Из-за чего началась Великая Отечественная?! (09-12-2011)
«В одном из уголков болотистого Петербургского края имеется невзрачный поселочек со странным названием Сиверская. Его обитатели равнодушны буквально ко всему, потому тайны имени своего места обитания они, разумеется, не знают, да и знать не хотят.
А ведь Арий Сиверс был одним из вождей народа, покидающего гибнущую Прародину, цветущую землю, по-гречески позже названную Гиперборей, по-германски — Туле, а по-русски — Ирием. Выведя свое племя на спасительный берег Евразии, и не оглядываясь назад, в сторону льдов, сомкнувшихся над могилой Родины, он двинулся со своим народом на юг. В память о былых временах у народа осталась только свастика, она же — коловрат, напоминавшая о всегда гуляющем по простертому над полярной землей небесному кругу солнце.
Земли, по которым шли арии, были чужими, неприветливыми. Каждый камень, каждое дерево грозило внезапным появлением воющих, злобных обитателей этих краев — неандертальцев. Каждый шаг пути Ариев был отмечен кровавыми следами стычек с этим многочисленным, сильным, злым, но лишенным духа народом.
Арийцы Сиверса перешли через реку смерти, реку Навь, ныне сохранившую в своем названии память о тех днях, и именуемую Невой. И двинулись дальше, пока не уперлись и изрезанную оврагами возвышенность, удобную позицию для диких неандертальских орд.
Там свершилась самая кровавая битва арийского исхода, от рева тысяч неандертальских глоток дрожали самые небеса. Зверо-люди сбивали арийских воинов с коней, били камнями, пронзали заостренными палками. Но отважные арии прорывались сквозь их ряды, их мечи молниями вонзались в неандертальскую плоть. И враг дрогнул, кинулся врассыпную, уступив дорогу светлому народу. И на пригорок на белом коне вспорхнул великий воин Арий. Там он вонзил в землю свой меч, и в память о нем то место, еще необитаемое, получило название Сиверской.
Арии пошли на юг, основали поселение, названное в честь Родины — Туле, ныне известное, как город Тула. Потом единый народ разделился, часть его ушла на Юг, сделалась иранцами и белыми индусами, часть ушла на Запад и превратилась в германцев, кто-то отправился на Восток, превратившись за долгие века восточной жизни в монголов, а кто-то остался на месте, и стал русичем.
История текла дальше, потомки прежде единого народа дрались друг с другом и с потомками неандертальцев, которые дали начало семитам. Древние времена забылись, остались лишь живучие названия. Одно из них — Сиверская, ныне полузабытый поселочек под Петербургом».
Этот текст читал директор института Аненербе, бригаденфюрер СС Вольфрам Сиверс. От волнения у него закружилась голова. Ведь он — потомок легендарного Ария Сиверса, человек из, пожалуй, самого древнего арийского рода. И, быть может, его далекий предок кроме меча схоронил в той земле и знак мудрости своего народа. Не он ли и есть таинственная чаша Грааль, которую столько лет искали его подчиненные?
Да, Грааль появился позже, но ведь священные места притягивают священные предметы. Отчего истинный Грааль не мог от катаров попасть к похожим на них по вере богомилам, а от них — к русским христолюбцам (тем самым, которых власти дореволюционной России звали хлыстами). Христолюбцев преследовали власти, и священный предмет они должны были где-то схоронить. Не притянуло ли их место древнего торжества арийского духа над неандертальской плотью?!
Сиверс распечатал письмо от друга Отто Рана, безуспешно отыскивающего чашу Грааль на Пиренеях. Он писал, что много узнал про катаров и их уничтожение раскормленными французскими рыцарями, вдохновляемым на бой потерявшим стыд и совесть Папой Римским. Но Чаша не далась ему в руки, хоть его люди и прошли все Пиренеи. И он даже рискует предположить, что ее там и нет.
«Конечно, нет, милый Отто!» — отметил про себя Вольфрам и принялся писать записку на имя непосредственного своего начальника, рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера. Чаша должна быть обнаружена прежде долгой и тяжкой войны с охваченными неандертальским духом стяжательства англосаксами. Иначе не видать великой победы, противник много хитрее, богаче и коварнее. Потому место, где она может присутствовать, и, вероятнее всего — присутствует, надо взять у русских любой ценой!
Уже через два дня записку от Гиммлера читал, в свою очередь, сам фюрер 3 Рейха Адольф Гитлер. У него так же кружилась голова, как и у его подчиненных, и он восторженно смотрел на Гиммлера и Сиверса, которым удалось отыскать ключ к столь великой тайне. С особым восхищением он смотрел на Вольфрама. Только подумать, в этом странном, не по-немецки бородатом человеке течет, оказывается, кровь, роднящая его с легендарными временами и легендарным миром древних Ариев! Фюреру казалось, что от директора Аненербе исходит видимое только ему, фюреру, золотое свечение. И решение было принято в тот же миг.
Приемная вождя Советского Союза, не менее легендарного Сталина. Тайная встреча двух величайших людей 20 века, да даже больше — всей истории.
Предложение Адольфа Гитлера: Обмен Сиверской на территорию всей Франции (включая земли, контролируемые правительством Петена) и Англии после ее завоевания.
Ответ Иосифа Виссарионовича Сталина: Чужой земли мы не хотим и пяди, но и своей вершка не отдадим (позже эта фраза сделалась крылатой и даже вошла в знаменитую песню тех времен).
После этого фюреру 3 Рейха ничего не осталось, кроме как начать усиленную подготовку к войне с Советским Союзом. А после того, как Сталин отверг еще раз секретный ультиматум, доставленный ему в запечатанном пакете послом 3 Рейха в СССР графом фон Шулленбургом, Германия начала Войну. Ту самую, которая потом получила название Великой Отечественной, и которая стоила жизни и Вольфраму Сиверсу, и Генриху Гиммлеру, и Адольфу Гитлеру.
Кто способен предложить более правдоподобную версию войны между двумя родственными по крови народами, уничтожившую оба народа почти тотально. На радость общим врагам по ту и эту сторону Моря, которая продолжается и по сей день?!!
Товарищ Хальген
2008 год
Комментарии: (0)
|
(31-10-2010)
Единственным способом прекратить ненужную дискуссию о грамматике вокруг моей "Инструкции" оказалось возможным удалить и опубликовать заново!!!
Комментарии: (0)
|
Наикратчайшая инструкция (31-10-2010)
— Проходите, господин Преемник, проходите! Осторожненько, не споткнитесь о ковер. Ну, вот и Ваш кабинет. Конечно, самый большой во всей стране. Разумеется, отделан лучшими мастерами и самыми ценными породами дерева. Вот, отсюда вы будете управлять страной.
— И это все — мое?! И это — тоже мое?! (подходит к географической карте России, прикрепленной на стене, и обнимает ее двумя руками).
— Да, это, конечно — Ваше, господин Преемник. Но ведь Вам придется не просто веселиться от того, что все — Ваше, но и управлять страной!
— Ну да, конечно… Управлять… Только где же здесь руль? В автомобиле, на корабле, в самолете — везде рули есть, даже на паровозе что-то похожее имеется, а тут — ничего… Как же я управлять-то буду!
— Вот видите, вы уже заметили кое-что, что говорит о том, что страной управлять все-таки сложнее, чем автомобилем и даже — самолетом. Только про управления автомобилями много хороших инструкций написано, а про управление страной — ни одной. Вернее, написано много-много толстых книг, но кто же их читать будет? Сослаться на них — да, можно всегда, но вычитать что-то полезное — затруднительно. Все одно, как в учебнике мотоциклетной езды была бы целая глава о философии торможения, но в ней — ни слова про то, как давить на педаль. К тому же все эти книги говорят про то, как править каким-то государством, которого и на земле-то нет, оно — что-то вроде острова Утопия. Ведь править Данией — одно, Индией — другое, а Русью — третье. Потому я и даю этот маленький набор советов. Как раз о том, как править нашей землей. Но для начала неплохо бы ознакомиться, что называется, с материальной частью, то есть с тем, чем придется править.
— С материальной частью…
— Понимаю, это — истинно царское дело, но вы — не царь, а только лишь Преемник. Потому, кстати, и обращаться я с тобой теперь буду на «ты», ведь с царями в старину именно так обращались, значит, с тобой — подавно можно! И теперь потрудись выслушать хотя бы мой краткий курс. Ясно, что его — мало, недостаточно для хорошего управления страной. Но все же лучше, чем ничего. Итак, объект твоего управления, как это можно догадаться, состоит из двух частей — земли и народа.
Сперва о земле. Земля тебе досталась необычная. Она — очень-очень большая, она — широкая. Если посмотреть на карту, то эта землица — середина всего Евразийского континента, его сердце, а остальные края континента просто подвешены к ней, вроде как украшения. Уже давно подмечено, что всякий, кто владеет этой землей — владеет всем континентом, а кто владеет мощью континента — владеет всем миром!
— Ура-а! Я правлю всем миром!!!
— Погоди радоваться. Земли эти хоть и дают власть, но дают ее нелегко. Ведь они — самые суровые в мире, огромные просторы занимает вечная мерзлота. Даже такой необходимый для власти над миром минимум, как прорезывание земель транспортными магистралями дается здесь большим потом и кровью. Да, под этой землей — невероятное количество полезных ископаемых, но тяготы, связанные с их добычей, могут быть так велики, что извлечение их на свет Божий зачастую оказывается себе дороже. Это не говоря уже о том, что до ближайшего моря их вести многие тысячи километров. Да, у нас есть самые плодородные на свете земли, но у нас столько и бесплодных, что жители последних съедят весь урожай земель даровитых, не оставив и зернышка для вывоза за море. Все, что будет сделано на русской земле окажется дороже, чем где-то в мире, ведь в стоимость продукции входят и затраты на отопление, и на борьбу со снегом, и на дальнюю перевозку, и на горячую похлебку для рабочих. Потому власть над миром — давным-давно остается лишь пожеланием наших земель, реализовать его не смог еще никто из правителей.
— Э-э-э… А-а-а… Значит, ничего не выйдет! Земля не та! Может, лучше прихватить все, что доступно, да убраться куда подальше, где земля получше. Я столько сил положил, чтоб прийти сюда, и вот те раз! Неужто все зря! Надо хоть чем-то поживиться, чтоб силы зря не пропали. Взять хотя бы нефть и газ — их добывать все же можно, и кое-чего поиметь с них можно!
— Скажи, ты собирал эти земли, ты шел в сибирские глубины, где теперь найдена нефть, когда в них не было ничего, кроме мороза и мошки, без надежды когда-нибудь вернуться в свой дом?! Мертвые пока что безмолвны, но это не значит, что можно живиться ЧУЖИМ! Ведь ты — не Господь, не дух Руси, не батюшка русского народа, а всего лишь — Преемник! Мне, кстати, поступило предложение от одного коллекционера, который желает купить твой череп себе в коллекцию, и я его тоже хочу продать, как ты — частицы нашей земли!
— Нет-нет-нет! Я пошутил!
— Согласимся. Так вот, земля наша может много чего обещать, но совершить сама по себе она ничего не способна. Но на ней живет народ, вернее — несколько народов, вернее даже — много разных народов, чьи земли когда-то вошли в состав одной большой земли. Главный из всех народов, конечно, русский. Когда он делает что-то большое, великое, другие народы ему в меру своих сил помогают. Бывает, что неуклюже, но все же хотят сделать что-то полезное. А вот когда русский народ перестает думать о чем-то большом и что-то делать, другие народы злятся на него, грабят и, бывает, даже убивают русских людей. Избавиться от них нельзя, они всегда будут рядом, потому выход у нас всегда один — создавать большие проекты!
— Что же это за такой волшебный русский народ? Видел я много-много русских, и все они такие, что пройти мимо — когда страшно, когда — тошно! Как же этот народ может что-то сделать, если задача для него — явно не по силам?
— Но какой же народ жил на этих страшных землях прежде, если не русский?! Если наш народ дожил до сегодняшнего дня, значит, он всегда решал такие задачи. Только, чтобы запустить двигатель под названием «русский народ» надо знать одну хитрость. Вернее — не хитрость, а особенность нашего народа, связанную с его жизнью. Да, русские способны проявлять удивительную, истинно волшебную вещь под названием «русская смекалка» и творить невозможное. Но… Лишь тогда, когда перед ними поставлена истинно достойная такого народа цель. Лучше всего, если она лежит за пределами земной жизни и смерти, за пределами самой Земли. И машина под названием Русь устроена так, что она может ехать лишь к цели. А газовать на месте, как это делают страны Востока или современной Европы, или катиться без цели, вроде США она не способна. Просто развалится, но может и взорваться, и тогда не поздоровится. Прежде Русь запустили коммунисты, но беда — цель была слишком низкой, она оказалась вроде тупика, в который страна на полной скорости и врезалась. С тех пор мы и живем в стране, получившей такой болезненный удар… Потому новая цель нашей страны должна быть за пределами Земли, она должна исходить из вечного стремления русского народа в Небеса, как метафизического, так и физического. Русь должна сделаться сгустком смысла, устремленным вверх!
— Как же… Не понимаю…
— Русский народ уже рванулся ввысь в середине 20 века. Но, увы, наука тех времен не знала, как преодолеть громадные космические расстояния. Оттого весь космос так и остался для человека вокруг Земли. Но теперь сделан новый шаг, ученым Поляковым разработана теория суперструн, которая дает нам надежду ступить в очень дальние миры, искать Господа во всей Вселенной!
Эта задача по силам одному лишь народу — русскому, ведь жизнь для нас всегда была движением, наша цивилизация никогда не газовала на месте!
— Но ведь на такие проекты уйдут огромные средства без всякой гарантии возврата! Где мы деньги-то возьмем?!
— Возврат будет! Всякий большой технический проект обязательно породит много ответвлений, которые приведут к созданию принципиально новых технологий. Эти технологии позволят нам создать уникальные производства, продукция которых будет стоить куда дороже нефти и газа. К тому же мы получим новые технологии энергоснабжения, энергосбережения, транспортные технологии, что позволит сделать жизнь на наших промерзших землях куда лучше, чем она есть сейчас. С помощью новых строительных технологий мы заново отстроим наши малые города и деревни, сделаем жизнь в них веселой и привлекательной. И, наконец, воспользовавшись технологиями автоматизации производства мы сможем поставить человека на то место, которое он и должен занимать — создателя, творца, художника, вносящего смысл в предметы, но никак не живого винтика промышленных цепочек. Подумай об этом!
— Как начинать такой проект… Ничего не готово…
— Готово уже многое, гораздо больше, чем ты думаешь! Есть уже много-много разработок, которые опередили свое время, их осталось лишь доработать и внедрить. Но, главное — есть народ, способный на такие дела, более того — не способный существовать без них!
— Но… Справится ли русский народ в одиночку с такой работой? Боюсь, у нас может не хватить людей!
— Как я уже говорил, когда у русских есть большой проект и большая воля, к нам на помощь приходят соседние народы. Мы подключим к нашей работе и дальние народы Евразии, создадим союзы. С Ираном, с Индией, когда-нибудь — с Японией и Германией. Да, ныне нас не любят, с нами никто не хочет дружить. Но это потому, что мы сами не способны ничего дать миру, а не способны мы оттого, что у нас нет великой цели, большой задачи, о чем я уже сказал. Геополитика живет лишь своей опорой на людей и на их мысли, а пространство как таковое — мертво и равнодушно. К тому же, среди новых технологий будут и военные, меняющие сам характер современной войны. После их внедрения друзей у нас значительно прибавится, в этом можно не сомневаться, и кроме хозяйственного союза будет еще и союз военный. Вот тебе и власть над миром, с которой мы начали наш разговор. Но не хрупкая, разваливающаяся под руками власть, основанная на силе, а власть прочная, основа которой — общее дело.
— Я что-то слыхал о каком-то постмодерне. Как это согласуется с ним?
— То, о чем мы говорим — и есть истинный постмодерн, царство духа. В отличии от того, что сейчас именуется постмодерном, но на самом деле является просто информационной помойкой, или, скорее, этаким наростом на теле старого модерна. Если в обществе постмодерна должна господствовать информация, значит должны развиваться науки и искусства, ведь они ее производят. Но вместо этого вместо науки процветают распределение и перераспределение, вместо культуры — убогий шоу-бизнес. Львиная доля информации посвящена продажам и перепродажам того, что производится на уровне прошлых эпох! И слово «постмодерн» — простая обертка, внутри которой ничего нет. Система, призывающая выдавать фантики за конфетки, и сама оказалась фантиком, в этом нет ничего удивительного!
— Как-то все сложно… Россия не может жить без цели, просто сама для себя. Но цель для нее — где-то в небесах, ее не видно, но без нее — нельзя. Русская земля — холодная и голодная, но она дает власть над миром, которую не достичь без русского народа… Надо мне все это обдумать в спокойной обстановке…
— Думай! Только учти, что называть себя Правителем тебя никто не приглашал. Если ты не понял, что есть твоя страна и твой народ, ты в любое время можешь отсюда уйти, и ничего тебе за это не будет. Понятно, когда власть невежественна, вокруг нее собираются толпы проходимцев, которые соберутся и вокруг тебя, если ты таким будешь. Ты их не слушай. Ибо если твое властное невежество продлится слишком долго, дольше какого-то времени, которого никто, увы, не знает, будет худо…
— Ты о чем?! Неужели о революции?! Но это же сейчас не модно! Время революций прошло, началась эпоха эволюции…
— Кто сказал тебе такую глупость? Как вообще можно разделять революцию и эволюцию и противопоставлять их друг другу?! Революция — выбор направления пути, эволюция — движение по этому пути. Неужели отправляясь в путь, то есть — к эволюции не надо делать выбор направления этого пути, то есть — революцию! Или ты, собираясь, скажем, из кабинета к умывальнику, не выбираешь направления своего движения, а просто идешь? На месте?! Другое дело, что революции бывают сверху и снизу, и если направление не отыщет Правитель, его станет искать народ. Может, вслепую, на ощупь руками и ногами, сквозь кровавый туман. Чтоб такого не случилось, направление должен отыскать ты, то есть сделать революцию сверху. Дальше все пойдет уже само, разве что надо будет чуть-чуть подправлять, но для этого, поверь мне, руль в твоем самом большом в стране кабинете вовсе не нужен!
— Постой! Я все, похоже, понял! Но я боюсь! Боюсь, что мое окружение меня не поддержит, а в народе не найдется умных людей…
— Окружение лучше бросить, если оно тебя не поддержит, и ты об этом уже сейчас хорошо знаешь. Лучше потерять десяток-другой не самых верных, надежных и подходящих для дела людей, чем потерять всю страну. Не исключено, что вместе с собственной головой. А умных людей среди народа куда больше, чем ты себе представляешь! Просто они очень хорошо спрятаны. В том числе теми, кто красуется как раз в твоем окружении. Но тут уже твоя воля! Все, мой инструктаж закончен, и с этого мгновения ты — новый Правитель, с большой буквы!
Голос Кремля затих, и бледный Преемник, глубоко вздохнув, поднялся на ноги и прошелся по самому большому в стране кабинету. Все услышанное было просто, но то — на словах, а как на деле?! «Этак я только возьмусь — половину своих обижу, а они такого не простят, живо каверзу какую придумают. Теперь за этот кабинет с его креслами руками да ногами держаться надо, а то и зубами! Нет, лучше уж оставить все как есть. Народ там, он далеко. Проживет как-нибудь и сам по себе, ему не привыкать. А вот мои ближние — они рядом, за самой дверью, им меня отсюда ковырнуть — раз плюнуть!», размышлял он. Глоток отличного коньяка прибавил бодрости. Преемник знал, что Кремлевский Голос он больше никогда не услышит, ибо тот появляется лишь один раз, для одного-единственного напутствия. Ни проверить выполнение своей воли, ни наказать, ни приказать, ни даже упрекнуть он, конечно же, не может. Просто выполнена небольшая формальность, только и всего…
И я когда-то так думал! Ведь я как раз и был тем Преемником, с которым разговаривал сам Кремлевский Голос! Эх, вернуть бы тот день! Но Господь смастерил колесо времени без обратного хода, и прожитые мгновения утекли навсегда. И сейчас я стою у холодной и шершавой стенки в ожидании неизбежного железного щелчка…
— Огонь!
Товарищ Хальген
2010 год
Комментарии: (0)
|
У каждой вроде бы привычной вещи есть своя история. Не только явная, но и тайная даже особенно тайная... (11-09-2010)
Дизель
Привычный запах клея и свежих коленкоровых переплетов. По полкам, которые были здесь вместо стен, рядами выстроились книги. Одни из них были аккуратными, новенькими, готовыми радостно прыгнуть в руки читателя и излить в его жадную душу сокрытую в них частичку души того, кто влил ее в бумагу, водя по ней чернильным пером. Но были и книги недоделанные. У одних не хватало корешков, у других — всего переплета, у третьих — только изящной золотой или серебряной надписи с автором и названием, отчего они были вроде как немыми или слепыми. Были и просто пачки бумаги, покрытой типографскими буквами, которым еще предстояло сделаться книгами. По всему было видно, что здесь — именно то место, где книги — рождаются, чтобы потом лечь на библиотечные и лавочные полки, и смерено ждать свою родственную душу.
Мастер-переплетчик был очень старательный, ведь чтобы нечаянно погубить книгу со всеми ее мыслями и размышлениями, текстами и подтекстами, ему было достаточно лишь одного неловкого движения. Все испортить могла одна лишь неосторожная капелька клея или краски, одно неловкое движение. Но он был немец, и должное усердие, впитанное еще с молоком матери, делало все его движения точными и расчетливыми, и за всю свою жизнь он не погубил еще ни одной книги.
Бумажные листы сплетались вместе, одевались обложкой, получали, как орден, красивую надпись. В этой кропотливой работе у мастера не находилось времени, чтобы проникнуть в глубину книги, узнать ее мысли. И множество книг так и уходили от него неведомыми, и от этого сделавшимися необычайно таинственными. А руки брались уже за инструменты и за новую пачку покрытой буквами бумаги, чтобы обратить ее в еще одну книгу. Иногда глаза успевали выхватить абзац, иногда — страницу, а иногда — даже пару страниц, и мастер успевал понять, что книга интересная, но ее содержимое никогда не перельется в него.
Сын Рудольф тоже помогал отцу. Он готовил клей и краски, и родитель ему даже доверял писать серебром и золотом по обложкам. За неверные движения отпрыска он не боялся, ведь и тот тоже был немцем, а, значит, нес в себе и всю родительскую старательность. Но свободного времени у него, конечно, было больше, чем у отца, потому и прочитать он успевал тоже больше. Рудик догадывался, что где-то в мире есть уже написанная самая главная книга, из которой он узнает свою судьбу, а, может, и судьбу всего мира. Она уже обратилась в бумажную пачку, которая вот-вот должна придти к ним и обратиться в то, чем она должна в конце концов стать — в книгу. Но как не пропустить ее в суете быстрых движений рук, которые выпускают из себя готовые книжки одну за другой? Значит, надо читать каждую книгу хоть по чуть-чуть, чтобы знать — главная она или нет.
И Рудик много читал. Случалось, что «попробовав» очередную книгу он зачитывался ею, и мимо него успевало пробежать несколько десятков книг, к которым он не успевал даже прикоснуться. Это порождало тяжкие переживания и желание вернуть книжки обратно, но было уже поздно — они разошлись по заказчикам, заняли места на прилавках и в библиотеках. Ничего не оставалось, кроме как убедить самого себя в том, что в той череде книг самой главной так и не было, и снова без разбора не пробовать все подряд книги. До тех пор, пока душа не остановится на какой-нибудь из них, и Рудольф не зачитается снова.
Часто Рудольфу казалось, что написанных книг гораздо больше, чем есть в мире читателей, и многим-многим книжкам суждено остаться никогда не прочитанными. Из сочувствия писателям, которые выбросили искры своей души в непролазную тьму, он делал для них что мог — читал то по одной главке, то по две даже в неинтересных книгах. Больше все равно было не успеть.
