Light in the Darkness: Доброго
|
Рыссси: даря
|
mynchgausen: Счастливоооо!
|
Рыссси: доброй ночи, Барон
|
mynchgausen: скотч — лучше для хвостатых нет
|
Рыссси: а ещё лучше скотчем депиляцию сделать, тогда он гладкий будет
|
mynchgausen: солидол — мы заботимся о вас и ваших хвостах!
|
Рыссси: лучше побрить
|
mynchgausen: тогда сначала его нужно намазать солидолом
|
Рыссси: присохнет
|
Рыссси: класс только может так произойти, что вылезешь из глины, а хвост в ней останется
|
mynchgausen: еще можно обмазаться глиной, потом она засохнет, распилить, вылезти, в полученную форму залить бронзу, и на памятнике померять
|
Рыссси: хорошая идея
|
mynchgausen: перископ поможет, там зеркала в изогнутой трубе
|
Рыссси: или в зеркало спиной посмотреться
|
mynchgausen: так вот, и я ж о том... только методом тыка
|
Рыссси: как ты его сзади увидишь?
|
mynchgausen: надо будет проверить...
|
Рыссси: совсем отвалился?)
|
mynchgausen: хвостузус атавитаминозус
|
Все сообщения мини-чата |
Живёт в соседнем поъезде один антон. Стареющий мужик уже, хотя больше мужчина что по стати, что по характеру, которого у него нет — я знаю его с малых лет. Нынешняя молодёжь рифмует имя его с плохим непотребным словом — но и мы, будя знали это слово в своём далёком детстве, тоже бы рифмовали. Потому как и тогда, и сейчас, в антоне мало есть человеческого: он всеми повадками похож на резину, в которую можно засунуть и хер, и огурец. Раньше он жил под жестокой пятой своей матери, под мозолистой пяткой трудяги, и именно она тогда наполняла его резиновую оболочку. Эта пятка ходила с ним в школу скандалить за плохие оценки, танцевала в балетном кружке, и даже дралась с пацанами за любые обиды антошки. Она пристрастила его к церкви, как причащают ко пьянству или к наркотикам — когда у него ещё разума не было, чтоб библию разобрать или воспротивиться. И оттого что он не принял веру душой — а только материнским наказом — то в последующие годы и бросил недоучкой свою духовную семинарию, куда так вдохновлял его сияющий крест. Оказалось, церковный труд паче мирского тяжёл, и человеческая немощь бессильна перед греховными соблазнами, если внутри не железный стержень а гниющий костяк.
Да чего я тут долго сусолю, как ос карамельку: приходит мой малый сегодня домой, и глаза его солнышки, а с губ слетает всякая дрянь. Про то, что этот вшивый лохматый поп обвенчал их с соседской девчонкой по всем своим поганым обрядовым таинствам, а потом не тая показал им картинки, где голые голых пердолят.
Я поначалу не врубился; думал — он байку рассказывает из телевизора, которых сейчас хоть пруди в любых новостях. Ну а когда понял, то через три ступени помчался вниз, расшерепив все двери своими проклятьями. И только у поповского тухлого номера резко затормозил, разгоняя чертей в своём сердце. Отмахавшись, загнав их под грязную половицу, звоню.
— Кто там?
— Открывай, расстрррига! А то дверь наизнанку выверну, с тобой вместе.
Тишина сразу как в морге, где под ботинками только иней шуршит. И вдруг я вижу, что дверь начинает закрываться — она была гадом отпёрта, детишек ждал.
Ну я и влепил в неё ногой, благо что она вовнутрь отворялась. И не давая с пола подняться, сев коленом прямо в кровяной хлебальник, шепчу чтоб соседи не слышали, они ж теперь повылазили, равнодушные крысиные морды:
============================================================
Поминальные столы накрыли во дворе. Стоят кувшины с горевальной простоквашей, хлеб в мисках старухами омолитвен, мясо, каша, овощи. Конечно, вино домашнее. Отец Михаил поднял чарку: — Пощади, господь. Прими в благословенное небытие праведную душу, дай сил нам вынести беды нынешних дней, сохрани детишек сердца в беспамятстве и мироволии. Живи, добро, на свете белом, оберегая людей от сатаны.
