Я буду кричать.

Хотя нет, лучше сначала.

. . .

Итак, первое, что я сделаю,

это выйду на рынок.

Самый сытный из всех,

который вам доводилось видеть.

Это «Сытный рынок», это в Питере.

На лучшей станции из всех метро — Горьковская.

И это, с абсолютно чистой совестью,

скажет внутренний голос любого бомжа.

Это самый сытный рынок, и это также говорю вам я,

так как там была мною поглощена не одна шаверма,

или по столичному говоря – Шаурма,

и выпита не одна бутылка пива.

Ну, да полно об этом, я всё это к тому,

что я в ста метрах от этого самого рынка учусь.

И учусь, уж поверьте, не первый год.

Ну вот, и на этом-то я не успокоюсь,

да уж, успокоилась бы этим неприкаянная моя душа.

Я ударю первого подвернувшегося кавказца,

а их там, поверьте, полно,

ударю в лицо, потому что ему всё равно,

что я тут учусь, а ещё здесь учится одна девушка.

И потому, что его не трогает вселенская моя грусть.

Нет, вы плохого не подумайте, в этом не будет и капли

межнациональной, или какой либо ещё розни,

в этом действии не будет и нотки фальши,

меня не интересует качество продаваемого им фарша,

и я НЕ ненавижу ни одного кавказца,

просто, вы поймите меня правильно,

мне будет крайне необходимо людское внимание.

. . .

Ведь здесь в ста метрах учится, увы,

не моя, но обожаемая мною девушка.

Обожаемая, чёрт знает уже как давно,

и ангелы знают, что за дело.

Да просто потому, что она лучшая.

И вся долбанная «фишка» в том, что я,

чтоб меня, черти, и глубоко,

я люблю её.

Да, да, как бы это не звучало банально,

я повторю это ещё —

Я люблю её!

. . .

Так вот, скажу я им, вот вы, женщина с постным лицом,

за цвета скорби по девственности моны-Лизы прилавком,

(это цвет продаваемого ею, куриного окорочка)

чёрт, я и тут не удержался, чтобы не упомянуть имени её,

потому как оно для меня одно.

И оно настигает меня снова и снова.

Я, вы знаете, скажу я им, я пишу рассказ, но никак не могу закончить,

так как она просила меня, своим бредом её не беспокоить,

и я пытаюсь это даже в мыслях исполнить, но увы, не могу.

И я пытаюсь заменить её имя, на чьё-то ещё,

и я пишу и пишу снова и снова, что-то наподобие того —

«… вот тут Ольга и говорит мне в лицо»,

(я не хочу обидеть ни одну Олю, ни Лену, ни Катю,

но эти имена “не те”, ну вы понимаете)

и я понимаю что это — полнейший бред,

потому, и потому только, всего лишь,

что в этой фразе её имени нет.

Но этого с избытком достаточно,

чтоб сказать, что фраза эта — полная галиматья.

И я это серьёзно.

Понимаете, она лучшая, она самая умная.

Она кареглазая, и вы видели бы эти глаза!

Она черно-бурая лиса Лиза.

Лизочка — Лилечка

(нет, честно, никаких амбиций,

мне просто нравится иногда так говорить)

Но я пишу, потому как не могу не писать, и снова, опять и опять,

распечатав и с выражением прочитав, сжигаю.

Потому как никак не могу нарушить мной данное

слово — её не беспокоить.

А она же должна это всё прочитать.

Но я-то обещал только стихи ей не посвящать,

а уж если вещать совсем юридическим тоном, мою мать,

то всего лишь не давать их читать.

(я сам себе самый толковый и обвинитель и адвокат)

Кстати, это тоже не стих, если у кого-то зародились сомнения,

то я скажу вам со всей ответственностью — НЕТ, это НЕ поэзия,

это намного хуже её.

Всё это — пустое нытьё.

Это скулёж сбитого жизнью пса,

отчаянно цепляющегося за амнезию и память.