Среди своих друзей он слыл самым начитанным и самым интересным человеком. Жорж, Франсуа, Жерар, красавица Жанна часто наведывались к ним в мастерскую, и слушали пересказы Рудольфом разных романов, полных вымышленных и реальных приключений. У них открывались от удивления рты, ведь хоть и прекрасен Париж, но в мире, оказывается, есть еще много-много других краев, населенных совсем другими людьми, которые, имея такое же устройство тела, думают и говорят совсем по-другому, и от того делаются загадочными, даже страшными. Талант рассказчика носил друзей из мира в мир, сталкивал их с новыми и новыми опасностями, кружил их в поисках чего-то, о чем они и сами не знали. Рудольф как будто умножал их жизни на сто, на тысячу, превращая каждый час общения с ним в десятки лет, прожитых в другие времена и в других местах. Непривычное для Парижа имя Рудольф детей ничуть не смущало. От того, что оно было иноземным, в нем чудилась какая-то загадка, так подходящая к множеству книжных тайн, что исходили от Рудика. И друзья шли и шли к нему — за новыми тайнами, за новыми жизнями…
Так было день за днем, год за годом. Дети подрастали, и вот уже красавица Жанна стала с любовью смотреть на Рудика, а он — на нее. Они уже гуляли под ручку по берегам Сены, сладостно зажмурясь, сливали свои уста в первом поцелуе. Мало у кого Первая Любовь была столь романтична, ведь в жизни Рудольфа она будто выплыла из многочисленных романов, которые он прочитал или не дочитал, и свершалась она в самом городе любви.
И тут на их спокойное, пропитанное ручейками книжных жизней бытие, будто с небес рухнуло что-то очень большое, тяжелое и страшное. Оно было вроде кузнечного молота, накрывшего заблудившегося муравьишку, нечаянно залезшего на наковальню. Началось все с того, что в один из дней отец Рудольфа тяжело вздохнул и сказал на особенном, «домашнем» языке их семейства (то есть — по-немецки):
— Беда! Нет больше заказов!
— Что, неужели французы, эти писатели от природы, перестали писать? — удивилась мама.
Рудольф не любил этот язык, хоть и знал его с малых лет. На нем не писали книг, которые переплетал его отец, на нем нельзя было поговорить с друзьями, на нем нельзя было даже заказать у лавочника покупку. Этот язык был словно предназначен, чтобы на нем говорить исключительно дома и только о плохом! И Рудик не чуял в нем ничего родного, само появление этих жестких, словно вырубленных из камня слов в звуковом пространстве их дома всегда сулило что-нибудь нехорошее.
— Отчего же, — ответил отец все на том же языке, — Французы пишут так, что только перья трещат. И переплетчики вовсю стараются, даже последние растяпы и грязнули без работы не сидят. Но они — французы, а мы ведь — немцы, пруссаки! Теперь они нас не любят!
— Почему?! — не поняли мать и сын.
— Они боятся страны, из которой мы родом. А мы сами для них — вроде как ее знак, который сам по себе и не страшен и беззащитен. Но, ведя бой со знаком, вроде как сражаешься с силой, которую на самом деле боишься. Понятно я говорю?
— Нет…
— Ну, вы разве не видели, как французы сожгли Прусский флаг. А чем страшен флаг? Он — просто тряпица, расправа над ним победы не принесет. Но когда они его жгли, то чуяли, вроде они уже победили. Вот и делая нам плохо, они будут чуять, вроде как побеждают саму Пруссию!
О Пруссии Рудольф не знал ничего. Ближе ему была какая-нибудь Потогония или Аргентина — о них он читал в книгах, туда он переносил своих друзей в поисках воображаемых приключений и неопасных злоключений. Даже Палестина времен крестоносцев, несмотря на пропасть не только пространства, но и времени между ею и ним, и то была много-много ближе. Ведь Готфрид Бульонский был того же народа, что и Жорж, Франсуа, Жерар, что и красавица Жанна. Этот народ он знал, как родной, а о своем народе не ведал ничего, кроме того, что он и его родители почему-то являются частичками его невидимой плоти.
А тем временем где-то на востоке маршировали стройные ряды прусской армии. В поля выкатывали новенькие пушки, из жерл которых вылетали ослепительные огненные молнии. Куски железа с немецкой аккуратностью ровняли с земной гладью пока что условные французские позиции, сооруженные как точные копии настоящих. Пламенный ветер разрывал цветастые мундиры воображаемых иноземцев, опрокидывал коней их кавалерии и обращал обороняющееся войско в огромное кладбище. Те, кто сохранял целость своей плоти, спрятавшись в воронках и за кочками, ощупав себя и осторожно выглянув из укрытия, тут же запирали глаза от блеска штыков прусской пехоты. А справа, слева, и уже сзади слышался тревожный цокот копыт и свист германских кавалеристов. Выбор несчастного оставался невеликим — либо искать спасения в бегстве, либо, подняв руки, просить о милости победителя. И то и другое можно назвать лишь одним невеселым словом — поражение.
Недалеко от учебного поля стояла станция. На путях пыхтел паровоз бронепоезда, словно изнывая под тяжестью сокрытой смерти, таившейся в прицепленных к нему вагонах. Должно быть, единственной мечтой этого железного работяги было скорейшее избавление от нее, когда та сделается живым огнем и грудами разорванных тел и цветастых мундиров, а он сможет, наконец, отправиться в легкий обратный путь.
На перроне военные и технические гении пожимали друг другу руки. Германия еще не нащупала смысла своей жизни, который когда-то был у ее далекого и грозного предка, Тевтонского ордена. Сейчас она искала себе мощи, без которой ей не прожить дальше жизнь, и не сделаться никогда носительницей великой идеи, даже если она найдет ее для себя в темной глубине будущих годов. Сила не росла на бесплодных германских полях, не было ее и в нищих недрах. Зато по самой земле Пруссии ходило много людей, одаренных умением воевать и мастерством изобретать. Объединившись, эти люди и дали ответ на вопрос, где их родине найти все остальное, что требовалось для обретения ею вожделенной силы. И теперь они любовались на свое железно-плотское детище, прусское войско, острие которого сейчас было направлено в сердце самого близкого соседа. Солдат, генерал, рабочий, инженер, владелец металлургической фабрики — все сейчас сделались едины в этом копье, жаждущим лишь одного — победы.
Французы отчаянно чуяли близость железной смерти и свое бессилие перед ней. Французские офицеры щеголяли в своих цветастых мундирах по Парижу, словно говоря его жителям «Скоро вы нас больше не увидите, мы все умрем, но знайте, что умрем мы — красиво! Это — единственное и последнее, что мы сделаем для прекрасной Франции!». Их бессилие переливалось в еще большее чувство бессилия у беззащитных обывателей. И чтобы хоть как-то заполнить залезшую в душу пустоту неизбежного поражения, оставалось лишь отыгрываться на живых символах страшного врага — соседях-немцах.
«Ты — немец», говорили на прощание недавние друзья, что означало конец дружбе. Каждый раз эта фраза будто с треском отсекала еще одну нить, связывающую Рудольфа с этим миром. Его вроде как выталкивали из родного Парижа в какое-то другое пространство, которое должно быть для Дизелей родным. Но того мира Рудольф ведь никогда не касался, он был для него почти не отличимым от страны, лежащей по ту сторону могил тихого парижского кладбища. И слова «ты — немец» стали для него означать что-то вроде «ты — мертвец».
Рудольф ждал, когда в эту фразу сольются пухленькие губки Жанны, к которым еще недавно он сладостно припадал, и небеса ему казались сотканными из золота. Она оставалась его последней нитью, звонкий обрыв которой виделся уже настоящей смертью. Сердце трепетало в груди, ему уже виделась фигурка Жанны, застывшая в дверном проеме вконец обнищавшей мастерской. Но этот миг все не наступал, Жанна куда-то пропала, и Рудольф отчаянно цеплялся за мысль, что это — не всего лишь отсрочка неминуемого, что уста Жанны и в самом деле не извергнут из себя этих страшных слов. Что они сольются с его устами в новом страстном поцелую, обращающем пустеющие Парижские небеса в золотые…
В тот день Рудольф решил отправиться на поиски возлюбленной. Пусть против него выйдут все жители этого огромного города, пусть бьют палками и камнями. Пусть за ним останется кровавая дорожка, но израненным он доползет до нее, и, собрав последние силы, припадет к ней. Тогда можно будет спокойно сделать последний вздох, отправляясь туда, куда послали его друзья детства…
Но сделать этого он не успел. Из нутра мастерской вырвались языки пламени, повалил богатый запахами дым, который мог идти только из того места, где уже много лет работали с безобидным клеем и бумагой. Кто-то поджог мастерскую, и родители Рудольфа решили, что надо бежать. Когда все вокруг из привычного, родного сделалось чужим и враждебным, даже не сменив своих очертаний, трудно было уже признать и верность собственного тела. Потому никакого желания спасаться у Рудольфа не было, он уже не чуял в себе ничего, что требовалось бы спасать. Но отец рассудил, что если ноги пока еще не предали, слушаются, то надо бежать, не задумываясь о том, что будет после. Надо же хоть что-то делать, чтобы ослабить боль сгустившейся со всех сторон пустоты, чтобы не слышать доносящихся с улицы криков «немцы — свиньи», в конце концов!
Они бежали. Была зыбкая палуба парохода, который куда-то плыл, и Рудольф не верил, что у его путешествия есть конечный пункт. Весь мир, прежде такой большой, пестрый, многолюдный обратился теперь в эту зыбкую железную площадку, со всех сторон окруженную чужой темной водой. Нутро вырывалось в эту воду, его содержимое с плеском падало за борт, и Рудик чувствовал, словно туда рывками бросается его тело, которое отныне тоже сделалось — чужим…
Но пароход подошел-таки к какому-то утыканному кранами и угарными трубами серому городу на берегу зловонной, полной нечистот бухте. Родители что-то говорили о том, что город этот — вовсе не их страна, а еще одна чужбина, с которой они поедут дальше, к дому. Рудольф же смотрел на грязную воду, раздумывая о том, что вся его прежняя жизнь словно растворилась в такой вот унылой, чужой воде. Влага залила огонь сердец его друзей, погасила пламя его любви и окутала Рудольфа в зябкое, унылое одеяние.
Они сошли с корабля, потом бродили по каким-то унылым закоулкам среди чужих домиков и людей, говорящих на непонятном шепелявом языке. Отец шепнул Рудольфу о том, что он вычитал в одной из книжек, что люди здесь когда-то говорили вполне нормально, но потом отчего-то переболели цингой и научили своих детей лишь такой вот странной речи. Рудику все это было не интересно, он не хотел понимать этого мира, ибо он был ему не нужен. Он проклинал все миры, кроме того, где осталась его возлюбленная Жанна и друзья его детства. Но та страна сделалась недоступной, скрывшись за толщу ушедшего времени, которое тверже любого камня.
Они где-то поселились, отец то и дело что-то писал за скрипучим письменным столом, но Рудольф с головой провалился в свои мысли, и не удостаивал окружающее пространства и пылинкой своего внимания. Его сознание прокрутило прошлые годы столько раз, что они обратились в нечто неразличимое, вроде большого и неостановимого колеса. Двигалось то колесо от жаркого огня, пылающего в нутре Рудольфа, но не выходящего из-под его оболочки и не иссушающего влагу, обступившую его со всех сторон, вроде близкой к телу рубашки…
Снова были пароход и море, потом города, где все люди говорили на том же языке, что и семья Дизелей, и Рудольф знал, что это — его Родина, но… не чуял родства ни в этой земле, ни в ее людях. Он понимал их слова, чувствовал их мысли, но все они оставались для него такими же далекими, как и шепелявый народ той земли, на которую они когда-то убежали…
Они поселились в чистеньком городке Аугсбурге, среди ровненьких домиков которого был и положенный уважающему себя немецкому городу университет. В нем и учился юный Рудольф, изучал машины и механизмы, и сам проваливался в их мир, который делался ему все роднее и роднее.
Во внешне грозных, железных телах машин Рудольф чуял скрытую доброту, порождаемую пылающим в нутре жарким пламенем. Может, это был огонь особенной, железной любви, которую люди не понимали просто потому, что не желали ее понимать. Они желали брать от машин лишь то, что те выдавали наружу — их однообразные металлические движения. Своей хитростью людишки обращали движения в то, что требовалось им — в перемещение по пространствам земного лица, в новые рубашки и штаны, в завоеванные, остывающие после пожаров земли. Собирая в своих руках плоды не знающего усталости механизированного движения, человеки радовались, полагая, что они крепко держат самый смысл машинного бытия…
Когда Рудольф узнал про цикл Карно, тот его заворожил настолько, что молодой студент не отрывал глаз от простеньких схем и пояснений к ним. Вот оно, изящное доказательство того, что в каждой машине обязательно остается что-то скрытое, та часть ее тепла, которая никогда не будет явлена наружу в виде работы, подлежащей переделке в пройденные километры или литры выкаченной воды. Не она ли, эта спрятанная суть, и есть потаенная душа машины, сгусток ее живой души, волей которой и оживает внешне холодный и мертвый металл?! Или потаенное тепло — это особая любовь, которая есть и в железе, и силой которой сталь служит человеку?!
Старых друзей Рудольф позабыл, как они позабыли его. От тех, кто желал войти в число его новых друзей, он отделился невидимой, но твердой оболочкой, которая больно ударяла всякого приблизившегося к молодому гению. Свое прошлое Рудольф обращал в серые линии чертежей, таящие в своем неярком сплетении все тайны ученого. Красная река его души, протекая через сознание, обращалась в неказистые чернильные линии, продолжающие хранить в себе каждый трепет, каждый вздох его сердца.
Когда письменный стол Дизеля оказался туго набит исчерченными листами, в его кабинете появился наряженный в цилиндр человек, говоривший о будущем, в котором Рудольф, Пруссия и его собственная скромная персона сливались в единое целое. Жадный взгляд магната, который он бросал на чертежи ученого, в которых сам ничего не понимал, выдавал в нем алчность к тому, что изобретение Рудольфа сможет произвести для внешнего мира, и, одновременно, полное равнодушие к его нутру. Но это было не страшно, ведь фабрикант взялся послужить повивальной бабкой для рождения души Рудольфа в новой плоти. Любой повитухе ведь тоже безразлично и имя рождающего младенца, и его будущая судьба, но ее участие в рождении нового человека необходимо! И алчный блеск глаз человека в цилиндре говорил о том, что кто-кто, а он уже наверняка сделает все, что для него положено…
Дизель не вникал в длинный монолог богача, ему хватило лишь одной мысли о том, что его душа, пока еще застывшая в линиях чертежей, теперь отольется в металлическую плоть. Потому он принял предложения магната, и вскоре вошел в наполненную хитроумными приборами лабораторию. В центре этого желанного мира стоял плод его души, пропущенный через разум и теперь обращенный в железо. Трепет прошел по нутру Рудольфа, он почувствовал вдруг, что теперь после долгих скитаний, он обрел-таки свою родину. И его родина отныне сокрыта здесь, в этой лаборатории, а весь мир за ее стенами потерял для ученого всякую ценность. А блестящая новенькая машинка была точкой, в которой сходились энергии его мира, новым металлическим сердцем, которое должно отныне заменить сердце живое, бьющееся в груди Рудольфа. Она была вновь найденной и застывшей любовью к той, которую Дизель больше никогда не увидит среди этого мира, чье лицо для него не появится среди равнодушных человечьих лиц…
С закрытыми глазами он подошел к своему творению. Он щупал пока еще спящую, еще холодную железную плоть. Теперь требовалось совершить последний вздох, последнее дыхание, которое войдет в неживой металл и сделает его живым. Рудольф напрягся, его рука коснулась машины, прошлась по ней, и сделала положенное движение…
Суровый грохот потряс мастерскую, части стального сердца со свистом разлетелись в разные стороны. Рудольф сперва не осознал случившегося, а после долго стоял над искореженными руинами и молча смотрел на них. Он не замечал струй крови, изливавшихся из его рассеченной головы, не чуял голода и усталости. Стального сердца больше не было, огонь души Дизеля смог вдохнуть металлу жизнь лишь на короткое, неуловимое мгновение, сейчас же после которого пришла холодная смерть.
Рудольф оплакивал погибшее, он долго ходил по кругу с покореженными, распавшимися и остывшими деталями в своих руках. Но взрыв не иссушил потока его души, из раненой головы не вытекло сознание. Перевязав рану первой попавшейся под руку тряпкой, Рудольф принялся изучать обломки уже внимательным, разумным глазом, цепляя им причины мгновенной смерти железного сердца. Они могли быть снаружи, могли быть внутри, как потускневших железных частей, так и самого Рудольфа. Потому он искал и там, и здесь, и находил, боролся, исправлял. А потом он снова вонзался в свои чертежи, хватал с полки перо и чистую бумагу. Все было поправимо, ведь он оставался творцом своего творения, которому неизбежно даст жизнь, о чем продолжала кричать бьющаяся в его груди воля.
Снова через Рудольфа проходили дни, пропитанные маслянистым запахом работы. Мысли сливались с железным звоном, шуршанием бумаги и скрипом пера. День переплавлялся в ночь, ночь — снова в день, и все это становилось железной плотью нового механического сердца. Вот миновало положенное время, мгновенное по сравнению с бытием в вечности и почти бесконечное по потоку чувств и мыслей. Новые и новые машины возникали перед Рудольфом, и он с трепетом касался их своими ладонями, чтобы привести к жизни. Но жизнь не вдыхалась в них, она либо ускользала куда-то мимо, в черные глубины небытия, либо все-таки проникала в металл, но охватывала его лишь на мгновения, тут же исчезая и наполняя его мутной смертью. Война жизни и смерти продолжалась, живое сердце Рудольфа не сдавалась, извергая из себя новые и новые волны жизни, которыми он жаждал напитать мертвый металл.
И вот грохочущее железное существо выросло-таки перед создателем. Яростно сжимаемое топливо в его нутре обращалось огненными цветками, которые, оставаясь невидимыми, приводили поршни в движения. Прямые и обратные ходы поршней обращались в вечное вращение. Машина словно вечно чего-то искала, но никогда не находила, совершая при этом круг за кругом. Эти круги мир уже мог использовать по своему усмотрению, что для богатства, что для войны, что для поиска своего смысла.
Ученый смотрел на свое изобретения, ощущая себя — им, а его — собою. Его жизнь из сплетения воспоминаний и мечтаний сделалась теперь этим металлическим сердцем, которое всегда будет биться. Когда оно поломается, кто-нибудь сделает новое, даже не одно, а тысячи, сотни тысяч таких вот сердец. Где-то уже строятся заводы, которые среди чада цехов и потного запаха рабочих тел будут порождать на свет все новые и новые железные сердца, хранящие в своем нутре всю жизнь Рудольфа, его душу. И сам Рудольф уже перестал быть человеком, он обратился в свое творение, в вечное движение, пронзающее этот мир.
Воля Рудольфа закружила мир в яростном движении. Из него исчезли привычной цокот копыт, шелест парусов, пыхтение паровозов. Дизеля понесли человека по водяным хлябям и земной тверди. Сделавшись нутром тракторов, они вспахивали хлебные поля, а после, ставши сердцами грозных боевых машин, они обращали эти поля в пропитанные кровью поля брани. Едва ли пропитанный соляром и маслом механик задумывался о судьбе и прожитых годах Рудольфа, когда, выплюнув изо рта папироску, в очередной раз произносил привычное слово «дизель». Но всякий раз он был прав, ибо Дизель навсегда сделался дизелем, и теперь он навсегда стал обитать в нутре что самого грозного танка, что самого прокопченного сельского трактора.
А тело Рудольфа в один из осенних дней сокрылось в холодных волнах Балтийского моря, вобрав в свое нутро стихию, вечно враждебную его пылающей душе. Покачиваясь на волнах, оно запуталось в сетях рыбаков, которые подобрали его, чтобы предать земле, по которой некогда бродил Рудольф Дизель. Но на обратном пути лапы свирепого шторма обхватили хлипкий рыбацкий баркас, и люди моря поняли, что водная стихия не желает отдавать им того, что уже посчитала своим. Тело ученого плюхнулось за борт, брошенное туда людьми, желающими лишь целыми и невредимыми вернуться к своим семьям и детям. После этого море и в самом деле успокоилось, оставив пропахших рыбой и водорослями отцов семейств целыми и невредимыми, позволив им еще раз обнять своих жен и прижать к груди детей.
В одном из пропахших вином французских селений жила старая и одинокая француженка по имени Жанна. Вся ее родня давно умерла, оставив ей небольшое состояние, которое она разделила на две неравные доли. За меньшую ее часть она купила себе небольшой домик, в котором и жила. А за другую, большую, приобрела машину, на которую соседи приходили посмотреть, как на диковинку. Машина тарахтела и крутилась, потребляя в свое нутро керосин, который в этих краях покупали лишь для ламп да для борьбы с клопами. Еще соседи дивились тому, с какой любовью Жанна поглаживала свою машину, даже целовала ее на глазах всего частного народа, и никто не сомневался в том, что у женщины помутился рассудок.
Жизнь Жанны была долгой, и к ее последним дням дизеля из диковинки превратились во что-то уже обычное, хотя и дорогое. Народы уже привыкали к машинам и постепенно превращали живой труд в труд механический. Даже в селение, где обитала Жанна, однажды заехал трактор, который богатый селянин нанял для вспахивания своего поля. Работа обошлась ему дорого, и после он признавался, что заказывал машину только для того, чтоб удивить соседей и лишний раз показать им свое богатство.
Богатство он им, наверное, показал, но ничем так и не удивил. Машина, которая жила в домике Жанны, была для односельчан куда большим дивом, ибо она и работала, и при этом не делала ничего полезного для каждодневной жизни. Она не ездила, не пахала, не молотила хлеб, не давила виноград, не стирала белье. Она лишь всегда крутила ни с чем не связанное колесо, вращения которого, похоже, скрашивали жизнь стареющей одинокой женщины. Отношения Жанны с ее машиной давали повод для удивления, которым и жило это село. Из удивления рождались легенды, говорившие, например, о том, что машина Жанны — это ее заколдованный муж или ребенок, который у нее — один, и на всю жизнь. Как они были близки от истины! Но о близости этих сказаний к правде не догадывались даже сами их рассказчики, хоть и повторяли при каждом удобном случае.
Когда Жанна умерла, ее похоронили на местном кладбище. Ее машина продолжала работать, и, наверное, пережила бы свою хозяйку на много дней. Но суеверные французские крестьяне закопали ее вместе с умершей хозяйкой, сделав могилу в пять раз шире положенного, за что пришлось заплатить могильщикам в пять раз больше обычного…
Так на свет и являлось то, что именуется равнодушным словом «техника». Каждая ее частица, каждая машинка или механизмик — суть застывшая навсегда в металле душа создателя, его любимое творение, в которое он перешел сам так же, как Господь вошел в сотворенный им мир. Техника не чужда человеку, ведь сама она — спрятанные судьбы и жизни творцов с их невзгодами, страданьями, любовью и счастьем великого сотворения. И нет их вины в том, что к их творениям прикасаются жадные и грязные руки, что на них глядят алчные глаза, в которых нет отблеска желания понять душу предмета, на который они взирают. Технические творения проходят сквозь оскверняющую муть этого мира, сохраняя в своем нутре первозданную чистоту, заложенную в них душами творцов...
Товарищ Хальген
2010 год
Комментарии: (0)
|
"Ядерная кнопка"... Как много в этом слове... (04-04-2010)
Что есть техника? Почему-то никто не задумывается о том, что она — суть плод человеческих мыслей, только не написанных на бумаге, не сказанных вслух, а отлитых в металле. Мысли эти, надо сказать, отличаются честностью, ибо металл — не бумага, и он никогда не станет терпеть все. И жизнь многих поколений людей проходит в этом мире честных мыслей, который уже давно сложился в своеобразную оболочку, окружающую человека на каждом шагу. Ведь даже рубаха, которая прилипла к телу — и та соткана машинами…
У громады технического мира есть своя подошва и свои вершины. Вершины — заманчивы, и имена тех, кто породил их в своих мыслях, намертво врезаны в книгу истории. Но не обойтись им без основы, сотканной множеством крупных и мелких умов и умишек. Ведь не будь когда-то изобретена телега мастером, чье имя стерла лапа истории, никогда не появилось бы и ракеты, а не будь кем-то и когда-то придумана труба — не было бы и атомной бомбы.
Множество машин непрестанно работают, отдавая железную силу своих искусственных мускул праху обрабатываемой материи. Почти все, к чему современный человек прикасается руками, когда-нибудь прошло через такой механизм. Но есть машины иного рода — спящие, застывшие в молчащем ожидании. Никому не дано знать, дождутся ли они мгновения своего пробуждения, или их сон плавно перетечет в смерть. Впрочем, умереть полностью машина не может, ведь остается уже сотворенная идея, из которой вырастут уже новые механизмы, лучшие, чем прежние. Пробудить же спящую машину может лишь человек через круглую штуковину, которая называется кнопкой.