Ерёма обнял махонькую голову, в нутрь дохнул: — Везде, где мы. Но не бойся, распознавать их да обороняться я тебя обучу.
Поп наставительно уел старика: — Куда ты, Пимен, наступать собрался? Ещё одну войну затеваешь.
Отец Лёнькин, большой Никита, сцепил ладони чтоб не разорвать их больше, набычился: — А зачем бог всегда там, где спокойно и бесов нет тридушных? Куда зло стремится, он не желает воевать. Бейте, говорит, вороги меня по одной щеке, а другую сам подставлю.
Священник склонил голову, сжал в кулаки сильные руки. — Я сострадаю горю неизбывному, с вами вместе скорблю. А таинство я исполняю по обычаям праведных предков, блажуя в рай бессмертную душу.
Еремей сурово взглянул на Никитку; и прощение попросил за всех страждущих да горемык, кто лихо маял и ополчается теперь на веру: — Много я слышал нападок на бога, церкви упрёков. В жадности, злобе винят, что на костях вековых христианство в крови плавает. Подлые аспиды, фарисеи лживые гноят человечьи души, рушат своим блудием храмы — но господь от их предательства хуже не стал, лишь великая ипостась истинного православия с каждым церковным грехом становится тяжелее. И ты, Михаил, крест свой неси до конца.
Старику ответил бесшабашный Янко, нанизывая на молодую спесь весь свой карманный опыт: — Господь нам верховный вожак. Он не должен сильно тревожиться, чтоб людям жилось сытно, тепло да безболезненно, даже гродному сыну. Потому что человечество надо возненавидеть до любви, чтобы спасти.
Но старик только мелко выругался: — Балбес. Хоть в слово вдумайся — вера, доверие, доброволие. От сердца, душой принято.
До деда голыми руками уже не дотронуться, кипит. Хоть и вида не кажет, да кровь в ухи кинулась, под зрачками забурлила. — Я их ненавидю, как и ты. Только моё зверство омыто любовью да слезьми за людей. Мне всех негодяев переделать блажится — души чёрные свынуть, а телесные оглобли пусть остаются. Но словами таких кочеряжин не проймёшь, плети нужны. И по сракам их!! по спинякам! по сердцу.
Пимен с каждым громом всё больше утишал свой голос, а улыбка его становилась шире перевёрнутой радуги. Он узрел у калитки лучшего дружка Вовсю с целой компанией товарищей — Май Круглов, Муслим, дядька Рафаиль и ещё журналист был утрешний. Блаженный Вовка словно цыплёнок сходу бросился в распростёртые куриные объятия старика: — Дластуй, дедука! — и хоть много букв он не выговаривал, понять его радость несложно.
Если бы не поминальная тризна, мужики грянули б ура. Но вот так случается: где горе, там радость рядышком.
Рафаиль обвёл взором ясным гостей, словно проникая в их думки. — Мне неизвестно, что у вас внутри, душа или месиво: но я призываю всех покаяться. На колени встать перед тем, кого каждый зовёт богом. За невинно убитых, за горькую слезу обиженного ребёнка. Мы в разрухе, и сейчас нам не до животных распрей о благах житейских, о первенстве. Пожелайте мира своему отечеству — и те, кто жизнь отдаст на его свободу, и кто грош жалеет на пропитание нищему.
Едва дослушав, поп ударил ладонью по столу. Ложка с салата вывалилась, плеснув постным маслом. — Ты, дитя неразумное, глаголешь как самозваный пастырь в тенетах властолюбия! Очень много в твоих словах вероломства убеждённого, потаённого, будто проговаривал уже не раз перед слушками мнимыми. Горек ты, словоблуд, пафосной речью. Яства ваши пусть меня крохой не накормят, каплей не напоят. — Отец Михаил вырвался из плена, сбив лавку; облегчённо вздохнул за калиткой, перекрестился и поцеловал распятие.
