кррр: Каков негодяй!!! |
кррр: Ты хотел спереть мое чудо? |
mynchgausen: ну всё, ты разоблачён и ходи теперь разоблачённым |
mynchgausen: молчишь, нечем крыть, кроме сам знаешь чем |
mynchgausen: так что подумай сам, кому было выгодно, чтобы она удалилась? ась? |
mynchgausen: но дело в том, чтобы дать ей чудо, планировалось забрать его у тебя, кррр |
mynchgausen: ну, умножение там, ча-ща, жи-ши |
mynchgausen: я, между прочим, государственный советник 3-го класса |
mynchgausen: и мы таки готовы ей были его предоставить |
mynchgausen: только чудо могло её спасти |
кррр: А поклоны била? Молитва она без поклонов не действует |
кррр: Опять же советы, вы. советник? Тайный? |
mynchgausen: судя по названиям, в своем последнем слове Липчинская молила о чуде |
кррр: Это как? |
mynchgausen: дам совет — сначала ты репутацию репутируешь, потом она тебя отблагодарит |
кррр: Очковтирательством занимаетесь |
кррр: Рука на мышке, диплом подмышкой, вы это мне здесь прекратите |
mynchgausen: репутация у меня в яйце, яйцо в утке, утка с дуба рухнула |
mynchgausen: диплом на флешке |
кррр: А репутация у вас не того? Не мокрая? |
|
Извозчик обернулся и пощурился из-за бороды.
Тот почесал за шапкой, зябко шмыгнув носом.
И тройка неслась теперь в Рязань. В небе копыта взрывали гипс, шипели бурями. Кони были славные. Коней напоили, завили гривы, подковы серебряные, да гвоздики деревянные. В водохлёб проламываться через бурлящий камыш. Коленцами о бубенцы звеня. Храпя, словно храня от недоброго духа, вороньего скрипа под колёсами. Необузданные сердца, стреноженные мысли.
Войлоки небес тянулись, словно великан, крутит одеяло и в него кутается в шерстяное. Шали туч, вьющиеся в оловянной заре, пронизанные ветрами, сквозь ковыль мазались по бесконечному полю.
А перед барином стоял всё образ белый. Нежный и заветный, не просящий, не дающий. Ластилась коса в руках, расплетаемая. Стояли купола золотистые, спелёнатые сиренью. Розовая вода. Калина отцветшая, и ночные встречи у мостка в саду. А потом он словно в сон превратился, и какие-то лошади ржали, крестный ход по Руси, платья голландские, Лао Цзы у костра с длинным чубом и трубкой пеньковой.
Вдалеке на белом снегу чернел человек. Когда подкатили поближе, оказалось, что не один даже. С десяток силуэтов лежало на снегу. Один вскинул голову, и задёргал ногой. А может, и нет — трудно было разглядеть сквозь кустистую слякоть.
И правда, оказались то мужики. Поднялись они все, как один и потянулись к дороге. Гаврила Борисыч натянул вожжи, тормозя коней. Повозка заскрипела, барина вынесло вперёд.
А те окружили повисшую в воздухе повозку и молча стояли, высматривая. И тут только барин заметил, что вон у одного не было глаз, у другого — ног, у третьего рот завязан тряпочкой, десятый головою вниз стоит ногами к небу. И у всех в руках свечи горят, капают по оврагам, трещат сухо.
Стоят и улыбаются, словно месяц рогатый проглотили.
И поклонились. А Мамлей Яблочный как запоёт, а Маклан как задудит. И взялись они за руки, тряхнули гривами, да как понеслись хороводом вокруг повозки. И коленца всякие, и вприсядку, и с притопом. Свечи воют на ветру. Несутся, как ошпаренные, только костьми гремят, да искры валят снопами.
И сыплются искры на солому, занимают пламя. Барин откинулся, было, за сердце хватился. А тут, глядь — повозка горит. Гаврила Борисыч с себя кафтан тянет, выругался грязно и принялся сбивать.
Гаврила Борисыч стоял на земле, оправляя солому. Кривился — то с того боку подпихнуть, то с энтого, а всё опять криво. Ну как в Рязань? Как в Москву? Не повозка, а подол срамной.
Свиньи со всех сторон толкаются, деревом тёплым пахнет. Сквозь щели лампада светит.
Барин стянул шапку. С шапки капало.
Извозчик сновал капустным кочаном. В своих тулупах хлопотал у козел повозки. Ногой проверил колесо, покачал борта и, удовлетворённо принялся отряхивать руки.
И вдруг всё поглотил щавельный скрип двери. И в мертвеющем восковом свете возник силуэт. В жёлтой дымке клубился куриный пух. Высокий человек прошёл, расталкивая ногой налетевших свиней. Он подошёл к коням, и те захрапели, выкатили глаза в полумрак.
И впрямь, у человека на потёртой лохматой верёвке висел кусок камня размером с кулак. Серенький, бесформенный, но странно гудящий.
Одет высокий человек был в волчью шкуру и простятские мужичьи штаны, перехваченные всё той же лохматой верёвкой. Подбородок длинный — чуть не до живота, зубы острые, белые, а глаз не видать. Два провала, и из них взгляд исходит щекочущий.
И Жердяк удалился, откидывая ногами свиней.
Заблеял козёл за решёткой.