На мое поколение пришелся расцвет кнопочного мира. Зеленые, синие, красные, кнопки окружили нас повсюду. Одна кнопочка может разбудить, скажем, дверной звонок, заткнуть пасть стервозному будильнику или дать ток какой-нибудь электронной схеме. Другая же пробуждает к жизни исполинские механизмы, одно созерцание которых вызывает трепет. Но все эти кнопочки — одинакового размера, и если их сложить рядом, они покажутся одинаково невинными, вроде фишек японской игры «Го», которая некогда у нас была немного распространена.
При виде кнопочного мира, рождение которого началось уже в нашем детстве (прежде скрипел мир рычагов), каждый из нас задавался вопросом, есть ли в мире эдакая главная, величайшая кнопка? Видом — не отличимая от кнопки будильника, но прикосновение к которой может выпустить дух из всего мира, в котором мы привыкли жить?!
Со временем каждый из нас получил ответ на этот вопрос. Да, такая кнопка в самом деле есть. На эту тему даже сочинялись анекдоты, вроде «Где Америка?! Мать вашу, где Америка?! Кто бросил сапог на пульт?!» или «Маленький мальчик нашел «Першинг-2», красную кнопку нажал у крыла, долго японцы понять не могли, что за грибок вырастает вдали!»
Но где она, эта потаенная кнопочка, невинная пластмассовая пупырышка, способная одним движением смахнуть напрочь сон этого мира?! Чей палец лежит на ней, и неужели это человечий палец, из плоти и крови, с костью внутри, вроде как у нас с вами?! Вопросы множились на вопросы.
Служба лейтенанта Бурлакова началась неудачно. Началось все с насмешек, которые доставались в Военно-морском училище его фамилии. Поступи он в артиллерийское, танковое, авиационное или какое-нибудь еще училище, или даже в мирный театральный институт, над его фамилией вряд ли кто-нибудь бы смеялся. Бурлаков как Бурлаков, обыкновенная русская фамилия, ничем не смешнее других. Понятное дело, какую-нибудь кликуху ему бы придумали, курсанты и студенты на это мастера, но происходила бы она скорее от его деяний, а потому не была бы и особенно обидной. А вот быть военным моряком с кличкой Бурлак — не очень-то приятно, сразу представляется человек с веревкой, тянущий за собой, скажем, эсминец.
Поэтому, наверное, командование при распределении и не стало отправлять Бурлакова в плавсостав. Побоялось, видно, как бы, имея на борту офицера с такой фамилией, не пришлось и в самом деле тащить корабль на веревках. Конечно, кроме Бурлакова береговые должности получил и еще добрый десяток выпускников, фамилии которых были уже ничем не примечательны. Надо же кого-то отправлять туда служить, если разнарядка пришла! Но Арсений Бурлаков относил свою неудачу исключительно на счет своей фамилии.
Так и оказался он на ракетном полигоне. Вроде бы печалиться было не о чем — ракеты в те времена были столь необычной штукой, что многие еще не подозревали об их существовании. А Бурлаков знал, он даже их трогал, даже в обязательном порядке изучал их устройство. Но все-таки мысли о волнах крутых да штормах седых не давали моряку покоя, и он то и дело писал начальству рапорта о направлении его в плавсостав. Да и жизнь на полигоне была, откровенно говоря — не ахти. Летом — непроглядные жужжащие кровососущие тучи, зимой — сбивающий с ног и вымораживающий самое нутро ветер. Из населенных пунктов — деревня в три избушки, где живут старик и две старухи, настолько дряхлые, что сквозь них уже небеса просвечивают. Из культурных заведений — клуб с ушережущей солдатской и матросской самодеятельностью.
Арсений так мечтал о море и о прощании с полигоном, что не радовали его даже великие картины запуска новых воздушных чудовищ. Когда исполинская огненная сила с воем разрезает воздух и вкалывает в небеса блестящую иглу. Вместо того чтобы дать своему сердцу замереть в восхищении, Арсений глубоко вздыхал и, отмахиваясь от вездесущих мошек, отправлялся делать положенные замеры.
Так прошел год, другой, третий. По графику шли запуски, а Арсений складывал аккуратно исписанные линованные листочки с положенными цифрами. Наверное, так и вся служба прошла бы под небом, исчерченным серебристыми рукотворными молниями. Писать рапорта Бурлакову со временем надоело. Что он, тореадор, что ли, чтобы всегда махать перед носом быкоподобного начальства красной тряпкой своего рапорта?! И он стал служить спокойно и незаметно, благо сама его должность не располагала к особенной известности. Единственным человеком, для которого Арсений мог бы стать известен, был особист, но Бурлаков не приложил к этому особых стараний, а Господь его миловал.
Но на номерном заводе, который изготовлял сложные сигарообразные устройства, именуемые в те времена «изделиями», появился гениальный инженер. Его гения, ясное дело, никто не замечал, и он делал все возможное, чтобы привлечь к себе хоть сколько-то внимания.
Но… Ни то он слишком высоко себя ценил, ни то был неказистым, от природы незаметным человечком, каждое слово которого, прежде чем быть извлеченным на свет, уже получает мысленный ярлык «ерунда», ни то ему просто не везло. Инженера не признавали, от всех его идей и идеек отмахивались, как от тундровой мошкары. Быть может, переключи он свои мысли на писательство или филателию, ничего бы не случилось, но мысли конструктора по-прежнему вращались вокруг небопронзающих игл, только теперь он чувствовал в каждой клеточке своего тела горькую смолу непризнания. Когда такой смолы накопилось слишком много, инженер от досады был готов уже сделать какую-нибудь поганку, лишь бы отомстить тем, кто смотрел на него, как на одну из спичек, вынутую из большого коробка.
Как бы то ни было, судьба инженера и судьба Бурлакова однажды встретились, хотя лейтенант так никогда и не увидел конструктора, сокрытого от него разными стенами. Пролетая над укрытием, в котором готовил свои приборы равнодушный Арсений, ракета сперва закувыркалась в воздухе, как хороший гимнаст, а потом камнем рухнула вниз.
Что произошло, Арсений не понял — он не смотрел вверх, а потому и не видел ракету. Просто земля заходила ходуном, и Бурлакову показалось, что вместо укрытия он по ошибке залез в пасть Змея Горыныча, и вот теперь он проснулся…
Очнулся Бурлаков в госпитале, где из рассказов врачей и навещавших его сослуживцев узнал что был… Даже не на волосок, а буквально на атом от верной гибели. Если бы ракета взорвалась чуть ближе, то… События бы перешли в другую историю, в которой главным героем был бы уже не Бурлаков. Правда, пролети ракета благополучно дальше, результат был бы тот же самый. А так получил контузию, перелом нескольких ребер, и решение начальства о переводе его в закрытый НИИ возле самой столицы. Потому что сам он, вроде, ничего не совершил, звезду героя давать не за что, но во имя общего дела едва не распрощался с жизнью, значит надо как-то отблагодарить.
Выздоровев, Бурлаков захватил свой худой чемодан, мысленно поблагодарил непутевую ракету с ее несчастным конструктором, и отправился на вокзал. «Жаль, жаль мне того инженера, теперь же посадят его, если не хуже! А он мою жизнь своей ракетой аккуратно так поломал, чтобы она срослась вновь, на этот — раз правильно. Прямо как хороший хирург!», размышлял Бурлаков дорогой. «А если бы ракета меня все-таки убила?! Ну, значит, сейчас у меня что-то другое бы было, о чем никто на свете не знает, но всяко не этот треклятый полигон, и то хорошо!», продлевал он свои размышления.
Через два дня он вступил в совсем иной мир. Вместо замызганной комнатушки в общаге перед ним раскрыли дверь замечательного домика-коттеджа, вместо трех избушек неподалеку сиял сравнительно крупный город, вместо самодеятельного клуба имелся Дом Офицеров.
На следующий день Арсений явился на место своей службы — в сияющий Институт. И перед ним, конечно, предстал начальник — капитан первого ранга Николай Трофимович.
— Наша работа — это начало уже следующего дня нашего любимого оружия, — сказал он, — Сейчас ядерное оружие, как Вас учили, предполагается использовать в тактических операций сухопутных и корабельных соединений. Но уже создается принципиально новое оружие — ракетное, Вы, конечно, сами о нем хорошо знаете — ведь служили на ракетном полигоне. Так ведь? Также созданы ядерные заряды очень большой мощности, в сотни Хиросим. Поэтому в скором времени атомная мощь не будет размениваться на прорыв каких-то там фронтов, уничтожение каких-то кораблей и тому подобные мелочи. Массированный ядерный удар моментально решит исход войны. Но необходимо, чтобы множество ракет, размещенных на разных носителях — в подземных шахтах, на автомобильных тягачах, на подводных лодках, возможно — на железнодорожных платформах стартовали одновременно. Вдобавок, требуется лишить людей, обслуживающих эти установки возможности самостоятельно привести в ход оружие. Ведь одно дело — случайное уничтожение какого-нибудь малого городка, и совсем другое — начало большой войны. Людей в армии служит много, и они, конечно, разные, а потому мы не можем пойти на страшный риск, доверив многим из них кнопку от начала смертельной войны. Одним словом, общая задача — привести всю систему ядерного удара к одной кнопке, которую можно спрятать в простом чемоданчике. Чтобы военная машина сделалась машиной в прямом смысле этого слова — вся ее сложность сводилась бы к управлению при помощи одной кнопки!
Арсений понял задачу и заинтересовался ей, ведь уровень был необычайно высок, речь шла о решении судьбы мира. Он увлеченно изучал совершенно секретные документы о стремительно развивавшемся роде войск — ракетных, о проектируемых подводных лодках с баллистическими ракетами. Прежде всего все ракеты надо было связать прочными невидимыми нитями хорошо защищенной связи. Для наземных ракет сделать это было не сложно, но как быть с подвижными ракетными установками, а, тем более, с подводными лодками?!
Бурлаков то и дело отправлялся в командировки в военные институты, в воинские части. Неожиданно у него открылась удивительная способность, которую он прежде не чуял в самом себе — быстро находить нужных людей и ставить им задачу таким образом, чтобы они даже не задумывались обо всем замысле. Вскоре задачи связи были решены. Не идеально, но все-таки достаточно эффективно, чтобы начать путь к заветной красной кнопке.
Арсений случайно для себя оказался в самое нужное время в очень подходящем месте, и сделал то, чего много кто жаждал более, чем путник в пустыне жаждет воды. За такое много что полагается. И карьерный рост Бурлакова сделался неповторимым — из лейтенанта он стал сперва капитаном-лейтенантом, а потом сразу — капитаном первого ранга. Он занял место ушедшего на пенсию Николая Трофимовича, который, прощаясь, справедливо рассудил, что новой эпохи нужны уже новые люди, и поэтому ему пора уходить.
Теперь, соотнося молодость лица Бурлакова с количеством звезд на его погонах, на него глядели уважительно даже генералы. Тем более что он был одним из немногих моряков в этом, по большей части сухопутном, учреждении.
Арсений смог разгрести бумажные завалы у себя в кабинете и вздохнуть более-менее спокойно. Настолько спокойно, что мог даже в свободное время отправиться в Москву (ко всему прочему его премировали личным автомобилем). К тому же объем работы уменьшился. Ведь прежде, чем приступить к созданию кнопки, требовалось наладить уже разработанную систему связи, что не входило в задачи самого автора проекта, и ему оставалось лишь только ждать.
Для Бурлакова ожидание пошло на пользу — он встретил в Москве свою невесту, Лизу. Нашел ее он в очень знатном московском месте — на Воробьевых горах, возле МГУ. Девушка несла какую-то тяжесть, он подвез ее на своей машине до дома, по дороге, конечно, разговорились. После того, как он сказал ей, что занимается особенно секретными вещами, и о своей работе не может сказать ни слова, Лиза стала смотреть на Арсения с беспредельным обожанием. Ведь тайна всегда красит человека, придает ему какую-то особенную значимость. Здесь же речь шла о тайне, связанной с жизнью всего государства, и Бурлаков в ее глазах сделался отлитым из живой плоти смыслом всей страны.
Сыграли красивую свадьбу, и поселились жить в особняке Арсения. Ведь в засекреченном городке жизнь была куда лучше, чем в шумливой Москве. Все здесь было, как и в Москве — лучшим, но этого лучшего хватало на всех безо всяких очередей и толчеи. Плохого же, что непременно находилось в любом крупном городе, вроде хулиганства или чего-то подобного, здесь не было и в помине. К тому же — удивительно ароматный кедровый воздух, ведь в городке специально посадили привезенные из Сибири кедры, и они прижились.
Когда в семье Бурлаковых родились две дочки, Оля и Наташа, а грудь Арсения заискрилась тремя орденами, громоздкая ракетно-ядерная машина обвязалась-таки веревкой связи. Настала пора перейти к главному. И Арсений опять обложился секретными чертежами, закрыв доступ в свой кабинет даже для супруги. Он чертил много и упоенно, но главным его чертежом стало дерево с густой-густой кроной. Каждый листик на этой кроне — одна ракета, запрятанная в глуши сибирских лесов, в темном подземелье сырой шахты, или в холодной океанской пучине. Веточки — линии связи, просторы антенных полей, мрачные бетонные коробки центров связи. И еще многие километры проводов, петляющие по непролазным лесам и болотам, ныряющие в зябкие реки и выныривающие из них, и все же находящими свой ствол. А ствол — это одна-единственная кнопочка, которая может быть красной, но может быть и зеленой, черной и любой другой. Главное, что она одна, и к ней должен прикоснуться один-единственный палец, движения которого будет достаточно, чтобы мир оборвал свою долгую или короткую жизнь.
Арсений приступил к сотворению святая святых всего проекта, аппарата с единственной кнопкой. Линии на чертеже этого устройства, в котором в виде электронных схем запрятана смерть всего мира, Бурлаков творил с особенным усердием. Он даже затаил дыхание и прикусил язык.
Дверь его домашнего кабинета открылась, и вошла Лиза с чашечкой кофе. Она часто так приходила, безмолвно угощала своего мужа, и, демонстративно отворачиваясь от чертежей и схем, поворачивала обратно. Этим она показывала величайшее уважение к работе супруга и, одновременно — к его тайне, которая, конечно, навсегда должна остаться тайной. Ведь это решено кем-то очень высоким, кого она ни разу не видела.
Внезапно в комнату ворвалась Наташа, младшая дочь Бурлаковых. С веселым криком она подскочила к чертежу и покрыла его завитками зеленых каракулей с помощью диковинки тех времен — фломастера, который Арсений недавно подарил ей, и которым она страшно гордилась. Лиза вскрикнула, не успев даже шевельнуться, а дочка выскочила из комнаты, весело смеясь, и продолжая оставлять следы своей игрушки уже на обоях коридора.
Арсений молча смотрел на жену, не в силах сказать и слова. Та виновато смотрела на него, и чашка кофе покачивалась у нее в руках. Недовольство отца семейства было столь велико, что он не стал даже ругаться, «пилить» жену или наказывать дочку. Все свои бумаги он отнес в служебный кабинет, после чего для наказания домочадцев сам выпросил для себя командировку на две недели. Объяснить ее служебную необходимость для него, главного участника главного проекта всей страны, большого труда не составило.
Правда, он уже успел пожалеть о своем желании, когда долго трясся в пропахшем потными носками вагоне, а потом на ЗИЛе громыхал по ухабам беспощадной лесной дороги. Лес делался все гуще, а следов внедрения в него человеческих существ — все меньше. Вскоре Арсений подумал, что обрадовался бы любой мусорной куче, если бы она встретилась на их пути, но здесь не было даже вездесущих ржавых консервных банок и разных оберток. А дорога змеилась дальше, уводя в вовсе непролазные дебри, где волк из полусказочного персонажа превращается в страшную живую зверюгу.
Так он и прибыл в затерянную среди глухих лесов новенькую часть Ракетных войск. Ее исполинские мечи, остроносые ракеты, уже погрузились в свои шахты и заснули в них, ожидая своего мгновения, которое может так никогда и не наступить. Единственные, кто могли пробраться в их холодные берлоги — это вездесущие комары, которых было досадно много в этом краю. Насекомые ползали по холодным ракетным телам, но не найдя в них тепла и запаха живой крови, быстро отлеплялись и улетали восвояси.
Гарнизон спал одним сном со своим оружием. Маневров тут быть не могло — нечем было маневрировать. Оставалась лишь нескончаемая караульная служба, да технические работы, проводимые по приходившему сверху регламенту. Новые люди здесь появлялись редко, и были они, как правило, не в радость — различные проверяющие, инспекторы и тому подобный сующий свой нос всюду люд. Поэтому появление капитана первого ранга, да еще из тайного института, притаившегося где-то в сухопутном Подмосковье, вызвало здесь оживление. На удивительного гостя приходили посмотреть все офицеры, которые были в части.
Пришел посмотреть и капитан Коля Щукин, бывший друг и однокашник Арсения. Его жизнь сложилась так, что с флота Коля был переведен в ракетные войска, и его звание капитан-лейтенант превратилось в простого капитана. На его погонах так и осталось четыре мелких звездочки — в лесной глуши расти было некуда. Ведь единственное, что могло нарушить сонную жизнь части — это ядерная война, для которой она и предназначалась. Но, случись такая война, и награждать, повышать в званиях будет уже не кого, да и некому.
Конечно, они сразу узнали друг друга, запаслись несколькими бутылками водки, шматом маринованного мяса, и отправились в лес жарить шашлык, с не очень давних пор любимый всем русским народом. С ними отправилось еще двое здешних офицеров.
Были тосты за встречу, за службу, за тех, кто в море. А потом разговор как-то сам собой перешел к тому, что было немым, вечно спящим центром как здешней части, так и жизни Арсения.
— Выходит, случись что, все люди тотчас исчезнут, превратятся в свет, — говорил Коля.
— Ты не понимаешь! Вся система, все ракеты и бомбы как раз сделаны для того, чтоб этого не случилось! Мы имеем это оружие, и враги его имеют. Мы знаем, что едва мы по ним ударим — тотчас же они по нам тоже ударят, и враги знают то же самое. Вот и все! — отвечал Арсений.
— Все, да не все, — говорил Щукин, — Ведь помнишь, как сказал один писатель про ружье, которое должно выстрелить. А тут — чем тебе не ружье?! Вот оно и выстрелит!
— Для того чтоб не выстрелило, много чего придумано, — пожимал плечами Арсений.
Разумеется, он не говорил о том, что он сам работает над вещью, которая навсегда приведет разнокалиберный атомный строй к одному железному порядку. Об этом он бы не проговорился, сколько бы не выпил, какие бы закадычные друзья о нем про это не говорили. Он уже помнил, как в городке, в пивной к нему приставал один незнакомый очкастый субъект. Субчик тот старательно напаивал Арсения пивом, и, заводя разговор с разных сторон, аккуратненько так допытывался, над чем же работает сухопутный моряк. Но Бурлаков сразу раскусил очкастого «орешка», сообразив, что его появление — это проверка, которую кто-то из соответствующей организации решил устроить ему. И Арсений, хрумкая огурцом, рассказывал похожему на головастика человеку об устройстве для утилизации отходов человеческой жизнедеятельности, которое он изобретает в настоящее время. Он со всей серьезностью рассказывал очкастому о том, что система продувки гальюнов на подводной лодке оставляет за кораблем еще один след, и потому может демаскировать корабль. Из-за этого требуется придумать новую систему, чтобы за борт ничего не утекало. Очкастый, который изо всех сил старался играть роль лучшего друга, готовил свои уши к тому, чего он допытывался услышать, но в них исправно текли слова только об отходах. Больше тот человечек в городке не появлялся, и никто не задал Арсению ни одного вопроса по поводу встречи с ним. Значит, надо думать, где-то, где не видел Арсений, отметили, что проверка прошла успешно…
— Будем считать, что выстрелит, — неожиданно вмешался один из офицеров, которого пригласил Коля, — Как говориться, надо надеется на лучшее, но ждать худшего. И что тогда сделается? Земля, конечно, обратится в этакий черный шарик, который даже инопланетяне в свои телескопы не увидят потому, что он не будет светиться. Но это для нас неважно. Нас не будет сразу всех, но разве кто-нибудь в силах представить, как будто его нет?!
— О странных вещах вы тут думаете… — ответил Арсений.
— А о чем еще прикажете нам думать, если вся наша жизнь течет у молчащей, бездыханно спящей смерти, разбудить или наоборот, усыпить которую — не в нашей воле?! — сказал второй друг Николая.
— Да мало ли о чем говорить можно! О бабах, например, — постарался перевести разговор в шутку Арсений.
— Баб в этой округе мы давно уже всех знаем, и говорить о них давным-давно не интересно, — совершенно серьезно ответил собеседник, — К тому же чего говорить о всяких разных бабах, когда главная дама здесь — она, ракета родимая!
— Так вот, большой ядерный взрыв все обратит в свет. Большой термоядерный огонь поддержит сам себя, возьмет себе горючее из самой воды, из воздуха, и не остановится до тех пор, пока не переведет все, что есть в один сплошной свет, — продолжил свои мысли Коля, — Но произойдет это меньше, чем за мгновение. Быстрее, чем поднесешь платок к сопливому носу! В свет обратятся и злодей и добряк, и Вася-алкоголик, и искусствовед Аполлон Дормидонтович, и будильник на столе, и мышка, спрятавшаяся в своей норке от кошки вместе с самой кошкой. В световой реке зло сплавится с добром и его более не будет, ибо оно отдаст этому большому лучу свои частицы света. Представь, такое большое-большое световое облако, в котором слилось все-все, даже то, о чем мы сами не ведаем!
— Не будет никакого взрыва! Все управление надежно лежит в надежных руках! — едва не вскричал ученый.
— Нет, он будет, — ответил Коля, — Для чего тогда столько лет человек упрямо создавал разные машины и механизмы? Скажешь, чтобы облегчить свою жизнь?! Но ведь облегчение жизни — это побочная, бросовая сторона техники, отход ее развития. Главным же всегда было оно, оружие. Но и у оружия должна быть какая-то огромная, объемлющая весь мир цель, по сравнению с которой победы над Америками и Германиями — шелуха, бросовая мелочь! Должен быть большой-большой смысл, в который все остальное вливается, как реки и речушки вливаются в океан. И вот, мы его увидели — он тоже в океане, только в световом. Но для чего нужен большой свет, если его никто не увидит? Значит, должен быть и большой-большой глаз, в который этот свет войдет и в котором он останется. То есть в том невидимым для нас оке в конце концов окажемся мы все! Для этого и живут люди столько поколений, для этого и научились настолько, что в конце концов додумались до самой Ядреной Бомбы!
— Странные какие-то у вас тут мысли, — почесал затылок Арсений, — С чего бы это?!
— С того, что наша служба — это вообще-то сплошной сон вместе со спящими бомбами. А раз мы с ними спим, то волей-неволей видим их сновидения. И они такие, эти сновидения! — ответил один из офицеров.
Слова Коли и его друзей повернули в душе Арсения какой-то винтик. Он почувствовал, как вещи, которые он видел на своих бумагах, неожиданно повернулись к нему другой стороной, и раскрыли что-то иное, хоть и свое. Понять эту их тайную сторону он был еще не в силах, а потому быстро проверил то, что ему следовало, сочинил все надлежащие бумаги, после чего убыл восвояси.
Работа по созданию кнопки была близка к завершению. Вернее, в своих мыслях Арсений ее уже завершил, но нарочно медлил с тем, чтобы перенести спелые плоды своего разума туда, где они должны лежать — в чертежи и прочие документы. Теперь ему стало казаться, что едва он окончательно сложит ядерное существо в единый организм, как оно тут же оживет, вскочит, и обратит весь мир в световой луч, который полетит к сокрытому в черном космосе оку. Для Арсения это было страшно, ему чудовищно не хотелось терять привычный городок, да и вообще все предметы в их нынешнем, привычном очертании. Пусть миру и суждено из ясных линий предметных форм обратиться в облачко зыбкого света, но почему он, Арсений Бурлаков должен сделаться тем, кто будет повинен в совершении этого страшного действа?!