===========================================================
Необычно всё стало в школе. Я сегодня утром заглянул в слегка зашторенное окошко, и класс показался мне мелким, совсем не тем что был в детские годы. Тогда даже боязно было войти, пока не привыкнешь — и то визгливый, то басистый голос учительницы, как резиновый мячик, как кожаный мяч, метался от стен в левое ухо и в правое, а часто сразу в оба полушария, внося безграмотный раздор, выплёскиваясь кляксами на тетрадки. Особенно наши трусливые душки мучил ужасный шкелет, стоявший как жив в углу старшего класса на третьем этаже. Вот в этом кабинете мы все — да, мы, я знаю, я спрашивал — никогда не думали об учёбе, а только о смерти. И даже, казалось, его специально заманили, убили, обгрызли, чтобы показать нам совсем плохого человека, которого нисколечко не жалко. Он гадко родился, он отвратительно ходил в детский сад, мерзко учился потом — вот его и казнили по решению завуча, по приговору педсовета, и сам директор был в курсе. А районо? да, да, конечно, оно же палача присылало.
Нынче мне смешны мои детские страхи. Из-за чёртова неуда лезть в петлю? травиться таблетками? дулюшки! И мы всей бригадой снова стоим в школьном классе, раздвинув широкими плечами узкую плешь кабинета, на которой редкими волосёнками прямо из пола парты растут.
— Что вы хотите, рабочие люди?
— Экзамены сдать,
— Садитесь, прошу вас.
— Пифагоровы штаны на все стороны равны!
— Верно.
— Правильно.
— Зачем это?
Лицо у бабуленьки начало изменяться в худшую сторону, его почти перекосило. Я уже видел такое в детстве, но тогда было жутко и страшно от ожидания визгов, от истеричной трёпки, даже если учителька цепляла не меня, а товарищей; там хватало на всех. Нынче же мне стало жаль её с улыбкой, и не глядя вижу что моим дружкам тоже — и чтобы скрыть обидные смешинки в наших глазах, я поднял руку как флаг уважения, зачастил торопливо к примиренью боясь опоздать.
==============================================================
— Жизни хочу.
— А что тебе здесь не по нраву? Живёшь ведь.
— Бороться хочу.
— Записывайся в спортивную секцию и борись сколько хочешь.
— Так ведь злости и азарта в том нет, мне все поддаются.
— И правильно делают. Ты не должен душою страдать от своих поражений.
— Но в страданиях я укрепляюсь. Ты сам написал, завещал на земле нам.
— То было давно, а теперь ты на небе. Со мной и с друзьями. Покой, благодать.
— Отпусти. Много дел не закончено.
— Другие доделают. Много вас там.
— Ты же мне поручил их. Вспомни, что в уши шептал при рождении — за веру, за правду, за любовь и отечество. Борись, помогай, не греши.
— Далась тебе эта борьба. Иди на горе попотей вон с камнями. И блажь пропадёт.
— То бесплодный — в мучение труд. А я хочу видеть плоды от работ и усилий.
— Хочешь персиков? Райских плодов. Мне целую фуру сегодня пригнали. Отборные все, без нитратов.
— Да гвоздь ей в колёса! Я пользы хочу от себя.
— Ну ты на отца не кричи, а то шляпу собью. Вместе с дурной головой.
— Прости. Но обидно.
— Так-то лучше, сыкун. Куда ж тебя деть?
— Да хоть чёрту отдай, абы с пользой.
— Ну смотри, я тебя за язык не тянул. Эй, рогатый! Возьмёшь одного за десяток?
— Нашёл дуррака. У тебя он, небось, с хитррецой, иль с упррямством, или пррочим изъяном. Зачем мне такой вдоррога?
— Слыхал? никому ты не нужен, сиротка.
— Вот видишь, в обузу я здесь. А внизу меня ждут, родные слезьми заливаются.
— Ох, и нудён ты. Дня рядом не прожил, да уже надоел. Гляди — дам тебе я хороший пинок под задок.
— Дай, отче, дай. Авось нам обоим полегчеет.
===========================================================
У мышки есть норка. В неё она таскает зерно с пшеничных полей и те корки хлеба, которые с испугу не успела доесть. В этой норке у неё вылупляются маленькие мышата. И за ними охотится хитрая кошка.
У кошки есть лёжка. В коридоре на коврике, или у тёплой батареи, или на хозяйской подушке. Туда она сносит все рыбные головы, что очистила ей хозяйка, двухлитровую банку сметаны и пойманных в сарае мышат.
А в сарае живёт-поживает скотина. Не та, которая на самом деле скотина — то плохие и подлые люди — а просто животные — корова с сыночком телёнком, свинья, две овцы и курёнки бессчётно. За курями охотится коршун.