. . .

Так вот, я продолжаю сей грустный сказ…

Я буду читать стихи о генеалогии моей любви,

старые, из тех времён, когда я умел их писать

и не падать до ломанных, выгнутых,

словно торчащие рёбра ритмов и воющих волком

образов, клацающих зубами, волокущих волоком.

Из тех времён, когда я не смотрел опасливо на образа,

как кролик маленький на удава.

Она скажет (та самая, с постным лицом), да да, скажет она,

успокойтесь, поверьте,

мне крайне интересны эти вот ваши вирши,

и обернувшись через

вызывающее всяческое уважение габаритами своими плечо,

скажет ещё одному богу рынка, ну ты, Ибрагим (или Махмуд)

звони поскорее ноль три,

не видишь, — худо ему.

Эй, женщина, вы не правы, скажу я ей,

мне вовсе не худо, правда,

мне вполне, вполне хорошо, я просто …

я просто немного устал, я устал выходить изо дня в день

за улыбчивого скомороха, на балу у принцессы.

А она именно та, эта самая на балу жизни принцесса,

и это я говорю вам без малейшей нотки сарказма,

так как я не могу употреблять сарказм при обсуждении

самой обаятельной из всех виденных мною дам,

ну, это словцо слишком пресное, скажем,

самой прекрасной из девушек.

Я скажу, женщина, я люблю её, вы понимаете?

Но её не «цепляют» мои слова, точнее, если уж быть с собою честным,

то не «цепляю» её именно я.

Это жестокая, но всё же правда.

И в этом боль моя.

Да, возможно, и глядя на вас, я это вполне допускаю, что это безумие,

так как вы вообще, похоже не понимаете о чём я.

Вот вы, сытая и довольная,

для вас это, наверное, синонимы,

но я просто, поймите, никак не могу без неё.

Не могу, и всё.

Я даже постараюсь говорить на их языке —

ну, вот вам же необходим лёд, чтоб не лишиться сосисок?

А я вот люблю её.

И тут я, скорее всего, начну на неё кричать,

Потому, что она даже и не попытается понять.

Я люблю её!

Вам это-то хоть понятно?

Или я изъясняюсь невнятно?

Я могу найти и более поэтические обороты,

но это скорее для себя, — это вроде как день и ночь,

луна и солнце, друг за другом ходят день ото дня,

луна тянется к солнцу, а оно убегает сияя.

И они по своему любят друг друга.

(ну, про «друга» это я преувеличиваю слегка,

но мне хочется в это верить, скорее дружка, и луна, по её разумению,

может прожить и одна)

Может, была симпатия, но мне хочется так думать и всё тут,

во что остаётся верить, когда веры кончились

и неизвестно, когда свежие подвезут.

. . .

А куда она денется? Конечно,

приедет скорая,

меня повалят.

Потом всё будет крайне сумбурно,

Я буду вырываться, и поскуливать с отчаянием маленького щенка

в тёмной комнате. Я буду выть, еле слышно,

почти про себя, смотря сквозь запотевшее стекло, вспоминая тебя, твой голос.

И лицо твоё.

И опасаясь, что больше никогда не увижу его вновь.

Раздирая пальцы в кровь, буду царапаться и кричать —

Не надо!

Не надо, тут рядом мой институт

и я там учусь.

И она там учится.

Люди, ведь она сейчас где-то рядом.

И мне нужно к ней.

Один из санитаров ударит меня грубо,

Но профессионально — в живот.

Я уважительно замолчу,

(уважаю профессионалов),

и только взглядом ему дам понять,

что согласен, вполне, с его доводом.

И в кровь искусанными губами буду шептать –

люди, не надо.

не надо. не надо.

пожалуйста.

. . .

Потом будет доктор, в огромных очках, этакий библиотекарь,

или поп, только в белой рясе. Я скажу, — доктор!

(я буду чертовски вменяем),

Я скажу — ну хоть вы то не верьте им.