Теперь Бурлаков стал внимательно смотреть телевизор, жадно вглядываясь в плоть Верховного. И на каждом кадре Арсений с ужасом замечал, что он безнадежно стар. Особенно его пугали трясущиеся руки Правителя, его ходившие ходуном пальцы. Такой непослушный палец, чего доброго, и в самом деле против почти отсутствующей старческой воли возьмет, да и надавит на кнопку…
И Арсений решился. Так как всю глубину этого вопроса знал лишь он один, то он без труда изготовил для себя вторую кнопку, на которую мог нажать он сам. И его нажатие влило бы жизнь в тысячи ракет, расцвело бы десятками тысяч огненных грибов, которые слились бы в одну световую реку вместе со всем видимым миром. Для Верховного он смастерил муляж. Хороший муляж, с множеством проводочков, схемок, экранов, светящихся лампочек. Все это было ярким, хорошо работало, исправно мигало и пищало, но… Никуда не вело, и срабатывание устройства породило бы всего-навсего безобидный писк наподобие цыплячьего. То, что примут за единственный ствол древа смерти, на самом деле будет лишь его сухой веточкой. Правда, если эта тайна раскроется, то головы ему, видать, уже не сносить.
Потому сдавал свое изделие Арсений с большим волнением, даже со страхом. Что если завтра, а то уже и сегодня, в их дверном проеме нарисуются люди из соответствующих органов?! Что он им скажет и куда вместе с ними пойдет?!
После сдачи несколько дней не выходил из своего дома, потребляя невероятные количества водки, которую прежде он зачем-то запасал, но почему-то никогда не пил. Теперь он и сам удивлялся невероятному количеству огненной водицы, которая за прошедшие годы откуда-то натекла в его дом.
Наверное, в эти дни Бурлаков обо всем рассказал Лизе. По крайней мере он хорошо запомнил пропитанные печалью ее глаза. То была печаль человека, на плечи которого помимо его воли возложена тяжкая ноша, тащить которую отныне ему придется до самого гроба. Больше из тех дней Арсений ничего не запомнил. Прервал его пропитанный спиртовыми парами сон пронзительный стук в дверь, от которого Бурлаков едва не влез внутрь самого себя. Но явились лишь затем, чтобы передать Арсению благодарность и сообщить ему о представлении к ордену Ленина, самой высшей из наград, которые были в том государстве.
Распрощавшись с пришедшими, Арсений потирал ящичек с красной кнопкой, который теперь лежал у него под кроватью. Но новая мысль червем заползла в его голову. «Что если я сам как нажму ее… нечаянно!», отчего-то подумалось ему.
С того момента жизнь сухопутного капитана первого ранга превратилась в непрекращающееся бедствие. Вскоре по ночам ему стали видеться сны, в которых он, зачем-то просунув руку под кровать, жал на кнопку, и через облако вспыхнувшего света перед его глазами вставал потолок его комнаты. Тогда он унес аппарат на чердак и хорошо его там спрятал. Но это лишь изменило его сон. Теперь Арсению чудилось, будто он идет на чердак, хотя не хочет этого делать, и даже сам страшится своих действий. Его воля борется с движениями рук и ног, но тщетно, те двигаются сами по себе, и вот уже чердачная дверь с легким скрипом отворяется…
Особый ужас у Арсения вызвал тот миг, когда в одну из ночей он и в самом деле проснулся не в кровати, а на ступеньках лестницы, ведущей прямо на чердак. Одурев от страха, он несколько часов просидел на ступени, раздумывая о том, что могло бы приключиться, если бы он добрался-таки до кнопки.
На службу он приходил полусонным, разбитым. А там у него появилось новое задание — подготовить ученика, который мог бы разобраться в ремонте аппарата с кнопкой. Разумеется, имелся ввиду тот аппарат, что был у Верховного, ибо о его домашнем аппарате не знала ни одна живая душа в мире. И Арсений много и нудно объяснял ученику, как ремонтировать муляж, если он возьмет да и забарахлит — не будет пищать, светиться, или что-нибудь в этом роде.
За последующие месяцы Арсений перепрятал свое изобретение в два десятка мест и вживую убедился, что сам от себя никогда ничего не спрячешь. Впрочем, разве он искал прибор по ночам, когда его тело было лишено всякой воли? Похоже, что искало что-то, что есть в его нутре, но что никогда не покорится воле человека по имени Арсений Бурлаков. От этой мысли ученому сделалось страшно, и он решил поступить с аппаратом самым простым способом — убрать его с белого света. Первая мысль на этот счет почему-то была проста и удивительно нерадикальна — приборчик закопать. Это при том, что устройство могло пролежать под землей и сотню, и даже двести лет без всякого вреда для себя. Арсений и сам удивлялся, отчего он не додумался аппарат разобрать, к примеру, или хотя бы утопить его в таком месте, где наверняка никто не достанет.
К тому времени у Бурлаковых уже была дача. И отец семейства не теряя времени отправился туда. Там он взял лопату, которая конечно же нашлась в сарайчике, и, поплевав на руки, выкопал яму, куда и бросил злосчастный прибор с красной кнопкой, в которой было сокрыто исчезновение всего мира. Быстро закопав ямку, он отправился домой, даже не обернувшись.
Лишь через неделю он снова навестил дачу, чтобы проверить место, где была захоронена сама мировая смерть. Взглянув на него, он вздрогнул — земля была разрыта. Бурлаков голыми руками принялся копать ее, надеясь почувствовать ими гладкую стенку своего прибора. Он старался изо всех сил, ободрал в кровь ногти, и сделал яму в три раза шире, чем была прежде, но ничего особенно плотного, кроме камней, он в землице так и не нашел. Зато ему попался оловянный солдатик и сломанный игрушечный пистолет, что могло говорить о том, что здесь копались дети. Это было страшнее всего, ведь кто знает, как они поступят со странным устройством, имеющим на себе кнопочку, происхождение которого они, скорее всего, отнесут на счет инопланетян? Поступить могут, конечно, как угодно, но на кнопочку надавят наверняка, ведь на то и придуманы кнопочки, чтобы на них надавливали, особенно — красные…
Нельзя описать на словах глубину того ужаса, который пережила семья Бурлаковых, надо просто представить себя на месте кого-нибудь из них. Разумеется, пытались принять и разумные меры — опрашивали местную детвору, кто-то из детей вроде и в самом деле видел у кого-то такую интересную и странную игрушку. Но, в конечном счете, все пути привели в тупик, и поиски оказались тщетны. Ни у кого из ребят дачного поселка прибора не было, это однозначно, Бурлаковым разными правдами и неправдами даже удалось осмотреть чердаки, сараи и прочие излюбленные детьми потайные уголки у соседей.
И Бурлаковым осталось лишь молиться, сразу за весь мир, и в эту молитву перетекла вся их жизнь. Они живы и сегодня, и сегодня молятся, но встретиться с порожденным Арсением смерть-прибором им больше так и не довелось. Но аппарат остался, он где-то есть, и по нему лазают чьи-то пальцы, не решаясь, наверное, нажать на аппетитную красную кнопку. Или уже нажали?!
Товарищ Хальген
2010 год
Комментарии: (0)
|
Византия. Дорогая сестра Руси... (13-03-2010)
— Мои родственнички изрядно друг дружку поколотили, и, видать, уже ослабли. Теперь время вступить в дело мне, Олегу Тмутараканскому и моей славной дружине. Киев ждет нас, еще немного — и я буду Великим князем всея Руси, а вы сделаетесь моими удельными князьями, — говорил Тмутараканский князь Олег со своего украшенного драгоценными камнями трона, — Тебе, Путята, я пожалую Вышгород, тебе, Фома — Туров, а тебе, Юрий — Чернигов.
— Так Киев и ждет нас, — усмехнулся воевода Путята, — Тебе ли, князь, не ведать, какие у него стены! Не хватит нам войска, чтоб их одолеть. Да и нельзя всю дружину отсюда уводить, неровен час — гости из степи пожалуют!
— Тмутаракань — самая богатая земля Руси, нигде не бывает столько заморских гостей, как у нас, нигде на Руси нет такой доброй землицы. Да и кораблей у меня много-много, а в иных землях их и вовсе нет. Кому же как не мне быть правителем Руси? И сделать для того надо самую малость — придти в Киев и сесть на Киевский стол. Как сделать это, я уже знаю, и сейчас вам о том поведаю!
Тысяцкий Фома глянул в окошко и его взгляд скользнул в безбрежном синем море, которого не увидишь в иных землях. Недалеко от княжеских палат море расцвечивалось множеством веселых парусов, готовых в каждый миг полететь над волнами и разлететься по разным странам, ведомым и неведомым. Сам город был похож на сокровищницу — множество белых амбаров с товаром, золотисто-зеленые виноградные сады, похожие на пчелиные соты каменные дома. Что же тогда говорить про саму сокровищницу здешнего князя, который не признавал иной одежды, кроме как сшитой из драгоценного шелка?
— Помогут нам кипчаки. Мы договоримся с Белеш-ханом, и он поведет свое войско прямо к стенам Киева. Войско у него большое и быстрое, оно обнимет Киевград со всех сторон так, что и мышонок не проскочит в несчастный город. И будет в городе глад и жажда, хан и к Славутичу людей за водой не подпустит! Но перекрыть саму реку он не сможет — не ходят его кони по воде, а стрелам и до середины Славутича не долететь. Поморит киевлян Белеш голодом и жаждой, тут мы и подойдем, на ладьях. Пристанем к берегу, и Киевляне встретят нас с радостью, как встретят любое войско, которое придет к ним на помощь. А мы прежде всего дружину Великого побьем, и самого его с престола свергнем и за ворота выгоним!
— Как же с кипчаками быть? Что, думаешь, они сами уйдут, когда мы в Киевград придем? — спросил Фома.
— На Белеша мы позовем Сохала, знаешь ведь, что они враги кровные. Только Сохала так будем звать, чтоб он позже нас к Киеву пришел. Там они с Белешем побьются, покрасят своей кровушкой холмы, что вкруг Киева. И когда ослабнут они, мы из города выйдем и прогоним тех, кто еще уцелеет. Кого и в полон возьмем, чтоб после нам служил!
— Но после может еще какой князь подойти, и опять Киевград взять! — усомнился Юрий.
— Никто после меня Киев не возьмет! Не будет такого человека на всей Руси. Я буду Великим до последнего своего вздоха, — твердо сказал князь Олег, — Ведь я — самый богатый русский князь, злата и серебра не счесть в моей сокровищнице. На них я найму и варягов и русичей в свою дружину, а вокруг Киевграда построю еще три стены и откопаю три рва, по двум из которых потечет вода, а по третьему — огонь греческий!
— А что если Белеш возьмет Киев прежде, чем мы к нему придем? Людишки-то у него лихие, до грабежа охочие! — почесал затылок Путята.
— Дивлюсь я тебе, мой воевода! — вскричал князь, — Али не знаешь ты, что человеку степи никогда не взять города, если ему в том не поможет человек леса?! Подумай, чем они пробьют могучие стены, чем раскроют неприступные ворота? Не может лошадка, хоть даже юркая, степная, через десятиаршинную стену перескочить!
— А как спешатся они, да лесенки приставят? И полезут?!
— Много они налезут, кривоногие? Если и полезут, то один русич по десятку их со стены скинет! Нет, не взять им города приступом! Али не знаешь ты, что кипчаки измором всегда города берут?!
— И то верно, — согласился Путята, — Значит, кораблей нам надо заготовить поболее, да гребцов посильнее набрать!
— За тем дело не станет! — бодро отозвался тысяцкий Ярослав.
Внезапно от стены отделился белобородый старик, который, сокрытый в тени, прежде не был виден для собравшихся. Фома и Путята даже вздрогнули его, выросшего будто из воздуха. Это был Рогволд, старый учитель самого князя.
— Ты бы, сынок, — обратился он к Олегу Тмутараканскому, — Прежде на богомолье в Царьград подался. На все — воля Божья. Не будет ее — и кипчаки тебя просто обманут, с них станется. Сделают вид, что к Киевграду пойдут, а сами здесь затаятся, и как ты уйдешь — побьют нас и пожгут твой город. А в Киеве тебя войско Великого побьет, и не будет у тебя ни Киевграда, ни Тмутаракани. Это я так, к примеру сказал, много еще чего другого может случиться, что и домой не вернешься, и на стол Киевский не сядешь! Потому пока здесь к битве будут готовиться, ты бы взял войско малое, да с ним бы в Царьград на богомолье и сходил бы!
Олег Тмутараканский кивнул головой. Он собрался последовать совету своего старого учителя.
— Пойдем в Царьград, — сказал он Путяте, — Ты пойдешь со мной. Возьми сотни три витязей и десяток ладей.
Прошло немного времени, и белые паруса ладей медленно сливались с пенными барашками и крикливыми чайками среди вод синего моря. Слезы тех, кто остался на берегу, смазывали их контуры, обращая просто в крошечные белые пятна. Вскоре стерлись и эти пятнышки, растворились в синеве широкой морской дороги, не оставив за собой даже следа. Прощавшиеся повернулись и пошли прочь, орошая дорогу своими слезами, смешавшимися со стекающими с лиц морскими брызгами. Среди них особенно выделялась высокая женщина, затянутая в драгоценные шелка, шею которой покрывали ожерелья из заморских кораллов. То была княжна.
Один из азов воинского искусства, которому обучается всякий воин — не оборачиваться при расставании, как бы ни жгло сердце, как бы душа тяжелым ястребом не рвалась обратно. После того, как расставание свершилось, грядущая битва должна сделаться для воина всем — и домом, и возлюбленной, и родной. Ничто не должно отвлекать воина от битвы, ведь она — девушка ревнивая, не простит и крошечной измены, наказав за нее единственным своим наказанием — смертью. Пусть и шли они сейчас не на сечу, а на богомолье, но ведь путь по морю — он сродни битве, и затерянный среди его волн человек подчас сам не знает, живой он или мертвый.
Олег знал этот закон, и потому его глаза смотрели лишь вперед. Сейчас более всего ему хотелось быстрее закончить этот поход, чтобы скорее совершить уже главное — войну на Киев. После он, конечно, опять вернется в Царьград, но уже не каким-то князем Тмутараканским, а Великим князем всея Руси. Тогда он сможет побыть на той земле долго, неспешно разглядеть все ее диковинки, степенно поговорить с каждым из ее мудрецов. Но теперь надо спешить, ведь жизнь так коротка, а он все еще — не Великий князь!
Подгоняемые попутным ветром, ладьи долетели до священного града почти без помощи весел, словно им и в самом деле помогала Божья воля. На третий день перед ними открылся ромейский берег, такой же, каким он был прежде, когда Олег его видел в прошлый раз. Но чего-то ему все-таки не хватало, хотя вроде все и было — и белые скалы, и угадывающийся вдалеке большой город. Уже со второго взгляда князь понял, чего же теперь недоставало этому городу — на море у его подножия не виднелось ни одного паруса. Без них казалось, будто город мертв, и рискованное путешествие оказалось бесцельным, привело туда, где ничего нет. Змея тревоги сама собой скользнула по княжескому сердцу. Но своего волнения он не выдал дружинникам, приказав им править строго к берегу. «София стоит, где стояла всегда. Если Храм цел, значит цел и город!», размышлял он.
Ладьи уткнулись носами в прибрежный песок. Воины, оставив зыбкие корабельные палубы, наконец ступили на привычную земную твердь. Неясный морской путь был окончен. Оставив три десятка для охраны ладей, войско потянулось к великому городу. По дороге попался водяной источник, чему витязи неслыханно обрадовались. С радостью они подбежали к живительной прозрачной воде, так не похожей на ту затхлую теплую жидкость, которую они вот уже три дня пили на своих кораблях. А князь тем временем продолжал вглядываться в далекий город, и в его душе рождалось все большее и большее не спокойствие. Уж больно тихим, больно безжизненным был этот всегда шумный город.
Русское войско входило под древние стены. Греки встречали его с радостью. Эта радость не понравилась Олегу, он почуял в ней что-то нехорошее. Так, как встречали их греки, обычно встречают то, в чем чуют последнюю свою надежду. Но что за беда стряслась в этой земле, защитить от которой может лишь немногочисленная русская дружина?
Олег заметил, что город выглядел как-то странно. Повсюду были сложены камни, кое-где дымили костры, на которых в горшках кипела смола. В других местах в землю спешно вкапывали большие глиняные бочки-пифосы, которые тут же заполняли водой. На лице каждого встреченного воина стояло застывшее выражение тревоги, смешанной с откровенным страхом, из-за которого он даже не мог твердо держать в руках свой меч. Чувствовалось, что каждый клочок городского пространства сейчас живет подготовкой к кое-чему нехорошему, имя чему — осада. Причем они, видно, сильно опасаются за свои силы, которых им не хватит для победы над могучим супостатом. Отсюда и неописуемая радость при появления русского войска. «Руси! Руси!», только и слышалось на каждом углу, среди улиц и переулков самого большого города всего мира.
Вечером Олега принял сам император Алексей. Благо, в Тмутаракани греческих купцов было едва ли не больше, чем русских обитателей земли, и тмутараканцы знали греческий не хуже родного. Потому не потребовался и толмач, можно было говорить с царем с глазу на глаз.
Олег был наслышан о пышности приемов византийских императоров, при которых случались даже и чудеса. Сказывали, что трон вместе с императором возносился к самому своду палат, а голос ромейского правителя делался похожим на величественный в своей силе гром. Тем больше дивился князь, когда император принял его в маленькой зале, а говорил с ним тихим голосом, ни разу и ни чем не показав своего величия.
— С заката пришла к нам напасть. Пришли латиняне, и их видимо-невидимо, много больше, чем есть у меня войска. Можешь, князь, сам убедиться в этом, если взойдешь на западную нашу стену и глянешь вниз. Там много-много костров, едва ли меньше, чем звезд на небе. А потом взойди на восточную стену, и тебе покажутся много-много кораблей с крестами на парусах. Это — их корабли, они привезли в наши земли смерть и разрушения. Те люди носят кресты, но творят зло и смерть. Понятно, они понимают Христову веру не так, как мы, но как же ее надо понять, чтобы изобразить крест нашего Господа на своем щите, обагренном безвинной кровью?! И они говорят, что их вера — не ересь, а ересь как раз вера наша! Это ли не святотатство?! Но что им скажешь теперь, когда их много, и у каждого из них — меч. Пройдет немного времени, и они ворвутся сюда, и их мечи, несущие на себе крест, станут вонзаться здесь во всех, и в воинов, и в матерей, и в детей. И в это страшное время Господь послал нам вас, единоверцев наших, и ваши мечи скажут в битве главное слово, отгонят иноземцев от нашей святой земли!
— Нас слишком мало… Я шел сюда не на бой, а на богомолье, к чему мне было брать войско большое?! — мрачно ответил князь.
— Не в силе Бог, но в правде! И малое войско одолеет большое, если оно праведное, а его ворог — нет! — ответил император. Каждое его слово было выверенным и четким, как хорошо обточенный драгоценный камень. Едва простор между полом и сводами маленькой залы заполнял голос императора, как у князя пропадало даже малое желание спорить. И Олег в своих мыслях смирился с тем, что чаемый им поход на Киев будет отложен, а ныне он встанет здесь, и, если потребуется, то будет биться до тех пор, пока его тело вместе с телами других воинов не стечет в теплую, но не родную землю ромейскую. Князь мыслил, как подобает мыслить воину, каждое мгновение жизни которого перетекает из будущего в прошлое под знаком непрекращающегося ожидания битвы.
На прощание император объявил Олегу, что ставит его во главе своего войска. Покинув императорские покои, князь собрал своих воинов. Все вместе они отправились на молебен в Святую Софию. А после князь отправился смотреть укрепления города, дивясь высоченным каменным домам, подобных которым он никогда не встречал на родной Руси. Но хоть на Руси и не было исполинских зданий, но сражений среди городских стен у русичей было куда больше, чем у ромеев.
Олег приказал перегородить многие улицы дополнительными стенами, чтобы ворвавшийся в городское нутро враг быстро заплутал в его лабиринте, не найдя дороги ни к императорским покоям, ни назад, к спасительным воротам. Сами же ворота Олег приказал засыпать изнутри землей. Еще он научил греков изготовлению огненных колес, этого оружия, незаменимого при городской обороне. Сколько их прокатилось на Руси по головам супостатов, навсегда убив в них волю к победе и вообще всякие желания!
Оглядывая стены и прилегающие к ним улицы, князь заметил их малолюдство, удивительное для столь крупного города. Даже в малых русских городах когда у их ворот стоит супостат, возле стен бурлит намного большая жизнь, и людей там не в пример больше. На Руси в годы лихолетья свои города защищают не только воины, но и все их жители. Малые дети помогают варить смолу в котлах и кипятить воду, чтобы потом раскаленная смола и кипяток пролились на головы супостатов. Старики и старухи перевязывают покалеченных, приносят к стенам еду и питье, чтобы накормить и напоить усталых воинов. Куда же здесь делись люди, где горожане?!
Большим было удивление князя, когда он обнаружил множество городских домов запертыми, но за их плотно затворенными окнами и дверями явно текла чья-то жизнь. Оттуда доносились приглушенные голоса, но когда князь принимался колотить по воротам, они замолкали, и дома делались будто безжизненными. Князь кричал по-гречески, что еще немного — и в город придут латиняне, от которых не спасут ни ворота из русского дуба, ни засовы из Галицкого бука. Но все было тщетно, жители скорее желали полечь в своих домах безвинными жертвами, чем влить свои силы в битву, и с Божьей помощью одержать победу.
Князь беспомощно смотрел на слепые и глухие жилища. Будь это в Тмутаракани, он бы разбивал двери и засовы, силой вытаскивал бы нерадивых горожан на улицу и заставлял бы их слиться с общим делом. Но здесь он не был хозяином, и мог лишь просить и увещевать, получая в ответ затаенное хитрое молчание.
На одной из улиц он встретил Путяту.
— Хитрый этот народ, греки! — сказал воевода, — Каждый желает, что за него станет биться другой, а он в своем домике потихоньку отсидится!
— Кого они обхитрят? Свирепых латинян так не обхитришь! Только самих себя! — ответил князь.
Князь и воевода поднялись на Западную стену, и едва не ослепли от блеска множества доспехов. Когда глаза привыкли к свету, в них зарябило от множества знамен, и на каждом из них обязательно красовался латинский крест. Скоро все они пойдут сюда, на бой, и надо сделать стены неприступными для них, чтобы неповадно было впредь латинянам прикрывать черные дела знаком Спасителя!
Олег прошелся по стене, с тревогой глядя на немногочисленных греческих воинов, среди которых попадалось уж совсем мало горожан. Даже три сотни его дружины едва ли помогут делу, несмотря даже на ратное искусство, которым всегда так славились русичи.
С Восточной стены виднелась рябистая гладь Золотого Рога, заполненная зловещими рыбинами вражьих кораблей. На них тоже мелькали мечи и доспехи, а каждый парус нес на себе все тот же латинский крест. Оставалось только гадать, откуда враг нанесет свой удар — с запада или с востока, с суши или с моря. Ведь людей у защитников города было так мало, что если их еще поделить на две части, то враг неминуемо войдет в город.
«Плохо, если они еще наши корабли обнаружат и пожгут их. Охрана там совсем слабая — три десятка всего», подумал князь. Но его мысли тут же перешли обратно на оборону Царьграда. Чтобы сделать еще, чтобы спасти этот славный город и его святыню, великий храм Софии?!
Неожиданно на стене им встретился сам император. Одетого в доспехи, его трудно было узнать среди других греческих воинов.
— Куда же подевались ваши корабли?! — спросил Олег, — Ведь ромейская сторона всегда была сильна морем!
— Нет у нас больше кораблей, — с грустью ответил царь, — Немного лет назад мы заключили договор с Венецией, по которому у нас не должно быть флота. По тому же решению они должны защищать земли наши с моря. И теперь вот где их корабли! — сказал правитель, указав рукой в сторону бухты.
— Теперь ясно, что на стены полезут они отсюда! Ведь те, кто преступил клятву, будут злее всех остальных, и драться будут с удесятеренной яростью. Войско надо собирать сюда, — сказал Олег, и тут же велел Путяте собрать все свои три сотни к Западной стене.
На стену поднялась сотня воинов-армян, которых можно было узнать по цветастым одеяниям, надетым поверх доспехов. Их вождь напряженно посмотрел в сторону Золотого Рога и что-то по-своему сказал своим воинам.
Путята подозвал Олега.