Он проживает с семьёй на самом высоком и сильном дереве, в большом гнезде. Там его жена высиживает маленьких коршунят, которые часто дерутся за корм и выталкивают друг дружку. А сытые они затихают, с интересом оглядывая сверху все местные окрестности, а особенно человеческий дом.
В доме живут люди. Как и звери, они тоже спят, едят, рожают детей. Но в отличие от домашних и диких животных у них есть человеческие души. Эти души с рождения развиваются в обществе соответственно своему разуму и воспитанию, приобретая себе нравы-характеры. И могут стать кем угодно.
Хоть мышью, таская в огромные трёхэтажные норы золочёные корки.
Хоть свиньёй, валяясь в навозном хлеву одурев от хмеля.
Хоть волком со злобной зубатой пастью и рвать всё в куски, своё и чужое.
Могут как змея жалить ядом друзей, в тайном уголке пережидая агонию.
Могут слоном быть, быком или лошадью, таща за собою полмира в ярме.
— А ты кто?
— Я, наверное, кот. Или всё-таки бойкая обезьяна. Потому что кота б не тревожила праздная жизнь безо всякой цели, ему не нужны размышления о людях, о мире. А я, как видишь, вместе с тобою учусь. Что мне поставишь сегодня — уд или неуд?
— Ты отвечал хорошо, но я не всё понял. Если люди всего лишь животные, то зачем им религия?
— Чтобы верить в загробную жизнь. В ней и есть справедливость. Ведь здесь, на земле, всё по блату даётся — по дружеским, родственным, по клановым связям. Богатство, фортуна и радость жируют в одном круге общения — а нищета, неудача и горе в другом вечно бедствуют. Вот надежда на справедливость и дала людям веру в великого господа. А во-вторых, малыш, люди не хотят быть совсем уж животными. Они с самого рождения считают себя высшими существами — они светочи духа и разума. И для подтверждения этого им нужны нравственные сваи, столбы добродетели и мирового порядка. Эту непобедимую мощь даёт нам господь и вера в него. Не будь её — человечество сгинет в аду. И мир опустеет, совсем.
— Ну почему совсем? Может быть, останутся инопланетянины.
— Да ну тебя, дурачок.
============================================================
Янка закрутился в верти лёгкого листопада, в его золотом костюме, обшитом по рубцам красными нитками. — светлая любовь пришла ко мне, когда уже отчаялся, — говорил себе блаженный малый, не ожидая больше подвохов от судьбы. — День, минута, полузевок со глотком воды проходят в мыслях о ней. Без сладких объятий уснуть не могу; застонет — услышу, окликнет — бегу. И к слёзным ресницам как тушь прирастаюсь, и жалобы слушаю целую вечь: я с ней насовсем в этом мире останусь, я буду её от разврата стеречь. От похоти жирных припудренных денег, от блуда рыжья и алмазов карат — не надо мне власти, богатства и девок,-
Войдя, честь ей отдал, старшей бабе в большом дому. — Привет, матушка. — Вот какой ухарь.
Сжав ладонями покрасневшие щёки, Вера бросилась на выручку, будто кошка с пяти капель валерьяновки. — Любимый мой, не форси перед мамой, пожалуйста. Я ведь тебя испила до донышка, и всё равно выведу на чистую воду да отмою со щёлоком.
Он сказал без разбору, а сегодня уже Верочка на паях хозяйничает в его маленькой квартире. И телефон прикупила, нужную вещь.
Янка взял трубку на вес, словно гантелю юного физкультурника. В руке держит — а звонить некому. Известны ему лишь номера больнички, милиции, да пожарных. — Милая! может ты с кем поговоришь? — крикнул в шипящую кухню.
Вера изза жареного смальца его не расслышала, и пришла в залу сама, облизывая вкусную ложку. — Чем помочь? — переступает босыми ногами, волосы белой косынкой повязаны.
Вмёрло Янкино сердце.Хотел сладко её обнять, но: — Нет, нет. Я ещё обед не приготовила.
Разменялись они косынкой и фартуком. Жёнка в телефон с любопытством дышит, а мужик у плиты встал, чутко прислушиваясь к разговору.
Он шагнул уже к Верке, но позвал его в дверь резкий звонок. Кто бы это так настойчиво Янку доискивался?