Явился Жердяк с подносом и графином. Уже и рюмашечки расставил, разлил. Прошёл прямо к барину, и встал, как неживой.
Тут же стояла пиала с цельными солёными грибами, посыпанными резаным лучком. Взял барин в руки рюмашечку, а та вовсе и не рюмашкой была, а копытцем козьим. И Жердяк взял, и тоже копытце. А извозчик, Гаврила Борисыч, в отказ пошёл — мне, мол, ещё барина везти. И как-то потеплело тогда на душе.
Выпили, грибком хрустящим заели. Колокольца позвякивают с морозца, калина зябнет в ведре в уголку. Сядет Жердяк на пенёк, гладит поросят по шейкам, за грудки треплет. Что-то словно и напевает, али наговаривает — не разобрать. Темно, да сухо. Гулко камушек клацает по пуговицам.
Насыпали коням жирного овса, и те ели. А, поев, ко сну отошли и уже не храпели больше, не переминались. Тогда подкрался по соломе Жердяк, замер у самой повозки и давай поскуливать. Тихонько так, но настойчиво, протяжно. У барина живот свело от страху. В глазах искры мечутся, и тьма ещё темнее от них. Вот тогда-то и начали молитвы вспоминаться. Вспоминаться-разлетаться, да заговариваться. Ничегошеньки не помнил барин, ни одного слова святого. Всё какая-то рогатина перед глазами скачет.
Смотрит барин на Гаврилу Борисыча, на родного, на извозчика, а тот спит себе на сене. В ус, значит, дует. И совсем жутко стало.
Барин принял ржавый тяжёлый нож. Рука дрожала, как ветвь ивовая. Сигаретки захотелось, да где уж там.
Жердяк вскочил и погнался за молодой свиньей. Та с визгом заметалась, застремилась меж белёсых спин, поднимая в воздух пыль да перья.
Рык и визг слились в длинную ноту, взятую многоголосьем. Затем, как по команде, нота сменилась на более низкую. Десятки глоток тянули распев. Третья нота оказалась выше первой, и переход этот предавал общей мелодии правильную завершённость. Затем на секунду обдало тишиной, и снова затянули в начальном ладу.
Жердяк загонял Багряна в угол, откуда медным глазом молчаливо взирал козёл. Свиньи пели, глаз сверкал, и плыли в сырых небесах то ли птицы, а то ли ангелы уносились куда, не смея сиять в беспробудной ночи.
Дело было сделано. Хор распался на множество отдельных не связанных друг с другом похрюкиваний и всеобщее бурление. А в углу светилась тушка недавно ещё резвой заправской свинки.
Жердяк развернулся на пятках и двинулся к повозке, где под сено зарывался барин, закусивший зубами ржавый нож.
Сначала всё стадо разбрызгалось от него по сторонам. А затем седая масса остановилась и закрутилась на местах. Погоня же велась за старым раскормленным хряком. Догнать его не составило труда.
И дальше было то же. Жердяк метался по сараю, хрипя и подвывая. Пару раз ещё выпил из козьего копытца. Стащил с себя и шкуру и порты распоясал. И голым, если не считать камня на шее, исполнял свой танец смерти.
Наконец, или же на начало, пропел из клетки под потолком петух. И словно сапоги затопали по крыше. Кто-то или что-то заметалось, заскрипело сухим деревом. Посыпалась из щёлок труха, зазвонили колокола. Только барин всё не мог взять в толк — правда ли они звонили или только у него в голове?
И он зевнул так глубоко, что проглотил и всех свиней, что ходили и валялись, и петуха с потолка, сам потолок, и стены, и дверь скрипучую, и сено колючее, и медный глаз, и даже Жердяка, и нож его проглотил. Вот те крест! И то, что топало и звенело, и что светило. Лампадку, поднос, графинчик хладный, копытца, крыночку, грибцы — всё. Уф, зевнул, так зевнул. Только коней не проглотил. Этих оставил, и даже будить не стал. А только повернулся на другой бок, и опяточно заснул.
И вот приснилось ему, что устал он весь день баранку крутить, что теперь до знакомого кабака бредёт кости кинуть. По Арбату через бульвар, в подворотню, в «У Дороги». А там сверкнёт графин, катаются по сукну шары, господа и дамы, и на сцене, не мешая им, сидит Живой с гитарой. И что музыку, которую он исполняет, в народе словом «блюз» прозвали. А почему так? Стащив сапоги, откинувшись в креслице за чёрным пенным пивом, Гаврила готов был дать ответ. Хороша, африканская…
Из тишины рождался звук, и в неё же возвращался. Звук был настоящим — таким, что удар по струне нёс крик проеденной души этого Живого, что передавал удар. И эхо таяло медленно в завывании ветра за окном и редком скрипе стульев.
Скажите-ка, Мамлей Яблочный, Стёпка, Багрян Зимыч, Коля-рваная-доля, и ты, Елей Мартыныч, какое дело ему было теперь до всех свиней, до барчуков, которых надо ещё везти по делам их, и до затёртых скрипучих колёс? Все ж мы знаем, что колёса на то, чтоб крутиться, и нас всех, людей простых да прощённых, крутить-вертеть в хороводе страшном. И только одного просим у вас: не будите коней — пущай себе спят покамест, а там дорога дальняя… в Рязань.
sikambr(23-11-2011)