— Смотри, князь, ветер — попутный. Можно взять пару наших ладей, подвести их к бухте и поджечь, спустить на корабли супостата!
— Но как же наши люди! Они же не успеют на берег выбраться, всех латинские стрелы пронзят! Даже если из десяти латинян и один попадет, все равно смерть всем будет! И кольчуги не наденешь, ведь в море прыгать придется, они сразу на дно утянут!
— На все воля Божья, — спокойно ответил Путята, — Угодно будет Господу, чтоб полегли — поляжем, а нет — так выплывем… Ладьи поведу я сам!
Олег задумался. Он лишался лучшего воеводы и друга. Но единственная возможность победить была в испепелении венецианского флота, когда супостаты еще не залезли на стену, а беспомощно толпятся на своих кораблях, мешая друг другу. К тому же опытный воин Путята знает, на что идет.
— Ну что же, бывай, — сказал князь, и трижды обнялся со своим воеводой, осенил его крестным знамением.
— Коня воеводе Путяте! — крикнул он.
Воевода вскочил на коня и стрелой понесся к северной стене, от ворот которой шла дорога к русским кораблям.
Тем временем снизу послышались гнусавые звуки латинянской мессы, на вражеских кораблях появились нечестивые латинянские священники в черных одеяниях. Сейчас они благословляли своих воинов ворваться в христианский город, рассыпая по его улицам огонь и смерть, убивать и калечить православных людей. Зашуршали бумаги индульгенций, на которых стояли размашистые подписи папы Иннокентия Третьего, смертного врага Православия. «Сейчас начнется», догадался Олег. За его спиной звонко заговорили колокола Константинопольских церквей, их перезвон сразу заглушил латинскую мессу, придавая воинам веру в победу.
Латинские корабли стали разворачиваться, собираясь вылить свое содержимое на мирный Цареградский берег, чтобы обратить белый город в груду прокопченных и облитых кровью руин. Угрожающе заблестели черточки обнаженных западных мечей.
Внезапно из-за поворота пролива выпорхнули две белые русские чайки, в которых Олег без труда узнал свои ладьи.
Белые искорки приближались к серой щепе супостатовых галер. Вот одна, а потом другая расцвели маленькими огненными цветками, такими прекрасными с высоты городской стены. Они шли в самую гущу неприятеля, собираясь осветить воды бухта отблесками гигантского костра, в который вот-вот сложатся дрова латинского флота.
Латиняне узрели русских. Галеры принялись разворачиваться, натыкаясь друг на друга. Одна из них накренилась и рухнула в воду, другая врезалась в берег. Враг отплевывался стрелами, но в общей сумятице они летели в разные стороны, больше поражая своих, чем впиваясь в борта русских ладей.
Уста Олега сложились в молитве. Вот уже огненные точки подошли к супостату вплотную, а русские воины, одетые в одни лишь рубахи, посыпались за борт. Князю показалось, будто он узнал своего воеводу, который степенно перекрестившись, тоже бросился за борт. Со своих кораблей посыпались и латиняне. Им было хуже — тяжелые доспехи тянули их ко дну, и их бронированные тела быстро проваливались в пучину.
Но тут произошло страшное. Видно, ни с того ни с сего переменился ветер, и два плавучих костерка неожиданно развернулись и понеслись прямо на еще не доплывших до берега русских воинов. Олег закрыл глаза…
Тем временем крестоносцы стали оправляться от испуга. Внизу затрубили боевые рога. И вот уже неприятельские корабли упираются в берег, наполняя узкою полоску, отделяющую их от городской стены, массами закованных в броню, лишенных лиц железных страшилищ. Каждая вновь подошедшая галера делала еще один плевок, добавляя еще порцию жуткого железного народа, которому и без того сделалось тесно под городскими стенами. Над вражьей толпой выросли лестницы. Вот-вот, и супостаты попрут вверх, переваливаясь через древние укрепления.
Олег оглянулся. Двое его воинов старательно помешивали варившуюся на костре, сложенном прямо на стене, смолу. Остальные натягивали тетивы луков. Тоже самое делали и соседи русских — армяне и греки. Князь снова посмотрел вниз — первые из латинян уже прикасались к камням старых стен, бережно запоминая это мгновение. Олег махнул рукой, после чего сам схватился за лук. Рой беспощадных стрел с воем понесся вниз, жаля штурмующих во все слабо защищенные места. Снизу раздались крики и неразборчивые слова латинских молитв. Кто-то там уже визжал, сложившись в три погибели, кто-то выпучив глаза и превозмогая боль выдирал из своей плоти русскую стрелу.
Вторая волна стрел, третья, четвертая, пятая… Прикрываясь щитами, враги медленно подползают к стенам, бросают на них свои лестницы, которые кому-то из латинян, быть может, сейчас чудятся лестницами в небо. Византийские и русские воины сбрасывают тяжкие лестницы, дождавшись, когда на них налипнет достаточно железных муравьев. Вот уже под ногами вражьей стаи беспомощно валяются бронированные тела, бессильные снова встать на ноги. Их топчут железными же сапогами, по ним проходят все новые и новые ряды врагов.
Снизу тоже летят стрелы. Вот молодой грек падает, и его бессильная рука тянется к латинской стреле, застрявшей в его груди. Рука бессильно замирает и падает в лужицу крови, а глаза беспомощно застывают во взгляде на широкое небо. Кто-то рвет свои одеяния на тряпки, которыми завязывает раны, чтобы скорее вернуться к битве. Уши слышат лишь свист стрел, крики и вопли сливаются в один неразрывный вой.
Стрельба приобретает четкий ритм. Стрелы летят одна за другой, и князь видит, как «радуются» его дарам те, кто сейчас внизу.
— Подбавьте им жара! Они, видать, замерзли там! — весело кричит князь.
И вот уже зловещий котел со смолой плывет к краю стены. Примеру русских следуют и остальные воины. То там то сям показываются шипящие прокопченные котелки.
Черные струи летят вниз со всех сторон. Против смолы броня бессильна, ведь в любых доспехах всегда найдется с десяток щелей. Жар обязательно их найдет и затечет внутрь, превратив железную кожу в самую настоящую печку, которая только лишь усилит страшные муки. Расчет русского князя оказался верен — поток смолы ударил в самую гущу латинян, и превратил их из гордых воинов в жалкие воющие и катающиеся по земле тела. Некоторые из них бросились прочь к воде, со страшными криками, не разбирая дороги, сбивая с ног тех, кто шел им навстречу. Не всем повезло оказаться на мелком месте, над многими вода навсегда сомкнула свои объятия.
Внизу возникла заминка, штурмующие отпрянули от стены. А котлы снова встали на огонь костров, чтобы заготовить новую порцию адского варева.
— Они мечтали о Рае, но сейчас еще на Этом Свете узнали, что же есть ад, — сказал Олег, и схватился за лук.
Ему в спину ударил колокольный звон. Князь решил, что услышав этот звон выйдут из своих домов те, кого он недавно так и не дозвался. Пройдет немного времени, и стена покроется людьми Царьграда, и вместо нескольких сотен луков их станет тьма тьмущая, вместо трех десятков смолистых котлов — многие сотни. Тогда недруг побежит вспять, провалится в воды Босфора, вцепится в зыбкие палубы пылающих, опрокидывающихся кораблей…
Но никто так и не пришел, а ряды защитников редели. Уже и несколько русичей бездыханно лежали на стене рядом с живыми. Их вид придавал воинам новые силы, и в дополнение к стрелам и смоле вниз покатились всем известные русские огненные колеса. Под стеной вспыхивали огненные лужи, в которых прямо в доспехах запекались тела бронированных супостатов. Падая с высоты, колеса мяли шлемы, ломая шеи несчастных крестоносцев, роняя их тела в уже выросшее под стеной железное кладбище.
Кое-где враги все-таки закрепили свои лестницы, и уже карабкались по ним. Но едва над стеной появлялась железная голова супостата, там тотчас появлялся русич, и сбрасывал его тяжелую тушу вниз вместе с лестницей. Тут же грохота и воплей в музыке битвы сделалось еще больше.
Обожженные и избитые латиняне пятились к своим кораблям. Но тут неизвестно откуда внизу возник массивный крестоносец. Он поднял меч и что-то прокричал в сторону своих, после чего появилась еще одна лестница, которая зацепилась за край стены недалеко от русичей.
— Дождемся, когда он здесь будет. В полон возьмем! — сказал Олег своим воинам и взялся за палицу. Он притаился за зубцом стены недалеко от того места, где в нее уперлась вражья лестница.
А снизу уже лез могучий крестоносец, следом за которым карабкались его товарищи по оружию. Новое оживление началось и возле кораблей, там опять замелькали лестницы, и блестящая толпа железных муравьев ринулась вперед. Движение по шатким ступеням давались с трудом грузному воину, вдобавок еще и закованному в сталь с головы до ног. Но он не терял присутствия духа и временами останавливался, чтобы взмахнуть мечом и призвать за собой свое воинство. Шаг за шагом он приближался к заветной вершине, за которой он желал узреть… О том, что желал узреть он, знал лишь сам крестоносец.
Но едва его железная голова выросла над стеной, как могучий удар палицы расплющил шлем и оглушил несчастного латинянина. Олег дал знак, и двое русских воинов оттащили его прочь, остальные оттолкнули лестницу. Тут же принесли котел и угостили столпившихся внизу крестоносцев еще одним смоляным «обедом». Те отпрянули к кораблям, и расталкивая друг друга взгромоздились на их палубы.
С пленника стащили железо, и он предстал перед пленившими беззащитным, одетым в невинно-белые одеяния. Лишенный панциря, он не был страшен, и даже не походил на врага.
Русичи остывали от битвы. На костре, где только что варилась злая смола, теперь стала кипеть добрая каша. Воины приготовили ложки. Кое-кто не дождавшись обеда, заснул прямо на верху стены. Тут же появилось и греческое вино, не пьянящее, но утоляющее жажду.
Пленник приходил в себя. Тем временем на стене появился дьякон. Оказалось, что он немного понимал по-латински и согласился быть толмачом при допросе плененного крестоносца.
Когда пленник открыл глаза, ему поднесли чашу с вином. Потом Олег стал спрашивать:
— Кто ты таков?! Какого роду-племени?!
— Я — рыцарь Джованни из Розиньяно, вассал маркграфа Бонифация Монферрата, войско которого сражается против вас, — перевел дьякон.
— Зачем вы пришли в эти земли? Что вы хотите? — спросил князь.
— Этого я не ведаю. Наше войско шло освобождать святой гроб Господень из злых рук неверных! И я взял в руки свой меч, чтобы биться за святую Палестину, земля которой хранит следы ног Спасителя!
— Палестина отсюда далече, — вздохнул князь и дьякон перевел его слова, не забыв и вздохнуть.
— Я не хотел воевать Ромею, — ответил Джованни, — Но таков приказ моего сюзерена, обсудить который я не имел воли! А если судьба меня бросила на битву, и Папа благословил меня на нее, то следует делать лишь одно — биться, и сражаться надо доблестно. Разве твои люди, чужеземный князь, поступают иначе?
Вместо ответа Олег кивнул головой. В те годы воины разных народов думали и поступали всегда одинаково, и в чем-то князь, конечно, восхищался латинянином, вины которого в том, что он оказался здесь — не было. Но, по своей воле или не по своей, он оказался-таки в недобром деле, и стал пленником Тмутараканского русского воинства.
— Отчего вы стали искать святой Иерусалим здесь, в Царьграде, где нет неверных, где живут добрые христиане?! — резко спросил Тмутараканский князь.
— Я не могу знать мыслей своего сюзерена. На Константинополь он велел идти после того, как мы долго простояли на острове Лидо близ Венеции. У нас не хватало провианта, не хватало оружия, и Бонифаций поклялся на Евангелии, что достанет все необходимое, даже если за помощью в Богоугодном деле придется обратиться к черту. Он просил помощи у Венеции, этого странного города, где нет короля, и где правят нечестивые простолюдины-богатеи, у которых мошна вместо сердца. Какой стыд я пережил в те дни, глядя на венецианских посланцев, то и дело приходивших в шатер моего сюзерена! Они смели отказывать воину, смели спорить с ним, и нисколько не страшились наших мечей и копий! А в одну из ночей я едва не заколол себя мечом от стыда, лишь воля Божья удержала меня от смертного греха. К Бонифацию Монферрату явились те, кто… — Джованни вздрогнул, — К нему явились иудеи, и он говорил в своем шатре с ними. И они, кто ниже комьев грязи на моих подошвах, смели с ним спорить! До чего-то они договорились, а наутро Монферрат велел нам собираться в поход на Ромею. Мне, вассалу, не оставалось ничего делать, кроме как идти с ним…
— Много вас?
— Два десятка сотен.
Пленник о чем-то задумался, а потом неожиданно сказал:
— Сейчас вы ждете второго приступа. Но его не будет. Монферрат уже куплен златом, и отныне доверяет ему больше, чем честному стальному клинку. И Ромея падет не от стали, но от звонких монет…
Олег посмотрел по сторонам. Внизу крестоносцы оттаскивали своих раненых и убитых воинов на палубы кораблей, то и дело размахивая руками и призывая защитников города не посылать в них стрел. Враг он виден, он — внизу, и в его сторону можно направить блестящие острия мечей. Но где же монеты, о которых говорит пленник? Как найти их тайные пути и обрубить их тяжелым русским мечом?! Нет, не найти их, тем более русским, чужим в этом городе, который они защищают! И остается только дальше держать оружие направленным в ту сторону, где блестит своей железной чешуей видимый враг…
— Отведите пленника к императору, — приказал он двум проснувшимся своим воинам.
— Скажите только, войско какого народа меня пленило? Вы македонцы или болгары? Говорите друг с другом по-болгарски… — попросил на прощание Джованни.
— Мы — русичи, — ответил князь Олег.
Пленник посмотрел на него с удивлением и восхищением одновременно. Впервые за свои годы он увидел людей, пришедших с той земли, где он никогда не был и едва ли побывает. С той страны, которая по мнению людей его народа, существует либо в сказке, либо на обратной стороне Земли.
Когда увели пленника, Олег стал смотреть на город. Вечерело, и в домах, где были заперты ворота, начинал мерцать слабый свет, что говорило о том, что они полны жизнью. «Если бы они хотя бы вдвадцатером убили или полонили одного латинянина, то город был бы спасен. Неужто они думают, что их затворенные ворота защитят от латинских копий и мечей, что у купившегося иудейскими деньгами победителя, если он придет сюда, будет к ним хотя бы капелька милости!»
Тем временем на стене в сопровождении двух воинов появился царь. Он поблагодарил русичей за важного пленника, а потом стал говорить о войсках, которые идут по длинным Византийским дорогам к осажденной столице. «Самое большое войско идет из Ларисы, в нем сто сотен мечей! Если прислушаться, то уже можно услыхать цокот копыт их коней! Завтра они будут здесь, и Ромея будет спасена, а латиняне повержены. Быть может, мы пойдем и дальше, на те их земли, которые прежде, при Константине, были наши! Ведь из Фессалии идет еще войско, чуть поменьше, но тоже великое. Держаться нам осталось лишь до завтра!»
Император пошел дальше, повторял свои слова для греков и армян, для болгар и македонцев. Его голос растворился в темноте наступившей ночи. Где-то размеренно стрекотали цикады, под стеной кто-то еще охал и приглушенно кряхтел, но никакого цокота копыт слышно не было. Князь выставил дозорного и спокойно заснул, растянувшись прямо на камнях стены.
Во сне он видел стоявшего в поле воина, которого со всех сторон облепили золотые мухи. Бесполезно витязь махал мечом, напрасно поднимал булаву — мухи лишь чуть-чуть отлетали в сторону, чтобы наброситься вновь, пролезть через мельчайшие щели и зазоры в его латах и впиться-таки в беззащитное, хоть и бронированное тело. Обессиленный воин упал, и Олег увидел его глазами одну из мух, которая больше походила не на крылатую козявку, но на маленького бесенка.
Пробуждение пришло неожиданно, вместе со страшными криками и надрывным колокольным звоном. Князь привычным движением схватил рукоять меча и выставил его в ту же сторону, что и в прошедший день — к заполненной вражьей щепой воде бухты. Но там он не увидел ни души, между тем треск, грохот и крики нарастали за спинами воинов, то есть в самом городе. Олег обернулся, и вместо ровного города увидел огромную огненную чашу. Видимые с его места ворота были широко распахнуты. «Кто же их раскрыл-то?!», подумал Олег, и тут же перевел свой взгляд вниз.
А там уже вовсю плясали огненные языки, лилась кровь, рушились стены, и сновали латинянские стальные муравьи. Греческие воины тщетно дрались с ними, сбиваемые с ног и пронзаемые длинными вражьими мечами.
«Вы же здесь с малых лет жили, каждую улочку знаете, каждый тупичок! Соорудите засады, вооружитесь чем можете, и разделите врагов на путанных ваших улицах, чтобы они потеряли друг друга! А там поодиночке их и перебить сможете!», мысленно призвал Олег горожан.
Но дома оставались немыми и запертыми. Вот к одному из таких домов подбежал латинянин. Отставив в сторону щит с большим крестом, он с размаху ударил мечом по воротам. Те стояли неколебимыми. Он обернулся, и тут же рядом выросли трое латинян с большим бревном в руках. С трех ударов ворота разлетелись в щепки, и крестоносцы провалились во мрак чужого дома. Оттуда на дорогу полетели какие-то предметы, выпорхнули одежды. Один из рыцарей вытащил за черные волосы девушку. Вслед за ним из дома выскочил грек, видимо — хозяин, в его руке блестело что-то короткое, наверное — нож. Но разве пронзить ножом каленые доспехи?! Латинянин отпустил девчонку, размахнулся мечом, и остывающее тело грека рухнуло к его ногам. Появившуюся тут же гречанку он просто пнул своим железным сапогом, отчего та, трепыхаясь, рухнула на тело мужа. Крестоносец еще несколько раз пнул их ногой, после чего бросился за их дочкой, которая попыталась-было спастись бегством. Спасаться было некуда — со всех сторон виднелись лишенные лиц железные головы.
Князь Олег оглянулся — кроме русских никого на стене не было. К чему теперь стоять на ней, если она теперь уже никого ни от кого не защищает?! Поздно и ставить засады в городе, когда враг подошел к самому его центру, откуда уже доносился звон мечей и чьи-то крики. С противоположной, западной стороны тоже напирал враг — ворота были распахнуты и там. «Кто же все-таки открыл ворота?! Ведь это… Это мог сделать только свой, горожанин. Но к чему ему было это делать?! Неужто он рассчитывал на пощаду…», подумал князь. Нет, он не дивился, такое случалось и в русских городах, но там осаждающими были все же свои, русичи, и горожане все же могли молить о пощаде. Но чего ждать, о чем просить здесь, где враг — беспощадный иноверец?! И откуда здесь, в этом чужом городе, у латинян появились друзья, распахивающие им ворота на погибель своим соплеменникам? Неужели дело в золотых мухах?
Отвечать на вопросы было некогда. Надо было идти вниз, чтоб хоть чем-то помочь несчастным, хоть и нерадивым, горожанам, защитников которых уже не осталось. Олег протрубил в боевой рог, и войско пошло вниз, в глубину города-чаши.
Русские воины хорошо знали, в каких местах у латинян находятся швы между частями их вроде бы непробиваемых панцирей. Умело направленные мечи отсекали супостатам когда руки, когда ноги, а когда и головы. Тяжелые булавы и палицы со звонам били по шлемам, обращая спрятанные под ними головы в колокольные языки. Кого-то удалось спасти, вывести за северные ворота, где врага еще не было. Большой кусок города оставался для врага недосягаем, даже когда пал царский дворец, и почти весь Царьград потонул в вое пламени и латинянской вакханалии. Но все напиравший враг теснее и теснее сдавливал немногочисленное русское воинство, стараясь оттеснить его от северных врат. Прижавшись вплотную друг к другу, воины выдерживали вражьи удары и медленно отходили к воротам.
Внезапно над строем крестоносцев взметнулся раненый конь с округленными от боли и страха глазами. Брюхо коня было распорото, по земле, по разбросанным драгоценным и дешевым предметам, по кровавым лужам и по головам убитых латинян волочились его кишки, они цеплялись за брошенные мечи и копья. Последнее дыхание несло коня, и он прыжком перескочил через русский строй, после чего захрипел и рухнул на землю. Князь Олег обернулся и увидел двух всадников, мужчину и женщину, одетые в черные страннические одеяния. В них с трудом можно было узнать царя Алексея и царицу Евдокию.
Новые силы латинян сдавили русичей со всех сторон, и, отмахиваясь мечами и боевыми топорами, войско ушло в северные ворота. Теперь путь был лишь назад, к ладьям. В спину ударяли звуки страшной вражьей оргии, слившиеся в вой, похожий на шакалий.
Ладьи оказались целыми и невредимыми, на прежнем месте. Над волнами все так же трепыхались их паруса-чайки. Возле них князь увидел воеводу Путяту, замотанного в окровавленные тряпки и сделавшегося седым.
— Не закалена еще та стрела, что пронзит мое сердце, — сказал он, — Мы с Тимошкой и с Родей все же выплыли, и сюда добрались!
Времени на раздумья не было. Поредевшее войско погрузилось в ладьи. В одну из ладей попросились бывшие царь и царица, чтобы быть перевезенными на другую сторону Босфора, откуда они уже сами доберутся в Ларису, к отцу Евдокии. Кораблики отплыли от священного берега, и князь Олег еще долго смотрел на страшный костер, пылавший там, где еще недавно он видел прекраснейший из всех городов.
А впереди черной ночью раскинулась бездна. Каково теперь будет жить в родной Тмутаракани без чувства близости святого Царьграда, со знанием того, что по ту сторону синего моря более ничего нет!
Царь тем временем молча смотрел на звезды.
— Русский князь, ты до последнего стоял за мою землю. Я тебе благодарен, но наградить тебя нечем. Позволь, я награжу тебя своей исповедью?!
Олег ничего не ответил, и бывший император продолжил:
— Много чего погубило мою родину. Враги — в последнюю очередь, бились мы в иные времена и не с такими врагами, но земля все одно оставалась нашей. О виновных говорить можно много, но я поведаю лишь о своей вине.
Происхожу я из знатного рода Дука, и с малых своих лет был вхож в царский дворец. Как восхищало меня его великолепие, с какой жаждой смотрел я на высокий трон! А слова императоров я впитывал, подобно тому, как морская губка впитывает воду!
Алексей посмотрел на Олега. Тот снова ничего не ответил, лишь заметил, что ничего не знает о морской губке. Пояснять Алексею было некогда, иные мысли теснились в его голове.
— После я узнал о том, что мои предки тоже некогда восседали на троне, а после наш род оттеснили. И тогда при каждом взгляде на трон я стал представлять на нем себя, и каждой своей молитве прибавлял слова «Господи, верни мне то, что должно быть моим, пусть за это сбавится мне годов жизни земной!» Так я и вырос, не упуская случая лишний раз взглянуть на трон и разглядеть там самого себя. И когда я стал большим, то подошел-таки к трону близко. Я сделался личным другом императора Алексея Четвертого, но позже подговорил гвардию к неповиновению, а его самого вместе с отцом заточил в подземелье. И получил как будто власть над Империей, а на деле — над городом, окруженным врагами, лишенном сколько-нибудь сильного войска. Но и тогда я опасался за свою власть, а потому приказал отравить тех, кто томился в подземелье. Быстро нашелся мастер по ядам, знающий свое ремесло. Зелье убило отца, Исаака, но оказалось бессильным против его сына. И тогда в подземелье спустился я сам, и приложил свои руки к горлу Алексея. Помню его трясущееся горло, ходящие ходуном сосуды на вые. Я сжал свои руки, выдавливая из него самую душу, и выдавил ее. Но, выдавив душу из соперника, я выдавил из своего народа веру в Империю, в ее императора. Поэтому когда ворог пошел на город, почти никто не встал на его защиту. Вот она, моя крупица вины…
— Ты, Правитель, до конца стоял за свою землю, за свой народ. И грех на свою душу ты взял за него… — ответил Олег.
— Я отправлюсь в Ларису и узнаю о войске, которое вышло к столице, — сказал свергнутый царь, — Будем продолжать битву! С нами — Господь…
— Поменяемся крестами, — предложил князь Олег Тмутараканский.
И они поменялись наперсными крестами, сделавшись крестными братьями.