Еремей. Стоял, засунувши руки в карманы, держа их при семечках — чтобы не ударить поганца раньше времени. Хотелось Ерёме услышать лживые клятвы из уст крестопродавца, который обязательно руку ко лбу вознесёт — к четвёртой звезде от свода небесного. И тогда Еремей без сожаления приколет его синим ножом на дверь с восьмым номером, как по списку новую бабочку.
Наперекосяк всё пошло, потому что Янко обледнел сразу, свою признав вину. — Узнал от кого или сам догадался?
Янка вдруг из белого на глазах проявился красным, будто вместе с воздухом заглотнул стакан крови: — Ты о чём мне рассказываешь?
Ужасно Еремею стало, что Янко не виновен; паскудно изза отупляющей догадки про врага своего — потому что вот кого он мог простить да прикончить, его только. А об злючем распутстве совсем тайного недоброжелателя не знал Ерёма: всем верил, но поздно спохватился. И приник он к стене, обвис в одежонке как старая пиявка, у которой выпали жевальные зубы — горло куснуть нечем.
А Янка рядом хрипло дышит, перехватив свой воротник до упадка сил: — Как ты смел её допустить, сволота?.. Кто?!
Молчание тягостное повисло меж ними на одной тонкой вольфрамовой волосинке; мухами засиженная лампа едва освещала подозрительные лица, схожие с портретами разбойников от большой дороги.
Кашлянув на ступени мокрой сургучной печатью, Янка выдал секрет свой: — Брал зелье. Для тебя.
Шаловый ветер босиком мелькнул — задрожали оба. Янка схватился тремя руками за тельный крест, и в мгновение сгил. Колесом покатило Ерёму мимо скамеек, машин, мимо...
======================================================
Пораньше сегодня ушёл Зяма с работы, чтобы проведать дружка — заболел Серафим. Не то что ходить, летать не хочет. Есть отказался. И пытает у дядьки разные странности.
Дядька пожалел парня: — Чего тебе? спрашивай, — отложив хозяйственные хлопоты.
Улыбнулся Зиновий, полыхнув в сумраке задвинутых штор сверчком сигареты. — Важное не горит; а дребедень всякая от искры зайдётся, от недоброго взгляда.
Малый, улыбаясь, потянулся к небесам: будто сладко ночи провёл да не выспался.
Вскоре Зиновий ушёл за молоком, а Серафим остался в доме один, если не считать подпольных мышей, заговорщиков. Вставать с дивана не хотелось, но он испугался, что болезнь лишит его сил. Потому, кряхтя, стал на прхладный пол во весь рост; тут палубу шатнуло, и парень захлебнул солёной морской воды. — я брежу — пронеслось горячим ветром, а к телу, мокрому от брызг океана, прилипли знойные пески с острыми перьями лохматых кактусов. Серафимка крылья расправил, глаза поднял — да лететь некуда: на жгутах толстых лиан качаются голоногие обезьяны, закрыв спинами синее небо. Он бежать кинулся, за солнцем в горизонт, и казалось ему, что быстрее гепарда несётся по травам, земли не касаясь; но только лишь больными шагами переступал по половицам и втыкнулся в стену белёную.
Она настежь раскрылась; через порог стайкой зашли пингвины, переваливаясь в длиннополых костюмах, и Серафиму пришлось посторониться. Пятеро их — расселись за столом, без внимания продолжая беседу, тихую и несвязную. Над парнишкой летали маленькие самолёты как мухи: небритые лупатые пилоты ехидно ухмылялись его слабости, норовя стрельнуть из пушки прямо в лоб. Сил не было отмахнуться.
Он сделал два шага к крыльцу, к свежему вечеру, но в дверь протиснулась морда бегемота, и вместе с рамой на пол полетели крашеные наличники. Серафим закрылся руками от осколков, и не видя равновесия, упал навзничь.
Когда дядька Зяма вошёл в дом, Серафимовы птицы да звери ломанулись в свои страны света, давя друг дружку. Зиновий, встревоженно забегая, поскользнулся на крови, а потом пацана разбитого высмотрел.
Вскорости приехала машина тёмным лесом за лечебным интересом, тормознула у ворот: — Где тут наш больной живёт?
Серафимка сам поднялся на ноги, опираясь на дядькино плечо. — Ты, Зиновий, только мужиков завтра не пугай. Я через пару дней возвратюсь.
