Заохала, запричитала Гертруда, испуганно прикрыла ладошками лицо Ханна. Якоб медленно подошёл к сыну, посмотрел в глаза. Сейчас он казался Гансу дряхлым стариком.
Ганса накрыл ледяной страх. Не перед Мари. Он подумал, чего может лишиться за своё желание. Потерять жизнь — не самое ужасное. Вот оно, самое дорогое: Ханна, отец, Гертруда. Какова она будет, цена счастья? Парень на подкашивающихся ногах добрёл до стола, осел на табурет.
Снова заговорил Якоб:
Скрипнула дверь, закрываясь за Гертрудой. Ханна с места даже не двинулась.
Она с плачем бросилась к Гансу, обняла его.
Время шло. Молча курил трубку Якоб. Ганс монотонно гладил по спине прижавшуюся к нему девушку.
«Так странно, — думал он. — Счастье — оно ведь совсем простое. Вот это тепло от её дыхания, звук её голоса, запах булочек, что она печёт в праздники. Вот для меня счастье — то, что наполняет смыслом и светом каждый день. Всё это ничего не стоит, но… никаких денег не хватит, чтобы купить эти ощущения. Выходит, счастье дороже денег? Сколько же оно стоит? И какое оно — счастье для Ханны?..»
С улицы донёсся бой часов, возвещающий полдень. И тут же раздался негромкий стук медного дверного молоточка. Якоб вытащил из-под лавки топор, подошёл к двери, распахнул её рывком.
На пороге стояла Мари в тёмно-синем платьице — в том самом, в котором Ганс видел её изображение на мозаике. Пшеничными локонами поигрывал лёгкий ветерок. Девочка улыбалась уголками рта.
Зеркальщик загородил собой дверной проём, склонился к лицу гостьи.
Мари улыбалась.
Ганс с ужасом смотрел, как разжимаются пальцы отца, падает на крыльцо топор, а сам Якоб с белым, как мел, лицом пропускает Мари в дом и, пошатываясь, входит следом. Мелькнуло перед глазами воспоминание детства: разлетающееся сочными брызгами спелое яблоко, солнце, играющее на стрелках часов кирхи. И тут же — безумная пляска Петера, пляска марионетки в маленьких руках смеющейся Мари.
Ханна вцепилась в плечо Ганса так, что стало больно. Парень одной рукой прижал её к себе, другой вежливо указал гостье на табурет у окна.
Ганс пожал плечами. Откуда ж ему знать…
Гостья взобралась на табурет, уселась, покачивая ножками в алых башмачках. Провела пальчиком по стеклу. Откуда-то прилетела божья коровка, опустилась на ладонь Мари — как маленькая капелька крови. С улицы доносились голоса прохожих, прогрохотала по мостовой повозка.
Мари подняла руку, призывая к тишине.
Она больше не улыбалась. Подошла к бледным от страха Гансу и Ханне, посмотрела на них серьёзно и печально. Долго молчала, потом проговорила:
Что-то упало в глубине комнаты и покатилось, гремя, по полу. Мари нагнулась и подняла старую игрушку Ганса, сделанную когда-то Якобом — калейдоскоп. Перекатывались внутри цветные стёклышки, раз за разом создавая новые, неповторимые узоры. Мари молча прижала калейдоскоп к груди и выбежала из дома.
И стало тихо-тихо. Казалось, замерла даже живущая своей жизнью улица. Лишь горячий солнечный свет лился в дом через распахнутую дверь. Неизвестно, сколько прошло времени, прежде чем Ханна тихонечко спросила:
Якоб кивнул и подсел к окну набивать очередную трубку. Девушка поднялась на цыпочки и прижалась губами к щеке Ганса. Он зарылся носом в пахнущие летним теплом волосы Ханны и закрыл глаза.
Спасибо, Мари…
Прошло несколько дней, жизнь шла своим ходом. Одна лишь мысль не давала Гансу покоя, и сны его были грустны как осеннее небо. Хотелось увидеть Мари. Ещё раз. Обязательно.
И вот, доставив адресату последнее поручение герра Леманна, Ганс пошёл в ту часть города, где ютилась в сырых ветхих домишках беднота. Он очень удивился, когда без труда нашёл тот самый переулок, заканчивающийся покосившейся дверью в грязном тупике. Тихо скрипнули несмазанные петли.
Всё так же спала в своём кресле маленькая девочка. Лился на узорчатый пол яркий свет из окон за колоннами. И все фрагменты мозаики были теперь на своих местах.
Подошёл ближе, бережно коснулся ладонью мозаики. Почувствовал странное тепло — будто тонкое стекло, словно одежда, скрывало живое существо. И это существо по ту сторону прижалось к ладони Ганса доверчиво и нежно.
И на глазах изумлённого Ганса тонкие линии, отделяющие друг от друга элементы мозаики, вдруг задрожали… и исчезли. Мари чуть шевельнулась и улыбнулась во сне. Ганс мысленно попрощался и ушёл на цыпочках, боясь разбудить девочку.
Через несколько дней пожар полностью уничтожил бедняцкие выселки на краю города. Огонь чудом не унёс с собой ни одной человеческой жизни.
Мари с тех пор не встречал никто. Лишь редко-редко тревожил сны Ганса звонкий девичий смех и удаляющийся звук каблучков бегущей по мостовой странной сказки в красных башмачках.
Дарин(30-04-2009)
обалденная сказка.