Утром они расстались. Бывший царь Алексей Дука и бывшая царица Евдокия, затянутые в черные одеяния, пошли пыльной дорогой прочь от морского берега. Ладьи Олега, не ставшего Великим, понеслись от суши по мокрой дороге моря.
Когда Алексей Дука и Евдокия добрались до земли с красивым именем Лариса, их ласково принял правитель того края, Алексей Третий, сам некогда бывший императором. Но после ласкового приема он приказал слугам схватить Дуку и… выколоть ему глаза. Сиволапые прихлебатели выполнили все мгновенно, в полном соответствии с указанием, и ничего не понимающий Алексей Пятый успел лишь запомнить широкое красное солнце на безбрежной синеве неба, да нависшую над ним ветку оливок. После этого весь мир провалился в черную, как его теперешние одеяния, бездну. Чьи-то руки подхватили его тело и вышвырнули прочь с того пространства, которому он еще недавно доверял. Отбросили от тех людей, которым он верил.
Затянув тоскливую песню об утраченной вере, Алексей Пятый растворил свои надежды и чаяния в разверзшейся бездне мрака. По этой бездне он еще куда-то брел, то и дело спотыкаясь и натыкаясь на что-то твердое. Его невидящие глаза пытались отыскать хотя бы крошечный островок света, или хотя бы — не-тьмы. Но поиски были тщетны, мрак не оставлял никакой надежды. Идти, собственно, было некуда. Каждая щепотка земли, каждая ее песчинка могли быть чем угодно, но только не частицей некогда великого царства, исчезнувшего теперь навсегда и оставившего пустоту, ту самую, которую теперь и видел былой Правитель.
Предававший и преданный царь добрел-таки до того места, где он некогда созерцал престол, и ненадолго обрел его, чтобы потом утратить вместе со своей империей и со всем видимым миром. Его возвращение случилось для кого-то, сам же он ничего не увидел кроме темноты навалившейся вечной ночи. Руины некогда великого города, развалины его дворца, остатки трона не стали бесхозны, они отошли к какому-то тщедушному государству, созданному завоевателями скорее не для того, чтобы оно БЫЛО, но для того, чтоб никогда больше не было Византии. По битым камням среди закопченных стен и обугленных крыш бродили одуревшие от грабежа, безделья и безнаказанности завоеватели. Им сразу бросилась в глаза неизвестно откуда появившаяся фигура человека в черной одежде, который стучал своим посохом по старым камням. Ходил от камня к камню, наносил удары, и слушал отдававшийся глухой звук.
Странный грек не понравился, уж очень он не походил на жителя погибшей и порабощенной страны. Его схватили и отвели к правителю выросшего на этой земле, словно крапива на пожарище, недогосударства. Латинскому правителю Балдуину хватило одного взгляда, чтобы узнать в слепом страннике поверженного царя. Приговор возник тут же — сбросить Алексея Дуку с Восточной стены, той самой, где некогда решилась судьба города.
Бывшего царя вели по родному городу. Мимо разграбленной пустой Софии, мимо порушенных храмов и домов, мимо поломанных акведуков и вырубленных садов. Но ничего не созерцали пустые глазницы царя Алексея, кроме бесконечного мрака, не оставляющего и частички живого пространства. Куда его ведут, он не знал, ибо не понял слов, сказанных кем-то невидимым на чужом языке. Но когда он почувствовал путь наверх, то догадался о близости своей погибели, и рука сама прикоснулась к подаренному Олегом кресту. Смерть его не напугала, скорее — обрадовала, ведь только в ней был конец удушающего, непролазного мрака, который теперь давил его со всех сторон. Если представлять гибель, как потерю света, то она уже случилась, и смерть следующая может лишь снова его зажечь…
Алексей Дука Мурзуфл ощутил толчок в спину, и его плоть тут же потеряла вес. Струящийся со всех сторон свет одолел мрак, недавно казавшийся вечным и бесконечным, и обратил царя Алексея в бесплотное световое облачко.
Олег Тмутараканский вернулся на родину, но ненадолго. Вскоре он опять собрал ладьи, но отнюдь не в боевой поход на Киев. С немногочисленным отрядом своих воинов он странствовал из одного русского города в другой, призывая князей прекратить распри, и соединив силы, собрать войско для освобождения Царьграда. Князья-родственники его радушно принимали и с радостью соглашались на его предложение. На самом деле князей, конечно, радовало то, что этот князь не претендует на их земли и не собирается мешать их желанию заполучить Киев или хотя бы какое-нибудь соседнее княжество. Прощаясь, они обещали отправиться в освободительный поход, но не сейчас, а чуть позже, когда будут решены более важные дела. Тело Руси продолжали сотрясать кровавые битвы, род шел на род, и никому не было дела до далекой земли, завоеванной латинянами.
Тмутаракань тем временем беднела, как и остальная Русь. Ведь после исчезновения Византии Русь перестала быть путем из варяг в греки, разорвался древнейший купеческий путь. Не было больше здесь ни шелков, ни драгоценных каменьев, ни заморского вина. Берега Тмутаракани сделались пустыми, только лишь немного княжеских ладей еще стояло возле них, но и те быстро гнили и приходили в негодность. Большое общерусское войско все не приходило, и ждать старым кораблям было нечего. Глядя на них, умер и правитель этой земли, князь Олег Тмутараканский, некогда храбро защищавший стены Царьграда. Когда князя хоронили, его рука сжимала подаренный Алексеем Дукой Пятым крест.
Товарищ Хальген
2010 год
Комментарии: (0)
|
(03-10-2009)
Капли мелкого дождя били по морской глади, оставляя на ней множество мелких кружочков. Небесная вода с тихим шепотом вбиралась в воду земную, но море не становилось от этого ни светлее, ни теплее. Оно оставалось прежним, таким же, как бездонную пропасть лет, предшествовавших этому дню.
Морская вода отражала серые небеса. Казалось, что она замыкает собой этот мир, показывает себя его последней точкой. Будто в море нет ничего, кроме отражения облаков и спешащих к теплым краям и синим (вместо серых) морям перелетных птиц. Но рыбьи всплески, то и дело мешавшиеся с дождевыми каплями, утверждали, что это не так, что море от дна и до серой пленки своего верха наполнены жизнью. Жизнью, сокрытой от людей, которую они встречают, только лишь выудив рыбку.
Рыбка может подняться к поверхности и сделаться видимой для человека. Но она может и погрузиться на самое дно, где царит вечный мрак, всегда сокрытый от земных глаз. Что творится там, в тех краях, в которые человеку нет хода? Видать, что-то недоброе, если мир тот предусмотрительно спрятан поглубже и потемнее!
Сокрытый мир нарисован во множестве сказаний. Сколько героев погружалось в него, сохраняя способность дышать и жить! Садко играл там на гуслях, и звуки старых добрых песен разносились среди донных струй, не слышимые для наземных жителей. Но, в то же время, сколько людей пучина забрала к себе, оставив от одних лишь память, а от других и вовсе ничего! Значит, не может человек там обитать по своей воле, бессильна она против воли глубин!
Недобрым словом поминала про себя Анна Сергеевна эти старые сказки, когда шла со своей внучкой Викой по морскому берегу. Сама Анна Сергеевна даже не поворачивала головы в сторону облачных морских гладей, но Вика все время смотрела на них.
— Что ты там смотришь? — одергивала ее бабушка, — Вода, как вода! Мокрая, холодная, мерзкая. Еще и грязная, видишь — пятно мазута?! Вот там!
— Какой мазут? Бабушка, это ведь радуга!
— Да… И вправду — радуга… — растерянно проговорила бабушка.
Анна Сергеевна потянула внучку за руку и свернула на улицу, ведущую прочь от моря. Его она теперь боялась, но, вместе с тем не хотела и покидать этот городок, со всех сторон объятый свинцово-серыми волнами. Ведь это море забрало к себе ее сына, бездыханное и распухшее от воды тело которого так никто и не обнаружил. По бумагам он так и числится пропавшим без вести. Потерявшимся не в чужих странах, не в дальних морях, а всего лишь за две версты от своего дома. Может, есть в сказках правда, и он сейчас там, под облачными волнами, целый и невредимый?! Может, пройдет время, и он уговорит таинственного морского царя выпустить его из пучинных объятий?! И тогда Сергей выйдет оттуда на Божий Свет, весь мокрый, пропахший водорослями, но… живой! Глупо, наивно в такое верить? Но во что еще верить старой женщине, воспитывающей наполовину осиротелую внучку?!
Сережа когда-то любил те самые сказки, которые сейчас вспомнились Анне Сергеевне, и которые она никогда не давала читать внучке. Что там любил, по книжке «Садко», украшенной дивными картинками он научился читать. Не давалась ему тогда азбука, и он не знал ни буквы до тех пор, пока отчаявшаяся учительница не попробовала, наплевав на школьную программу, учить его грамоте по любимой книжке.
От книжки Сережа перешел к опытам. Наполнив ванну водой, он забирался в нее, и пробовал дышать сквозь воду. Конечно, захлебывался, потом долго плевался и кашлял. Тогда это было смешно.
— Ничего у тебя не выйдет! Не может ни человек ни зверь водой дышать! На такое лишь рыба способна, у нее жабры есть! — говорил отец, который тогда еще был жив.
— Жабы! — удивлялся Сережа, — Где у рыбы — жабы?
— Не жабы, а жабры, — поправляла Анна Сергеевна, — Как-нибудь буду рыбу разделывать и покажу тебе их!
— Кит и тот под водой не дышит! — продолжал отец, — Он набирает в себя побольше воздуха. Благо, что у него легкие велики, не то, что у нас! Но как только воздух кончается, ему приходится всплыть! Иначе задохнется!
Получилось хуже, когда они отправились на теплое море, и Сережа решил повторить на нем свой опыт подводного дыхания. Наверное, он решил, что для того, чтобы вздохнуть под водой, надо чтобы все было точь-в-точь, как в книжке. А ведь в сказке не говорилось про ванну и водопроводную воду!
Но отец Сережи на счастье хорошо плавал и быстро выловил захлебывающегося сына из воды.
— Не увижу я того, что под водой… А так хочется… — грустно сказал Сергей, когда откашлялся и отплевался.
— Почему же? — успокоил его отец, — Только сперва надо научиться плавать, потом — держать в себе воздух и нырять. Как научишься — я куплю тебе ныряльную маску, и ты все увидишь!
— Может не надо, — возразила Анна Сергеевна, — Опасное это все-таки дело!
— Ничего опасного, если умеешь! Ходить тоже опасно, можно так упасть, что насмерть голову разбить, но не будешь же всю жизнь по-пластунски ползать! — усмехнулся отец.
Через несколько дней они зашли в местный порт, чтобы прокатиться на прогулочном катерке. Катер несуразной белой точкой виднелся между двух больших теплоходов. Возле одного из них царило оживление, чувствовалась какая-то работа. Сережа любил различные работы, мать не могла его оторвать, к примеру, от созерцания рабочих, прокладывающих водопроводную трубу или золотарей, прочищавших люк. До отхода катерка оставалось еще минут двадцать, и родители согласились отвести сына посмотреть на работающих людей.
Когда они подошли к краю причала, из-под воды вылезло несуразное существо с блестящей круглой головой. Его тело было гладким, словно предназначенным для водного мира. Существо сделало несколько неуклюжих шагов по берегу, и Сергей чуть не лопнул он смеха.
— Что смеешься? — удивилась Анна Сергеевна, привыкшая к тому, что ее сын за всеми работами наблюдает с большой серьезностью, и молча, лишь потом засыпая родителей множеством вопросов.
— Ходячую рыбу поймали! Или как тот зверь называется! Ха-ха-ха! Вот умора! Можно я пойду ее потрогаю! Вы не бойтесь, она все равно меня не поймает, вон — еле идет! Того и гляди — свалится! Ха-ха-ха!
— Не рыба это, дурачок, а водолаз! Человек такой, он под водой работает, а то что на нем — это его снаряжение!
Сережа не поверил, но «рыба» отвинтила свою голову, из-под которой появилась самая настоящая человеческая голова с бородой. Сергей застыл в удивлении, разом прекратив свой смех.
— Ну, убедился?! — усмехнулся отец, — Все, идем на пароходик, а то опоздаем! Он ждать не будет, это первое морское правило — на море не ждут!
— Он что, по дну ходит?! И все видит, что там есть?! — не верил Сережа.
— Это от мутности воды зависит, — пояснил отец, — Если вода прозрачная, то все видит, а если не очень — то и видит недалеко. Ровно столько, сколько ему надо. Он ведь не из интереса туда лезет, а чтобы работать!
— Как? Ему что, не интересно?! Под водой-то?!
— Интересно, конечно. Папа не так сказал. Он и для интереса тоже туда лезет. Но главное — для работы, — заметила Анна Сергеевна.
Мир между созерцанием и действием, то есть интересом и работой был восстановлен. А Сережа дивился тому, что для погружения в таинственный невидимый мир вовсе не обязательно учиться дышать водой. Оказывается, уже придумано, как человеку попасть в мир кораллов и раковин, да при этом не захлебнуться!
Еще он поверил, что старые сказки в самом деле написаны темным народом, который старательно выдавал свои мечты за что-то уже случившееся, скрывая этим свою беспомощность. Сделалось ясно, что если следовать Садко, то под море, скорее всего, никогда не попадешь, даже если проявишь большое усердие. Но ведь он может стать всем, кем может сделаться человек, и водолазом — в том числе! Если все выяснить, а потом поступать так, как надлежит будущему водолазу, то когда-нибудь на голове появится медный шлем, а вокруг тела — рыбообразный костюм! Тогда уже все, что есть под водой, о чем знают и о чем не знают береговые людишки, предстанет перед его глазами. И мрачную тишину темной воды морских глубин развеселит его быстро пляшущее сердце!
Свое становление водолазом Сережа начал с того, что смастерил себе круглый картонный шлем, точь-в-точь водолазный. Родители, ясное дело, этому не противились. Ведь все дети того поколения хотели кем-то стать, и жаждали этого они столь страстно, что считали свое текущее бытие лишь шагом к той мечте. Еще в том поколении было много будущих летчиков и космонавтов, так что удивительного, если кого-то потянуло вниз, когда других тянет вверх?! Должно же в природе и в человеческой жизни устанавливаться равновесие!
Когда к ним приходили гости, в прихожую выскакивал Сережа в своем шлеме. Женщины иногда вздрагивали от неожиданности, но потом все принимались дружно смеяться и одаривать будущего покорителя глубин конфетками да шоколадками.
— Меня с собой возьмешь? Рыбок разноцветных покажешь? — шутя интересовалась какая-нибудь тетя Настя.
— Вообще-то женщин туда не берут, мне папа так сказал, — строго отвечал Сережа, но потом, смилостивившись, отвечал, — Но тебя я как-нибудь возьму. Обязательно!
— Ты уж постарайся!
По просьбе Сережи родители купили аквариум с разноцветными рыбками и целым лесом морских растений. Будущий водолаз любил смотреть на него из своего самодельного шлема, представляя, что он уже погрузился в глубины. Лампочка, которой освещался аквариум, наводила его на мысли о том, что там, в морских глубинах, тоже светло. Вернее, лампочка скорее воскрешала в нем воспоминания о красочных картинках из книжки «Садко». Об источнике сияния в тех краях, куда нет хода солнечным лучам, Сережа не думал. Он просто был уверен, что все морское дно покрыто облаком мягкого золотистого света.
Но в аквариуме каждый день творилось одно и то же. Однообразные рыбки совершали бесшумные путешествия от одной его стенки к другой, размеренно бурлил воздух, сверкала лампа. Со временем Сергей подумал, что на морском дне, должно быть, все не так — там гуляют водяные струи, появляются и исчезают в безмерном синем пространстве рыбьи стаи. Быть может, проплывая мимо него, эти непуганые рыбешки тихонько коснутся шлема. Не задумавшись о присутствующем в их мире странном госте, они продолжат свой путь по водяным дорогам, который, быть может, куда-то ведет. У этих же запертых в стекле рыбок дальнего пути быть не может…
Тогда Сережа выпустил своих рыбок в море, не задумываясь про их дальнейшую судьбу. Аквариум же долго стоял полным гниющей воды на столе его комнаты, пока родители куда-то не спрятали. Вместо аквариума Сергей налег на свою фантазию, творя в ней множество подводных миров, которые он перекладывал на бумагу. Получались рисунки, ложившиеся на стены комнаты вместо обоев. Скоро комната сама сделалась как будто частью морского мира, невиданной силой занесенной в стены городского дома. Мир этот каждый день изменялся — одни рисунки Сережа безжалостно отдирал, другие приклеивал вместо них. Иногда ему даже казалось, будто мимо самых глаз проносятся различные подводные существа — когда обычные рыбки, а когда и кое-что серьезнее, например — русалки. Такие погружения он совершал множество раз каждый день.
Своими мыслями Анна Сергеевна часто возвращалась в те минувшие дни. Может, ей что-то надо было делать по-другому, может, они с мужем и стали роковыми стрелочниками, которые перевели стрелки жизни своего сына на роковой путь? Но что тогда нужно было делать, или наоборот — не нужно?! Может, не читать ту злополучную сказку «Садко»? Но сказка ведь добрая, в ней не льется кровь, не падают отрубленные добрыми и злыми героями головы. Пожалуй, одна из самых бескровных сказок… Или запретить ему увлечься подводным миром, беспощадно срывать со стен его рисунки и расправляться с ними? Так ведь запретный плод — он самый сладкий, тогда бы и без того могучее увлечение сына сделалось бы могущественнее во много раз.
К тому же было еще одно обстоятельство, заставляющее родителей принимать сыновнее увлечение. Дело в том, что при своей внушительной комплекции Сережа имел необычно тонкий, писклявый голос. Причин в его физиологии для этого не было, то была просто его необычная особенность, доставшаяся ему неизвестно откуда. Отец припоминал, что вроде бы такой же голос был у его прадеда. Помех для жизни такой голос, конечно, не создавал, но отец говорил, что при таком голосе лучше выбрать мужественную, жесткую профессию. Не будет питательной почвы для всяких комплексов и прочей ерунды.
Сергей тогда не любил физику и математику. На просьбы заняться этими науками он отвечал коротко: «Под водой синусов да логарифмов нет!» Быть может, если бы он их так и не познал, то сделался бы художником, рисующим подводные миры, или ученым-ихтиологом, рассматривающим в своем кабинете рыбок под микроскопом. Но в те дни родители страстно желали, чтобы ребенок познавал эти науки. Потому отец откуда-то принес книгу по водолазному делу и показал, сколько в ней синусов и логарифмов. Этого толчка хватило, чтобы разогнать поезд мыслей сына по физико-математическому пути. Кто же тогда знал, что придет этот поезд в сегодняшний день, где нет самого Сергея?!
Едва Сергей начал изучать точные науки, как уверился, что все происходящее на свете подвластно их строжайшим формулам. Любая случайность, а тем более — несчастье есть, конечно же, результат одной, а то и нескольких ошибок, сложившихся друг с другом. Луч точных знаний может легко осветить самые темные изнанки этого мира и тем самым связать их со светлой, обжитой стороной.
К последнему классу школы математические успехи Сергея оставили далеко позади себя только что появившиеся в те времена компьютеры. Он без труда поступил в Морское Инженерное училище, которое на счастье или на беду находилось в их же городе.
Анна Сергеевна помнила радостное лицо Сергея, когда он пришел к родителям после своего первого погружения. «Представляешь, я надел тот самый шлем, о котором мечтал, когда был маленький. А он тяжелый-тяжелый оказался, намного тяжелее картонного! Но его тяжесть — приятная, ведь она — моя, родная, о которой я так мечтал! Видишь, сегодня я узнал, что даже тяжести, и то разные бывают! Но под водой он делается не очень тяжелый, в самый раз по мне, какой и нужен!»
Она обнимала сына, отец жал ему руку. Какое это счастье, когда мечты детей сбываются! Не сравнить ни с чем, даже со свершением собственной мечты. Ведь цену своим желанием с возрастом узнаешь, и они кажутся не столь уж великими. Но мечта ребенка — чиста, как весеннее поле с только что пробившейся свежей травой!
Сергей сделался военным инженером-водолазом, служить он поступил в спасательный дивизион. Там он и увидел морские глубины, которые показали ему совсем не то, что он видел в детстве. Вместо ослепительного сияния и рыбьих стай — темная придонная муть. Но это его не разочаровало, ведь Сережа уже знал, что морей на свете много, и глубины в них разные. Где-то они и светлые, с русалками да рыбьими стаями, а здесь, увы, темные и безжизненные. Но он молодой, везде побывать успеет…
После первого погружения по старой водолазной традиции сослуживцы разложили на берегу выпивку и закуску. Поднявшись к чистому воздуху и песням птичек, трели которых раздавались в ту весну особенно громко, Сережа снял с себя снаряжение и сделал глубокий вдох. Они расположились за импровизированным столом, выпили.
— Удивительная страна, наша Русь, — сказал после третьего стакана разбавленного спирта начальник, капитан второго ранга Владимир Павлович.
— Что же в ней удивительного? — спросили все.
— Много, много в ней удивительного! — спокойно ответил Владимир Павлович.
— Это верно. Конечно, верно!
— Но самое удивительное, что наша страна ведь сухопутная. Так?! Об этом кто только не говорил! На разные лады! И вот, в нашей сухопутной стране одна из главных святынь, Китежград, спрятан на дне! Не моря, конечно, а озера, но все одно — удивительно! Вот Англия и Америка — морские страны, и что же у них под водой сокрыто?! Ничего! Хорошо, посчитаем их тупыми и бездуховными. Но Япония?! О японской духовности многое слышно, и страна она — самая морская, а под водой опять-таки ничего! Как видно, даже если по воде плавать мы не очень способны, то ходить по дну, если займемся этим серьезно, сможем запросто!
За это и выпили.
Потом посыпались вопросы о граде Китеже, про который в те годы мало кто знал. И Владимир Павлович, разговорившись, рассказал о чудесном исчезновении под воду озера целого русского города вместе с правителем всей Руси — князем Ярославом Вторым, отцом святого Александра Невского. Города того вроде как на лице Руси-матери больше и нет, но вместе с тем он и есть. На берегу озера Светлояр, под которое он ушел, как сказывают, бывает слышен перезвон его колоколов.
К тому времени было выпито уже по пятому стакану. Мир показался наполненным тайнами, и водолазы договорились, что когда-нибудь совершат на то озеро свою экспедицию и погрузятся на его дно. Многие представили, как в водолазном снаряжении пройдутся по наполненным живыми людьми улицам древнего города, и удивят их своим обликом. Интересно, за кого их там примут? За вылезших из преисподней чертей, или все-таки за людей? Кто знает, может им известно о всем, что в эти годы происходило на Руси, но вмешаться в жизнь своих земель они не могли?! Ведь чудо на то и чудо, что в нем нет невозможного!
После этой истории Сережа сильно удивился. Оказалось, что физика с математикой теперь остались за партой училища да в его конспектах, которые он пожалел выбросить. А здесь, среди людей, которые погружаются на дно настоящего, а не нарисованного преподавателем на доске моря, живут сказки и предания вроде тех, которые он любил в детстве!
На озеро Светлояр, в славный град Китеж они так и не собрались. Вместо поисков потерянного града было множество командировок. По флотам.
Поднимали затонувшие корабли. Это делается так. К мертвой стальной туше, лежащей в темноте морских глубин, приваривают понтоны, заполненные водой. Потом в понтоны со спасательного корабля подается сжатый воздух, и потерянное для людей железо начинает медленно подниматься на свет Божий. Проходит немного времени, и над морскими волнами показывается нечто чужое, принадлежащее уже другой стихии. Под обилием раковин и водорослей трудно узнать то, что некогда было создано трудом человеческих рук, а потом, населенное людьми, ходило по морям и океанам. Дальше остается отбуксировать чуждую белому свету морскую тушу в ремонтный завод.
Чаще всего железо, отнятое у моря, идет в переплавку, чтобы беспощадный огонь печей выжег из него нечисть, поселившуюся в темных глубинах. Из ворот завода выходят поезда, груженные ничем не примечательными блестящими слитками, которые никому и ничего не скажут о судьбе того металла, из которого они состоят. Если железо и способно помнить свою прошлую судьбу, все одно нет никого на свете, кому оно могло бы о ней поведать.