Они думают, что я безумен, они надеются, что я псих. А я,

и я надеюсь, вы с моим мнением согласитесь,

ничуть не безумнее их,

в общем-то.

И тут, вероятно, я начну срываться.

Нет, даже не так, скажу я ему, вы посмотрите в глаза их,

Или посмотрите внимательно в зеркало,

и дайте своё заключение, как самый беспристрастный

из всех существующих рефери — что,

и я говорю вам без пренебреженья,

что они могут знать о жизни огромной,

не отведав и капли любви?

Он скажет, упиваясь ролью своей “добрячка” –

голубчик, ну что же вы…

Доктор, скажу я спокойно, и с расстановкой,

потому что это для меня принципиально –

я люблю её, вы понимаете?

Он скажет, «ну само собой, конечно»,

и обратится куда-то назад, за ширму —

«типичное навязчивое состояние,

так и запишите.»

Эй, вы, умник в очках, скажу я ему, минуточку,

я, вы думаете кукла на ниточках?

А вы вроде как кукловод?

Мне не надо вашего благодеяния,

и детального разбора поступков моих и мозгов,

вы думаете, я не читал Карла Юнга?

Или вашего хрестоматийного Фрейда?

Не хочу вас обидеть, но это всё ерунда.

И я не зануда,

но я просто хочу рассказать вам о силе слова,

а точнее о его отсутствии…

И о смысле жизни.

И о любви.

Он скажет — десять кубиков снотворного.

И добавит — и ещё, кубиков пять добавьте транквилизатора,

чтобы меньше думалось и крепче спалось.

А затем помашет рукой — приятных снов.

Я скажу доктор, не надо, я могу и так спать,

(я солгу ему бессовестно)

да мне ещё надо успеть на метро,

мне надо ещё ей позвонить и всё рассказать…

Он скажет — уберите от меня «этого», в конце-концов.

И один из тех самых санитаров скажет — ну ты понимаешь…

И я пойму,

потому, что сведёт диафрагму.

. . .

Потом станет всё сначала приторным до рвоты,

потом до противного блёклым, потом начнётся зевота,

потом куда-то меня понесут, а я буду

как заведённый кричать,

я буду снова и снова кричать, истошно,

что есть мочи

(так как иначе никто не поймёт) —

Люди! Знайте! Я люблю её!

Я ЛЮБЛЮ ЕЁ,

Я лЮю Ю её,

я Э уу Э О.

я э у э о.

э у

о

. . .

А потом будет тьма.

Потом ты придешь повидать меня.

Скажешь — ну что, Гендальф серый,

не пора ли уже перерождаться в белого?

И забыть её.

То есть меня.

Завести себе веру,

Кого-то другого найти,

Именно “найти”,

ну, как белый гриб.

Засмеётся звонко и безмятежно,

поцелует в губы,

поцелует нежно.

А затем растворится в ночи.

И через мглу полузабытья,

я пойму, что это всего лишь игра воспалённого разума. —

ведь на яву она никогда не целовала меня.

Впрочем, и я её.

На этом всё,

закончится ночь,

как и прочие.

. . .

А с утра, я скрупулезно,

словно опытный психоаналитик,

разорву на мельчайшие лоскутки

свои к миру претензии,

(я вроде как «повзрослею»)

и выброшу в распахнутое широко

(но с решёткой) окно.

Как бывалый электрик,

смотаю нервов своих измотанных, истёртых

размотанных, по жизненному пути,

тонкие белые нити.

Получится два небольших клубка.

Засуну в рюкзак.

Пару листов «из радужного нового»

получит моя жизненная повесть.

И я пойду домой не спеша.

Доктор не будет мешать.

(У него, между прочим, тоже есть совесть —

невесть что, но получится положительный персонаж)

Я буду идти и молчать.

Я даже не буду думать.

Я буду просто идти и дышать.

. . .

25 декабря 2003