Зяма успокаивал мальца; но в больнице сам над врачом тяжёлой думой повис, распяв мозольные руки в серые оштукатуренные стены. — Говори, доктор, правду. Моё сердце вещун.
Врач потёр свой плешивый затылок, сгорюнившись над бумагами. — Облучился парень радиацией, — вздохнул признанием. Встал с кресла, сломав в пальцах карандаш, и от хруста деревяшки завыл покаянно: — Ну не может медицина спасти его! понимаете?!.. не может.
Дядька голову вскинул к тлеющей люстре, и закрыл ладонями мокрые глаза. Глотая позорящие слёзы, он промычал сопливым плачем: — сколько ему… жить осталось?..
Мудрый Зяма легко связал все разнородные нити в один клубок, и на работе допытался Еремея: что да где?
Зиновий грохнул Янку сковородкой с грибами, рассёк скулу. — Ерёма, не томи. Признавайся как мальца проглядел.
Еремей глаза упёр в полицу, а самым краешком за чугунком следит — хоть бы голову не пробили. И Янко, волком глядя на Зяму, спрятал свою звериную натуру поглубже в логово, чтоб при случае напасть со спины.
Но Янка юродиво башкой покачал: — Ох, как вы спелись на поминах Серафима; тогда уж гроб ему заране сколотите. И Олёнке, сердечнице, которую в город свезли.
Поскучнели они, раньше бывалые такими закадычными, что не дай бог кто чужой в нос одного пихнёт. Всей сворой бросались, оплёвывая втрое превосходящих противников.
Дядька Зиновий целого взвода стоил, а теперь у него из рук колкий топор валится, инструменты с пальцев выпрыгивают.
И слышит ответ слабый, кой приходится самому додумывать: — я молюсь... вот послушай, что я Христине сочинил, и вам тоже — когда предзакатным пожаром день выкажет слабость свою, огромные чёрные жабы плач звёздный на землю прольют; припустятся струи косые, вдогонки по окнам звеня, и сила на ноги босые поднимет с постели меня; мне станет свободно и зябко, на мокрую спину стекла присела больная козявка, ей крылышки ночь посекла; у ночи в припадке безумном шальным уходящим лучом убит её первенец, сумрак, убит разобиженным днём; день вечеру мстил за уход свой; я встал,тьма у гроба стоит — ты мальчику сумраку родствен, стань рядом — мне ночь говорит; с зажжёной свечой в изголовье стою и молитву служу — дай благости завтрашней новью, дай новую жизнь малышу, спаси, сохрани, ты ведь в силах, и сумрак, и ночь, порадей здоровье моё и помилуй раскаяньем завтрашний день… дядька, а киноплёнка цела?
Тяжко мужикам, что крохи Серафиму остались. Ещё хуже, как смотрит он на них, а вида не подаёт. Смеётся через силу, подлец, пытаясь развеселить. Только Янке самому убить его хочется; и Еремей увёл Христину из комнаты, боясь за неё.
Паучья сеть под глазами у парнишки, никогда этих морщин видно не было. Сразу ясно, что ночью не спит — всё думает. О чём?
Страшно Серафимке, может: ручки сложил да трясётся под одеялом. Столько красот и удовольствий он не познает никогда, столько земель не облетит, которые видел в снах. Муслим ему греет ладони — и брешет, брешет о необыкновенных чудесах, стараясь наверстать в шахерезадовых сказках непрожитую жизнь.
Уютно Серафиму, может: ручки сложил и ждёт того света. Кой в глазах его озарился предвестием обожествления души, простившей бренному телу все мелкие грешки. Стоит в ногах Рафаиль тишайший, мурлыча разные философские глупости. Про ненависть да войну, про доброту и мир.
Дед Пимен привёл священника. Михаил гордый окропил от бесов больничную комнату, попутно вразумляя Серафима: — Я стану просить за тебя. Но и ты, чадо, уповай на нашего господа.
А Май Круглов сказал просто: — Ты защитил нас, парень.
И Серафимке приятно стало; он улыбнулся без муки: — Идите домой. Когда я услышу, то позову вас.
Зяма подоткнул одеяло. Встал, и зашаркал со всеми во двор, оминая карманы слепцой за сигаретами.