Иногда вырванные из пучины корабли восстанавливают, превращая их в проклятие для будущего экипажа. Сказывают, что нет для моряка худшего наказания, чем служба на таком «утопленнике». В их нутре всегда царит полумрак, какими яркими бы не были лампы освещения. В их темных отсеках нет-нет да и встретишься со скользкой тенью, беззвучно выплывшей из металла, и столь же стремительно в нем растворившейся.
Без всяких причин на таких кораблях происходят аварии. Мало кто из них доживает свою вторую жизнь до конца, до ржавого корабельного кладбища. Чаще всего они проваливаются в пучину, иногда — вместе с экипажем. И случается это опять-таки без всяких причин, словно подводная бездна сделалась для корабля родиной, и всю вторую жизнь он сам отыскивает путь возврата в ее привычные объятия.
Однажды Сергею довелось участвовать в извлечении мертвых тел из брюха погибшего пассажирского парохода. Работа была опасной — туловище мертвого корабля так и не нашло себе покоя на морском дне. Оно опасно накренилось, готовое вот-вот обрушиться. Рваные края железных ран, через которые водолазы проникали в корабельное нутро, грозили перерезать воздушные шланги, единственные источники жизни людей под водой.
Здесь Сережа впервые и встретил тот подводный мир, о котором мечтал в детстве. Были тут и разноцветные рыбешки, и ровные, словно выточенные чьими-то руками ракушки. Но это великолепие делало их работу особенно ужасной, ведь через красоты подводного царства им приходилось тащить бездыханные, наполненные водой тела. Одежды мертвецов чаще всего были цветастыми, словно упорно не согласными со смертью, которую приняли их хозяева. Но противопоставить внезапно пришедшей водяной смерти они не могли. В пустые глаза мертвецов заглядывали цветастые рыбки, те самые, о которых когда-то мечтал Сережа.
Трудившиеся на глубине водолазы проникались мыслью, что царство мертвых навсегда заберет их к себе, и выбраться в мир солнечных лучей и широкого воздуха им уже не суждено. Поэтому каждый выход наружу порождал бурю радости, сломить которую не могла даже толпа рыдающих родственников утонувших, стоявшая немного поодаль. Освобожденные от пут мертвого царства, водолазы жадно глотали спирт, стараясь вытеснить из себя мысль о том, что завтра им снова предстоит идти туда.
— К чему эта работа, спасать мертвецов? Разве покойник, лежащий под водой есть более мертвый, чем лежащий на берегу? Или его душа там, на небе, пойдет каким-то иным путем, по другой дорожке?! — спрашивал сам у себя пьяный Владимир Павлович. Он не сомневался, что кто-то из его подчиненных выйдет на морской берег бездыханным телом, которое в цинковом гробу придется отправлять к родственникам. Так оно и вышло — дивизион потерял мичмана Федю, у которого, как и опасался командир, был перерезан шланг. Лицо мичмана сохранило тоже выражение, что было и на восковых лицах пассажиров мертвого парохода — гримасу запредельного ужаса.
После этой командировки Сережа впервые пожалел о выбранной профессии. Ведь его мечтой был таинственный и прекрасный подводный мир, картину которого он принес с самого детства. И вот этот мир явился к нему, но явился он до краев наполненным не жизнью, а смертью.
Чтобы разогнать подступившую тоску, Сергей женился. На первой женщине, которая согласилась стать его женой, без романтических свиданий и любовных подвигов. Но о своем браке он никогда не пожалел. Ведь свадьба превращает любую романтическую возлюбленную в самую обычную жену, и что за беда, если в его жизни на месте великой любви к женщине была великая любовь к глубинам?!
Сергей продолжал служить водолазом, уже без всякой мечты, просто выполняя свои обязанности. Страшных командировок больше не было, и подводный труд постепенно вошел в привычную для него колею. А Сергей сам дорос до начальника, командира дивизиона, заменив собой постаревшего Владимира Павловича.
Тот день был обычным рабочим днем, а задание было сравнительно простым. Надо было спустить двух мичманов-водолазов на десятиметровую глубину, чтобы они застропили там старую торпеду, лежавшую в глубинах с неизвестно каких времен. У Сережи в тот день были кое-какие дела, которые он собирался сделать после проведения операции. Вернее, не кое-какие, а весьма важные — предстояло проведать в роддоме жену, которая в тот день благополучно родила дочку. Окончания работ Сережа ждал с нетерпением.
Было солнечно, и водолазы спокойно шли в воду. Их медные шлемы как будто растворились в золоте солнечных лучей. Сережа не мог оторвать глаз от этого жидкого золота, отблески которого тепло грели душу и рождали в ней чувство чего-то прекрасного.
Сергей был на связи с водолазами. Кабель вместе с воздушными шлангами уходил вниз и терялся среди золотистых бликов.
— Я мичман Блинов. Торпеда обнаружена. Завожу стропы, — говорила связь.
— Хорошо, — отвечал Сергей, — Продолжать выполнение задания!
До окончания оставались считанные минуты, и Сережа, вытерев со лба пот, облегченно вздохнул. Дальнейший день представлялся ему широко распахнутым, видимым, как на ладони.
Внезапно шланги, кабели и канаты натянулись, как струны. Из глубины выплыло несколько больших воздушных пузырей, которые заставили сердце Сережи бешено забиться. Во всем этом он сразу же почуял что-то зловещее, предсмертное. Он тут же схватился за связь, но оттуда вместо привычных звуков человеческого дыхания раздавалось лишь мерзкое змеиное шипение.
— Выбирать канаты! — крикнул он.
Канаты вместе со шлангами и кабелями были выбраны, и на том их конце, где должны были находиться живые люди, не оказалось ничего. Словно чья-то невидимая рука загребла их к себе, легко разорвав все, что связывало водолазов с миром воздуха и расплавленного солнечного золота.
Тут же подготовили еще двух водолазов, одним из которых был сам Сергей. Страх за людей, чьи сердца только что бились в унисон его сердцу, прогнал боязнь за свою жизнь. Солнце зашло за тучу, и водная поверхность моментально сделалась зловещей, как будто в десяти метрах под ней не было никакого дна, а была черная воронка, ведущая прямиком в самую сердцевину того света.
Нет, дно все-таки было, Сергей ступил на него. На том месте, где лежала торпеда, теперь было пусто. Только беспокойные облака мути еще носились вокруг, без всяких слов говоря о только что случившейся беде. «Наверное, торпеда сработала и пошла. Они были на ней, и их снесло… Хотя подобное мало возможно… Эх, кому ведомо, что здесь бывает мало, а что — много?!», лихорадочно соображал Сергей.
Все дела, намечаемые на этот день, рассеялись, будто были всего лишь зыбкими бликами на беспокойной воде. В мыслях осталась лишь пучина, только что поглотившая две жизни. Единственное, что мог еще сделать Сергей — это найти тела тех мичманов, которые, по всей видимости, были уже бездыханными. Не может же человек дышать без воздуха! Шансов на их выживание, понятно, не было, но Сережа не думал об этом, и где-то в глубине его мыслей оставалась надежда на то, что подчиненные — живы.
Работы продолжались день и ночь в течение трех суток. Все это время Сергей не спал и не сходил с борта водолазного катера. Прибыла подмога, и работы охватили всю акваторию бухты. Рассчитали траекторию, по которой могла уйти торпеда, и все дно на ее пути было исследовано до самой мелкой песчинки. На всякий случай поиски провели и в других частях бухты. Но водолазов не нашли ни живыми ни мертвыми, как не нашли и саму торпеду. Происшествие противоречило всем законам механики — не мог быть у ожившей торпеды такого запаса воздуха! Только кому было об этом говорить? Давно умершим конструкторам, беззвучным рыбам или равнодушным морским волнам?!
Через три дня работы закончились. Исчезнувших водолазов записали пропавшими без вести. Сергей смотрел на море, и оно отвечало ему молчанием. Морская бездна заглядывала в глаза Сергея, проникала в самую его душу. За прошедшие годы он множество раз погружался в нее, но так ее и не познал. Отвернувшись от моря, он вспомнил о рождении дочки. «До чего сплетены жизнь и смерть!», подумал он. «Девочку мы хотели назвать Викторией, победой… Это в дни моего поражения…», с тоской подумал он. Но переименовывать девочку они не стали. Пусть поражение ее отца перед бездной останется где-то в его памяти, а ее жизнь все одно начнется с чистой страницы и пусть в ней будут одни лишь победы!
С потухшими глазами Сережа отправился к отставному Владимиру Павловичу, чтобы тот подсказал ему, как правильно оформить ворох бумаг, которые положено написать о пропавших водолазах. Бывший начальник предложил Сереже лучшее лекарство — водку.
— Бумаги мы с тобой сделаем, — сказал Владимир Павлович, — Но сейчас тебе надо подлечить и тело, а то продрог до самых жил, и душу.
Они стали «лечиться». На пятом стакане Владимир Павлович грустно посмотрел в сторону Сергея.
— Вот что я тебе скажу, мой друг. Всякое в нашей службе бывает. Не ты первый, не ты последний. Вины твоей тут нет, ведь что есть человек против морской пучины? Раньше люди умнее были, хоть оберегами себя покрывали. Обереги прежде на всем были — и на домах (вспомни русские узоры), и на одежке, и на всех предметах. На кораблях само собой, они же ближе всего к царству смерти, которое в давние времена именовалось навью. А мы в самую навь лезем, куда путь человеку заказан, и на нас нет ни одного оберега! Потому что ремесло наше появилось тогда, когда человек более всего стал в самого себя верить! Мы-то знаем, какова наша сила поперек силы глубин, а вот конструктора всякие, что нам снаряжение придумывают — те не ведают. Сидят в своих кабинетиках, карандашом по бумаге чиркают. Все наши беды для них — х…ня, называемая статистикой. Про нее они по бумажкам узнают…
Сергей кивнул головой.
— Только одну я тебе скажу, Сергей, не к добру все это. И в прошлом случалось, что водолазы без вести под водой исчезали, только мы про это говорить не любим, без нужды не вспоминаем. Вот она и пришла — нужда. Теперь я тебе скажу. Не буду тебе пересказывать всех случаев. Но всякий раз тот, кто был связан с ними, слышал последнее их дыхание, донесшееся из подводного мрака к земному свету, спустя какое-то время исчезал сам. Тоже под водой. Вот так вот. Хочешь, назови это суеверием…
— Что же мне делать?
— Знаешь, лучше держись от воды подальше. Говорят, конечно, что все одно не спасет… Но, возможно…
С того дня Сережа сделался молчаливым и мрачным. Возможно, дома он был и другим, но сослуживцы видели его лишь таким, словно бьющее ему в глаза синее море превратилось в смертельную отраву для его души. Он перешел на должность, которая не требовала участия в водолазных спусках. Больше его шея не чуяла тяжести медного шлема, но голова Сережи вместо того, чтоб быть высоко поднятой, теперь низко склонилась. Когда он случайно встречал на пирсе уходящих в глубину водолазов, он осенял их крестным знамением, что было необычно для тех дней. Но никто не дивился. Историю Сергея уже знали все на флоте.
Но служить, а значит, всякий день видеть море и водолазов, оставалось недолго. Близка была отставка, в которую водолазы отправляются отнюдь не дряхлыми дедами. Он уже нашел для себя место будущей работы — начальником в одном учреждении. Осталась лишь зима, потом — весна, и все…
Зимой море покрылось льдом и сделалось не страшным. Белое покрывало сравняло воду и твердь, спрятав глубоко под собой черную бездну, в которой теперь обитали два человека, прежде знакомых Сергею. Каково им там, что они видят? Наверное, не то, о чем говорилось в сказке его детства. Быть может, и нет там морского царя с многочисленными дочерьми. Или есть?
Сережа глядел на белое поле, убеждая себя, что под таким чистым, почти ангельским снежком не может угнездиться что-то страшное. Тем более что на нем то здесь то там чернеют точки озябших подледных рыбаков, иногда по краю прокатываются цветастые лыжники…
Наконец наступила весна, несшая в своем чреве долгожданный день отставки. Морем вместе со своими так и не познанными глубинами и закоулками, конечно, останется здесь, но оно провалится в его, Сергея, прошлое. Он переедет в другой город, подальше от моря. Даже уже знал, в какой, ведь в нем он и нашел себе работу до старости. В отпуска он будет ездить куда-нибудь к мелким речушкам, а если жена с дочкой и захотят к водам теплых морей, то он отправит их одних, без себя. Русскому вычеркнуть из своей жизни море не столь тяжко, как, скажем, японцу, хотя и труднее, чем монголу.
В день своей отставки Сергей накрыл большой стол. Он пригласил всех былых сослуживцев, вместе с которыми тщетно пытался постичь бездну, и, конечно, своего наставника, Владимира Павловича.
— Много чего у нас было, но к Китежграду мы так и не собрались, — сказал Коля, занявший теперь то место, которые прежде занимали сперва Владимир Павлович, а потом — Сергей.
— Значит, так должно быть, — ответил Владимир Павлович, — Видно, так надо, чтобы Китеж никто не тревожил, никто праздно не шатался по его сокрытым улицам. Все верно.
К окончанию застолья все, разумеется, изрядно приняли. Запасы коньяка и водки закончились, перешли на старый добрый водолазный спирт, который когда-то увенчал первое морское погружение Сергея.
«Ведь они тогда так и не хлебнули этого спирта, а я теперь его пью. Вот, выпью сейчас молча за их… упокой? И отправлюсь отсюда прочь, домой, в отставку. На этом — все!», решил Сережа. Так он и сделал.
— Все, я вас покидаю! Семья ждет! — сказал он, протягивая всем руку.
— Куда же ты поедешь? — пожал плечами Владимир Павлович, — В таком виде?
— Ничего. Доеду. Мне не впервой!
— Погоди… У меня внизу машина стоит, я тебя до дома довезу!
— Как же Вы сейчас за руль?
— Ну и что! Мне тоже не впервой!
Они сели в «советский Мерседес» — «Волгу». Владимир Павлович нажал на газ.
— Давай-ка на пирс съездим. Все-таки надо в последний разок тебе глянуть. Таков обычай…
Машина на полной скорости понеслась к скользкому пирсу, который стремительно вынырнул из-за поворота. «Волгу» занесло, и, удивленно повернув голову, Сергей увидел перекошенное ужасом бледное лицо Владимира Павловича, вцепившегося в рулевое колесо.
— Что?.. — крикнул Сережа свое последнее слово.
В следующий миг на него глянула большая вода, только что вылезшая из-под снежного покрова. Бездна…
Владимиру Павловичу удалось вырваться из смертельных объятий гибельного железа. Открыв дверцу, он вылетел на поверхность. Выплевывая холодную воду, он изо всех сил закричал о помощи.
Помощь вскоре пришла. Уже через час на месте беды трудились водолазы, проваливаясь в воду, сомкнувшуюся над несчастным автомобилем. «Волгу» вскоре обнаружили, подвели к ней стропы и с помощью крана вытащили на пирс. Но она была пуста. Тела Сергея в ней не было.
Переодетый в сухое и опьяненный спиртом Владимир Павлович стоял на пирсе, захлебываясь слезами. Так он рыдал впервые за свою долгую жизнь. Он знал, что это сбывается, но не знал, что сбудется при нем. И теперь он — следующий!
Тело Сергея искали три дня. И не нашли.
А Владимир Павлович остался жить, ожидая своего провала в роковую бездну. Он не сомневался, что наступит тот день, когда над его головой сомкнутся темные воды. Мысли о роковой глубине наполнили все его дни.
Вдова Сережи, ее мать и дочь ничего не узнали о будущей судьбе Владимира Павловича. Она ушла в иную сторону необъятной жизни и ни разу о себе не напомнила. Так и остались Вика, ее бабушка и мать, которая никак не могла получит причитающееся пособие потому что ее муж не погиб, но пропал без вести.
— Я стану водолазом, — неожиданно сказала Вика, — И найду папу! Он там, под водой живет, с рыбками заигрался и про нас забыл. А я возьму и напомню, и рыбок прогоню, чтоб он скорее к нам пришел!
Анна Сергеевна вздрогнула и цепко сжала внучкину ручонку. Но тут же взяла себя в руки, и серьезно сказала:
— Тебя все равно туда не возьмут потому, что ты — девчонка!
Вика уронила слезу. Обидно чуять в себе какое-то препятствие, которое не преодолеть никакими стараниями этой жизни. Но она тоже взяла себя в руки и в тон бабушке серьезно ответила:
— Тогда я рожу сына, он сделается водолазом и найдет под водой папу!
Анна Сергеевна покачала головой.
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
(22-09-2009)
Какая смерть страшнее всех? Разумеется, та которая медленнее всех приходит, давая время на созерцание ее мерзкого величия и на восприятие ее неотвратимости. Такова смерть от удушья в замкнутом пространстве. Легкие жадно вбирают в себя то, что уже нельзя назвать воздухом, жадно вбирая из бесцветной, но тягучей массы самые крохотные частички кислорода. Сердце учащенно бьется, все нутро жаждет отыскать какой-то выход. Пока есть силы, оно еще шарит по стенкам огороженного со всех сторон пространства, жаждая отыскать в них хоть крохотную дырочку, хоть почти невидимую лазейку наружу.
Еще живое сознание не препятствует этим телесным движениям, приходя в ужас всякий раз, когда утратившие свой смысл руки вновь упираются в бездушную поверхность холодного металла. Оно не удерживает их от новых поисков, хотя заранее знает об их тщетности. Ведь за металлом — многие метры мертвой воды. Это не та сказочная мертвая вода, которая сращивает отрубленные части тела, это настоящая губительная ледяная вода, сквозь которую нельзя пройти живым. Можно представить себе веселых рыбок, которые пляшут в своем танце где-то за бортом и переносят самое большое удивление своей рыбьей жизни, касаясь бездушного железного борта. Им можно позавидовать, можно мысленно соединить свою душу с их рыбьими душами (если они у них есть) и унестись прочь от этой стальной могилы. Но к чему представлять, если никаких рыбок в такой глубине морозных вод нет, там есть лишь безжизненный мерзлый мрак, такой же — как и здесь.
Где-то во тьме, напершей на меня со всех сторон, лежат мертвые тела, которые я когда-то знал еще живыми. Может, какое-то из них еще дышит, но это уже не важно. Все одно, дышать оно уже скоро перестанет, как перестану и я. Быть может, на Том Свете я вновь увижу их всех живыми, вместе с ними увижу я и своих родителей, и… Главное, я увижу Ее, Она вновь предстанет передо мной, наверное, в том же облике, что была и прежде…
Смерть, ты же благородное существо, тебя всегда изображали не в виде мерзкого удава, а в образе величественной черной дамы с косой! Так руби своей косой, отправляй меня туда, откуда нет возврата, ведь отсюда тоже возврата нет! Быть может, пребывание здесь зачтется мне Там за пребывание в аду, и я увижу Рай. Эх, б…ская смерть, где оно, твое благородство?! Зачем ты продолжаешь давить мое горло, и при этом оставляешь бьющимся мое уже не нужное сердце, оставляешь мысли ползать по известковой поверхности бесполезных мозгов?!
Надо мной еще живет одно существо — гирокомпас. В прошедшей жизни я любил его, он и привел меня сюда, в мир лютой смерти. Где-то еще жужжит его моторчик, светится покрытый радиоактивной краской циферблат, и стрелка показывает миру мертвых одно и то же направление — на север. Но движения уже быть не может, все застыло, и некому выполнять указание стрелки. Разве что тем, кому уже повезло, чьи души вырвались из запертых во мраке тел, и теперь обрели свободу. Они легко прошли и сквозь металл, и через студеные воды, и теперь, должно быть, белыми птицами взмывают над волнами. Но те птицы никому не видимы, они не укажут людям место нашей железной могилы.
Так заканчивалась жизнь дизельной подводной лодки Северного Флота С-70.
Служба подводника опасна, это известно всем. Но служба, в которую мы заступили на этот раз была как раз опасна наименее. Это — не многомесячное боевое дежурство, а всего-навсего учения, которые продолжались лишь одну неделю. В надводном положении лодка шла на полигон. Я втягивал в себя темный морозный воздух, вглядывался в звездные небесные дороги и клял полярную ночь, которая тянулась уже бесконечно долго, и не было ей ни конца ни края. Неужто где-то есть края, в которых солнечно, где вместо морозного ножа полярного ветра по лицу гуляет лишь покладистый теплый ветерочек. Знал бы тогда, с какой тоской мне потом вспомнятся эти мгновения, эти воздушные капли, полные морозными иглами изморози!
Лодка пошла на погружение, и я занял свое место в Центральном, возле светящейся стрелки гирокомпаса. Теперь я обратился в глаз слепого тела подводной лодки, ощупью продирающегося сквозь мрачные воды.
Отработка задачи №2, «Плавание одиночного корабля». Задача не из самых сложных. Монотонно гудят электромоторы, лодка пребывает в неощутимом из ее нутра монотонном движении. Следующая задача — отработка режима РДП. Зашумел сжатый воздух, началась продувка цистерн.
Во время войны инженеры 3 Рейха по заданию отца германского подводного флота Денница разработали это не хитрое, но эффективное приспособление, которое они назвали «шнорхель». С его помощью им удалось обеспечить запуск дизеля и подзарядку аккумуляторов на перископной глубине, под водой, где лодка не видна противнику. После войны это изобретение досталось русским вместе с трофейными германскими лодками, и, по русской традиции, получила аббревиатурное название РДП. Существует, правда, версия, что этот механизм был придуман русским инженером еще во времена Первой Мировой, но потом забыт. В этом тоже нет ничего удивительного. Разве мало изобретений, сделанных одновременно русскими и немцами! Видно, к двум родственным народам часто приходят одни и те же мысли, русские от немцев и немцы от русских никогда ничего не смогут утаить, даже если приложат к этому все свои силы. Как тут не поверить, что мысли не рождаются в голове человека, а приходят откуда-то… Как бы это сказать… Извне! Только наши всегда проявляют невообразимую осторожность, опасаясь за последствия, которые может породить появление любого технического изобретения, пусть и самого безобидного. Немцы же, как люди более западные, чем мы, сразу пускают новинки в ход, особенно если дело касается войны. Только потом мы берем у них обратно то, что было придумано нами, успев к тому моменту забыть и родное изобретение, и его изобретателя.
Наверное, что-то в этом есть. Ведь всякое техническое новшество имеет двойственную душу, в нем всегда запаяно и добро и зло. Даже тот самый шнорхель, придуманный для спасения жизней подводников, теперь сделался нашим убийцей.
Оставляя над водой дымный след, непонятный для равнодушных чаек, лодка шла под водой. Наверху плескались волны, говоря по-морскому, море было 4 балла. Брызги их пенных шапок нет-нет да и попадали в открытую шахту. Вот-вот очередная волна захлестнет ее, и тогда…
На этот случай в шахте РДП имеется приспособление, представляющее собой простой шарик-поплавок. В случае попадания воды он поднимется и перекроет шахту. Правда, при таком морозе он может примерзнуть к стенке шахты и не сработать. Но это не беда. Кроме него дальше по ходу шахты она перекрывается заслонкой, закрываемой ручным манипулятором, приводимым в действие вахтенным матросом 35 поста. И еще, уже на самый крайний случай, в 5, дизельном отсеке есть ручная завинчивающаяся захлопка. Три барьера, исключающие любую случайность, намертво сковывающие мерзлую воду за бортом корабля…
Стрелка гирокомпаса указывала на север. Я уже закончил прокладку курса, и откинулся в своем кресле. Сослуживцы смотрели на меня с некоторой завистью. Ведь их сердца злостно рвались домой, к семьям, детям, к подругам. Они перетерли бы в порошок и развеяли над леденистым морем все мгновения, оставшиеся до возвращения в базу. Меня же ждала дома лишь холодная холостяцкая лежанка, которая была у меня и здесь, на лодке. И мое сердце могло биться равнодушно, как и на берегу, делая столько же ударов. Моя жизнь не была разорвана на самую жизнь и службу, она вся слиплась в один неразрывный комок.
Внезапно раздался сигнал срочного погружения, на который я обратил внимания не больше, чем городской житель на пронесшийся перед носом автомобиль. «Наверное вода попала в шахту», подумал я.
На 35 посту очнулся дремавший матрос и его рука сделала привычный жест, двинула рукоятку. Я его видел краем глаза, остальные не видели вовсе. Знали бы, что он двигает не рукоятку, а самую нашу (да и свою) смерть! Его рука, пробудившаяся ранее, чем спящее сознание, перепутала рукоятки, и повернула не ту — манипулятор опускания астронавигационного перископа. А вода… Она с шумом рванула дальше, мимо мертвого, замерзшего поплавка и такой же безжизненной заслонки. Вскоре она хлынула в дизельный отсек. Лодка содрогнулась от сигнала тревоги.
Мигом очнувшиеся механики, даже прежде, чем сообразить, в чем дело, бросились к ручной захлопке. Но механизм, который почти никогда не приводился в действие, проржавел, и был готов к измене. С грохотом сломался шток, и 5 отсек огласился последним в жизни словом людей, находившихся в нем. Слово это было обращено к этому свету со всей его техникой, и звучало оно «блядь!». Дальше — беспощадная вода, из которой нет спасения, и смерть.
Потом мы страшно завидовали погибшим механикам, к которым смерть пришла благородно, по-честному, а не так, как она проникает к нам.
Отсеки с 3 по 7 оказались затоплены, во тьме их мертвой воды трепыхались безжизненные тела в черной форме. Лодка, подобно распоротой рыбе, легла на грунт на глубине 170 метров. С такой глубины выйти через торпедный аппарат можно лишь трупом. Теперь я жалею, что мы этого не сделали. Не я, так хотя бы мое мертвое тело носилось бы по волнам, взирая стеклянными глазами на черные небеса. Быть может, при таком морозе, оно бы сохранилось до весны, и безжизненные глаза отразили бы лучик нового солнца. Но этого уже никогда не случиться, и мой труп тоже останется взаперти на самом морском дне.
Сначала мы ждали спасения. Что это такое, ждать спасения от кого-то, приблизить которое ты не в состоянии? Наше воображение рисовало крейсера, эсминцы и спасательные корабли, которые полном ходом идут сюда. Командир то и дело утверждал, что дело наше не такое уж и дохлое, что катастрофа произошла не у вражеских берегов, а на родном полигоне, где известна каждая квадратная миля, и нас, конечно, скоро найдут. Кому-то уже слышались какие-то шевеления за бортом, и он кричал, что это — водолазы. Мы сразу же заочно причисляли тех невидимых водолазов к лику святых, а потом принимались напряженно слушать, будто каждый из нас вырастал в большое-большое ухо. Сначала ничего не было слышно, потом казалось, что действительно за бортом кто-то есть, я даже как будто расслышал дыхание этого невидимого. Некоторые принялись кричать, как робинзоны на необитаемом острове при виде далекой точки-кораблика. Разумеется, они осознавали бесполезность своего крика, но напряжение отчаянно требовало хоть какого-то выхода, действия.
После того, как затихли очередные забортные звуки, которые могли быть простым шевелением равнодушной водяной струи, матрос, перепутавший в тот злополучный миг роковые рукоятки, отправился в первый отсек. Больше он оттуда не вернулся, за ним тоже никто не пошел.
— Человек железной воли, — сказал про него старпом, догадавшийся о судьбе матроса, — Жаль, что мало прожил…
Ожидание спасения продолжилось. Кое-кому уже виделись сны, в которых они оказывались в родных местах своего детства с сознанием, что смерть на затонувшей лодке была в прошлом. Как хорошо, что мне таких снов не снилось, ведь ощущения, испытываемые теми несчастными при пробуждении в той самой лодке, нельзя даже передать словами! Их ужас как будто умножался сразу на миллион!
— То, что здесь с нами — еще не самое худшее, — говорил командир, тоже человек стальной воли, — Помаемся еще здесь, и нас спасут. Зато потом воспоминаний на всю жизнь. А вот в пехоте хуже бывает. Ранит, к примеру, в позвоночник, и все, на всю жизнь калека. Уж ладно, что потом с женщинами никак, так ведь еще ни руками ни ногами шевелить не сможешь. И существуй таким в то время, когда за светлым окошком все поют, пляшут и празднуют свадьбы, а ты только и ждешь, что своей смерти. Или, бывает, сапер на мину наступит, и ему оторвет все по пояс, а он еще живым останется, и опять-таки свою смерть кличет. Так что, у нас не так и плохо, мы либо помрем, либо целыми и невредимыми по белому свету расхаживать будем!
Мерк свет, разряжались аккумуляторы. На исходе оказалась еда. Но в этом беды не было, потому что кончалась и питьевая вода. Но даже это не так страшно, ибо к концу стал подходить воздух. Все тише и тише становились разговоры, все реже и реже делалось дыхание. Наконец, ни у кого не осталось сомнения в грядущей гибели, и мы стали умирать. Почему-то не все сразу, а по очереди, хотя воздуха было на всех поровну.
Близость мертвеца страшна лишь тогда, когда сам рассчитываешь жить дальше. Когда же умираешь сам, мертвые тела вызывают лишь равнодушие с легким оттенком зависти, ибо они уже там, а ты еще здесь. Это, быть может, чем-то напоминает очередь за хлебом в голодную годину.
Все, борьбы за жизнь больше нет. Осталось лишь равнодушное созерцание прожитых лет. Живя эту жизнь, я не коснулся ее большущего края. Сейчас я умираю, как бы это сказать… Девственником.
Сейчас я на глубине 170 метров. Это как будто вершина перевернутой горы, на которую я взошел. Хотя это также и вершина настоящей горы, некогда возвышавшейся над окрестностями, а теперь сокрытой под водой. Какой бы не была это гора, я все одно на ее вершине, вернее, я на вершине сразу двух гор, одна из которых смотрит вверх, а другая — вниз. Также я и на вершине своей жизни, за которой на этом свете уже ничего нет. И сейчас, в последние часы пребывания здесь, я мысленно спущусь к ее основанию и повторю свой путь.
Тогда мне было лет 12. И в жизни было все, что соответствовало тому возрасту. Была нелюбимая школа с самым нелюбимым из предметов — математикой, были друзья во дворе. Наверное, дальнейшая моя жизнь была целым роем, сгустком путей, по каждому из которых я мог пойти. Выбирать из них было, наверное, рано, да я о том и не думал. Мой путь сам пришел ко мне в облике девочки моего возраста, которую я сразу заметил в нашем дворе из-за ее белизны, как будто она была из мира вечных снегов, нетающих льдов. Столь белые волосы и белая кожа — редкость даже в наших, не южных краях.
Она сидела на скамейке в нашем дворе. В домах центра города все знают всех, и я точно знал, что она у нас — не живет. Откуда же она тогда пришла?
— Тебя как зовут?
— Света.
— Зачем ты каждый день приходишь к нам во двор и сидишь здесь одна?
— Мы приехали из дальних краев. В этом городе я ни с кем не дружу. Вот и хочу с кем-нибудь подружиться!
— Почему тогда в нашем дворе?
— А в нашем дружить не с кем!
Мы помолчали, посидели рядом.
— Давай запустим волчок, — неожиданно предложила Света и извлекла откуда-то эту детскую игрушку.
Я усмехнулся. Волчок, он же — юла казался мне скучнейшей игрушкой даже в раннем детстве, а сейчас игра в него и вовсе показалась мне несуразной. Но эта несуразность немножко меня веселила, и я кивнул головой.
Света поставила юлу на твердое место и со всех сил раскрутила ее. Юла завертелась, извергая из себя знакомую с детских лет песню. Ничего нового. Но… Мой взгляд неожиданно встретился с взглядом Светы. Она не отрываясь смотрела в верхнюю точку волчка, вокруг которой все вращается, а сама она остается неподвижной. В ее взгляде чувствовалась и какая-то тайна, и любовь к чему-то для меня непонятному. Но мне не оставалось ничего делать, кроме как соединить свой взгляд с ее взглядом, и вместе любоваться одной и той же точкой. Когда юла остановилась, Света завела ее вновь.
— Правда — здорово?! — весело спросила она.
Я кивнул головой. Было действительно здорово, но что веселого было во вращении знакомого с детства предмета, я сказать не мог. Вместе с тем не мог и оторваться, и мы заводили волчка еще и еще раз. Потом Света неожиданно собралась, взяла волчка и сказала:
— Завтра жди меня. Еще в волчка поиграем.
И ушла. Я смотрел ей в след. От этой девочки исходили лучи какой-то тайны, в которые я оказался погруженным с головой. В моем нутре всколыхнулись разноцветные волны чувств, и я понял, что это — Она, моя первая любовь. Слишком ранняя.
На следующий день в школе я засунул гвоздь в замок класса математики. Как всегда, появился директор школы, который привел плотника с молотком и стамеской в руках. Событие меня не особенно развлекло, ибо совершалось уже не в первый раз, но немного скоротало то время, которое отделяло меня от встречи с Ней. Когда замок был сломан, начался урок математики, на котором я опять тупо смотрел на бессмысленные игры знаков со знаками. Все они казались бессмысленными каракулями, выведенными мелом на доске, которые почему-то должны забавляться друг с другом по установленным правилам, а в конце их все равно ждет одна общая судьба — быть стертыми водянистой тряпкой. Потом, конечно, на получившей свободу зеленой поверхности появятся новые знаки, но их все одно постигнет тоже самое. Дольше проживут те значки, которые написаны пером по бумаге, но и то ненадолго. Бумага скомкается, протрется, и, в конце концов, попадет в нутро мусорной горы.
Света снова пришла в наш двор, и мы опять играли в волчка. Простенькая игра неожиданно наполнялась удивительными смыслами, расходящимися радужными кругами и заполнявшими собой все пространство двора. Я вслушивался в дыхание Светы, которое сливалось с воем юлы, и мне казалось, будто вот-вот мы унесемся в другой мир, вокруг которого все всегда вращается, а сам он остается на одном и том же месте.
— Завтра пойдем ко мне, — сказала она, когда стемнело и было пора идти домой, — Посмотришь, где я живу.
От ее слов меня охватила дрожь. Отправиться туда, где каждая частичка воздуха пропитана запахом Светы, где, быть может, и хранится та самая тайна, лучи которой чует каждая моя частичка! Самое же удивительное было в том, что все складывалось как будто само собой, как по буквам невидимой книги, которую кто-то уже когда-то давно написал. Из-за этого сама моя жизнь показалась мне необычной, ничуть не похожей на множество других жизней. Ведь именно ее выбрала эта пока еще не постигнутая мной тайна, чтобы, наверное, раскрыться!
Света повела меня сквозь глухие кишки Петербургских дворов. Идя с ней, я думал о том, до чего же удивителен мой город. За рядами фасадов центральных улиц, живет еще один мир, город в городе. Заблудиться среди этих лабиринтов может не только приезжий из другого города, но даже человек из другого квартала. Но здесь я знал каждый поворот, каждый закуток, и потому прекрасно запомнил дорогу. Мы вошли в парадную, сохранившую остатки былого великолепия — лепные цветы и ангелов под потолком.
Дома центра можно разделить на две непохожие группы — те, что были на капитальном ремонте, и те, что не были. С улицы отличить их почти невозможно. Но внутри различия сразу же делаются ощутимы. В старых домах, не бывших на капремонте, под потолком лазают лепные остатки былых времен, шаги по лестнице звучат глухо, и кажется, что в темных углах прячутся заблудившиеся души давно умерших жильцов. В нос ударяет запах старинной сырости, как будто даже сырость разных эпох имеет разный запах. И вообще в этих домах царит какой-то удивительный полумрак, даже если лампочек много, а потолки не так уж и высоки.
Мы вошли в одну из квартир, за открывшуюся дверь, оббитую клеенкой. Теперь таких дверей и не встретишь. По резной мебели, стоящей внутри, я определил, что квартира могла принадлежать только лишь давним обитателям нашего города. «А говорила, что издалека приехала!», удивленно подумал я, отмечая еще одну тайну, которая легла аккуратно на тайну прежнюю.
Большая комната была полна самых разных волчков. Были здесь и современные, покрытые эмалевой краской методом окунания в емкость. Но были и старинные, с узорами из цветов и позолоченных птичек. Были даже волчки совсем древние, деревянные, которые надо было крутить между двумя ладонями. Под потолком подвешенные на веревочках парили деревянные жар-птицы, о которых я позже узнал, что они — традиционные поморские игрушки. На стене висел рисунок, в котором с одной стороны чувствовалась детская рука, но с другой виделась портретность лиц изображенных. В картине было семь бородатых мужчин, одна женщина, а за их спинами красовалась большая лодка с парусом.
— Кто это? — спросил я.
— Мои предки, — ответила Света, — С ними целая история связана. Их лиц, конечно, до нашего времени не дошло. У нас, у поморов не было принято рисовать людей. Я их по рассказам нарисовала, вернее — они как будто сами собой перед глазами появились!
— Что же это за история такая?
— Очень давно в семье моих давних предков было семь братьев и одна сестренка. Жили они в краях поморских, на самом берегу большого студеного моря. Кормились они тоже морем — рыбой, морским зверем. Часть рыбы, тюленьего жира, моржовых клыков они продавали и покупали себе хлеб и лен, из которого одежду делали. Так и жили. Но была у братьев еще и мечта, одна на всех — переплыть студеное море, и узнать, что на том его берегу. У нас сказывали, будто там лежит радостная страна, вернее — самый Рай. Поговаривали, что в Рай есть особый, тайный путь, данный только нам — переплыть море. Но не простой это путь, молва говорила о многих, кто туда уходил и погибал в дороге от ледяных черных волн. Потому никто туда и не отправлялся, все дома сидели, в море ходили только за рыбой, да за зверем. А в Рай шли, как и все — трудом, постом да молитвою.
Первым решил отправиться старший брат. Соорудил он себе лодку побольше да покрепче. Знатный мастер был, больше таких и не осталось. И отправился в те края весною. А к осени люди нашли на берегу разломанную лодку и его, мертвого. Тогда на следующую весну три других брата отправились, вместе. К осени лодку принесло обратно, и люди бросились к ней. Ведь все знали, что они отправлялись на поиски самого Рая. В лодке два брата лежали мертвыми, а один был живой, но он не мог уже говорить, и вскоре умер, хотя врачевали его всем миром, все целебные зелья ему принесли, у кого какие были.
Осталось трое. Двое из них снова стали в море собираться, а третьему строго наказали, чтобы оставался дома, ведь он — младший, последний. Те так и ушли в море, и никаких вестей от них не было долго-долго. Лишь на следующую зиму их мертвые тела нашлись на берегу, вмерзшими в толстую ледяную глыбу. Их вырубили топорами и похоронили. А младшего братца сестренка крепко держала, в море не пускала, хоть он туда зело рвался. «Все одно пойду! Негоже мне оставаться тут, когда братцы на Том Свете, и все за Рай смерть приняли, значит, в Рай и попали!», говорил он.
Сестренка поняла, что братишка все одно в море уйдет, не удержать его. И стала думать, как указать ему путь. Ведь остальные братья оттого видать погибли, что пути не знали, и блуждали без толку, а потом так заблуждались, что и домой путь не нашли!
Тогда уже появился компас. Но наши края — как заколдованные, компас всегда не туда показывает, где север, а куда-то в сторону. Чем дальше в море — тем больше в сторону, и ничего по нему не найдешь. Есть еще Царица, как мы называли Полярную Звезду. Но не всегда над морем звезды видны, а наше лето — один сплошной день, звездочек и не разглядишь.
Эта девушка, вернее — моя прапрабабушка, много сказок знала, знала она и о волшебном клубке. Но где его взять, этот клубочек? И решила она в дальние края отправиться, в столицу, где царь. Царя она тоже лишь по сказкам знала, и ей думалось, что он все время по своей столице ходит и людей расспрашивает, у кого какие беды да несчастия. Она и верила, что расскажет царю о своей беде, и тот подскажет ей, где клубок взять.
Осенью она наказала братцу, чтобы в море не ходил прежде, чем она не возвратится. И с рыбным обозом, каких каждую осень шло множество, отправилась в столицу. Вернее, с обозом дошла она до станции железной дороги, которые только-только появились и были всем в диковинку. Но она не удивилась, хоть и видела поезд в первый раз. Она глянула прежде всего на прямые рельсы, и поняла, что поезд уж никогда не заблудится, его путеводная нить крепка.
Так она и оказалась в Петербурге, который в те времена и был столицей. Здесь она поразилась, что город — чужой, в нем нет ничего, что могло бы напомнить о родине. Ни резных ставней, ни коньков на крышах, большие каменные дома кругом. Где уж по такому городу ходить царю, тем более такому, как на книжных картинках был?
Но она не думала поворачивать обратно. Ведь если она вернется, меньшой братец все одно пойдет в море и там найдет свою смерть! И сестренка ходила по городу, и искала царя. Когда у нее спрашивали, кого она ищет, и она отвечала, то люди злостно смеялись, а потом ехидно отвечали «Ищи, ищи!» Она по своему простодушию не понимала их ехидства, смех проходил мимо нее. И она искала дальше.
Однажды она встретила ученую женщину, которую звали Софья. Где и как она ее встретила — уже никому не известно. Только известно, что жила та женщина здесь, в этой квартире. Сюда она и привела поморку, жаждавшую найти путеводный клубочек. Имя своей новой знакомой моя прапрабабушка поняла сразу на свой лад. «Софья — Божественная Премудрость. Она — выше, чем царь! И она нашла меня, значит, найдет и тот клубочек!»
Софья внимательно ее выслушала, вобрав ее беду в глубину своих глаз. Она сказала, что думала о таком вот клубочке, вернее, об особом волчке, который укажет путь. От ее слов девушка содрогнулась. Всего-навсего волчок, ее любимая детская игрушка, которая чем-то и в самом деле похожа на свернувшегося в клубок волка, по-поморски — лупача! Сколько раз она его крутила, дивясь его верхней точке, вокруг которой все вращается, а она сама — всегда неподвижна! Вот эта точка и может указать путь хоть на Земле, хоть на Небе! Направь ее на какую-нибудь звезду, хоть на Царицу, и она приведет к ней, хоть сквозь туман, хоть сквозь кромешный мрак!
Та женщина-мудрость и подарила моей прапрабабушке этот приборчик, точнее — большой прибор, который ей было не донести, и в поезд его грузили два грузчика. Это был большой ящик со стрелкой наверху, которая всегда указывала путь на север.
Потом она часто вспоминала столицу, и дивилась ее двойственности. С одной стороны — чужие каменные дома, не по-нашему одетые люди, очень много бритых, которых бы поморы презрительно назвали «котами». Но, в то же время, в том городе живет Софья, Божественная премудрость, которая дала ей путеводный клубочек. Может, так и должно быть, и Премудрость должна явиться там, где более всего зла, чтобы его одолеть? Но побеждено зло будет после того, как откроется Рай, и откроет его ее брат при помощи волшебного клубка Софьи!
Но когда она прибыла в родные края, когда с телеги сняли прибор, ее встретило несколько молчаливых соплеменников. Ни слова не говоря, они отвели ее на кладбище и показали могилу младшего брата. Он терпеливо ждал свою сестренку, но захворал и умер от болезни, так и не отправившись в море со своим чудесным клубочком.
Сестра осталась одна. Она решила выйти замуж за того, кто отважится переплыть море, но жениха не находилось. Все довольствовались своим промыслом, который тоже не был безопасен, и приносил каждый год то одну, то две новые могилы. Но в нем хотя бы все было ясно и привычно, это не поход сквозь сумеречное море к землям, которые никто не видел!
Она вышла замуж за сына богатого соседа. Так и продлился род, из которого и вышла я. Прибор-клубочек, который по науке называется гирокомпас, долго служил рыбакам и помогал им в нелегком промысле. Несколько раз он спасал жизни. Но… За ледяное море все одно никто не ходил.
Софью в том селении после этого почитали, даже деревянную церковь Софии срубили. Она и по сей день там стоит. Вообще там мало чего изменилось. Ну, появилось электричество, вместо лодок — дизельные сейнеры. Но мир все одно остался прежним, миром дерева и моря.
Я задумалась о том, кем могла быть та таинственная Софья, явившаяся моей прародительнице. И догадалась, что она — никто иная, как Софья Ковалевская, единственная русская женщина-математик. Ведь она математически описала волчок! Наверное, он тоже был ее любимой игрушкой. Вот я и нашла квартиру, в которой она жила, и так вышло, что я в ней поселилась…
Легенда вошла в самое мое нутро, в стержень, на котором держится вся моя жизнь. Стало ясным, что теперь я выбран для того, чтобы пройти сквозь ледяное море. Но как мне, живущему здесь, в Петербурге, пройти через его ледяные объятия? Да и зачем?! Географию я знаю отлично, а по ней на другой стороне Ледовитого океана есть лишь мерзлые канадские острова, безжизненные и никому не нужные. В середине этого океана нет никакой земли, там лишь толстый слой торосистого векового льда да дымящие полыньи, попадание в которые — быстрая и верная смерть. Даже если там и есть какие острова, то они похоронены под панцирем вечного льда и не видимы на поверхности мертвого океана!
Когда я шел от Светы домой, то успел еще раз удивиться. Ведь у нее дома я не заметил ни одной взрослой вещи, да и о своих родителях она не сказала мне ни слова. Что же она, живет и путешествует по миру одна, это в таком-то возрасте!
От родителей свою дружбу со Светой я скрыл, словно сам решил этим усилить ее тайну. Потому и не смог убедительно доказать родителям весной, отчего я не хочу ехать к дедушке и бабушке на дачу. Как миленький я был отправлен на скучную дачу без права возвращения в город до конца лета. В то жуткое лето, дни которого я старался быстрее пропустить через себя, пресловутый дачный «свежий воздух», ради которого меня туда отправили, казался мне самой злой из всех отрав, изобретенных когда-либо людьми.
От скуки я даже взял учебник по самой нелюбимой своей науке — математике. И, удивительное дело, с математических знаков неожиданно спала одежда бессмысленности, в которой они прежде ко мне являлись. Каждый знак, каждое действие неожиданно окрасилось смыслом. Хоть он был и не до конца мне понятен, но сами действия пошли с легкостью, и я сам дивился, до чего же это, оказывается, интересная наука!
Теперь у летних дней появилось наполнение. Отчего-то мне казалось, что каждая решенная задача или уравнение приближают ко мне Свету, словно они одно за другим ложатся на дно пропасти, разделяющей нас.
Так за лето я и изучил весь учебник. А потом с великой радостью несся в город, торжествуя свою победу над пропастью. Я достиг ее, не пропуская через себя пустые дни, но наполняя их содержанием!
Во дворе Светы не было. Это не страшно. Ведь я знаю, где она живет, я могу отправиться к ней! И я пошел сквозь привычный лабиринт улиц, через дворы-колодцы, между плотно придвинутых друг к другу домов.
Дом Светы встретил меня каким-то чудовищным молчанием, необычным даже для старых домов центра. Дверь пустой парадной была отворена нараспашку, на пустой лестнице валялись битые стекла и какие-то никому не нужные вещи. Я поднялся на этаж Светы и дернул ручку обитой клеенкой двери. Она поддалась легко и безропотно, отварив пустое пространство покинутой квартиры. Тишина и пустота говорили о том, что здесь больше никто не живет.
«Не может быть!», не поверил я себе, и забегал по пустой квартире, громко взывая к своей подруге. Молчание пустых стен было мне ответом. Я колотил по стенам, бегал через площадку к соседской квартире. «Может, соседи что знают?!» Но с пустотой соседствовала тоже — пустота, там также никто не жил, и вопросы тонули во мраке молчания. Я оббежал все квартиры этого дома, от первого этажа до последнего, заглянул даже на чердак. И везде мои уши получили по удару гробовой тишины.
Вернувшись в квартиру Светы я молча застыл на месте. «Уж не приснилось ли мне все?» С потерянной надеждой я обошел безжизненные комнаты, в которых свет уже начал сдаваться мраку. И вдруг моя нога споткнулась о что-то твердое, круглое. Я нагнулся и увидел… Деревянный волчок, тот самый, что в тот день так удивил меня своей древностью!
Я подобрал его, повертел в руках. Значит, те времена были, и Света оставила мне эту крохотную свою частичку. Куда же она исчезла, даже не простившись со мною? Ответ на этот вопрос негде было искать.
Выйдя из пустого дома, я шагнул в дальнейшую жизнь. Судьба самого дома была известна — его деревянное нутро вместе с остатками былого великолепия и заблудившимися призраками былых обитателей будет безжалостно выломано. Ему на смену придет нутро новое, бетонное, которое заселят уже другие обитатели, среди которых, конечно, не будет Светы…
В дальнейшем я узнавал, как у других людей завершалось то, что называется Первой Любовью. Большинство с ней тихо расстались, сохранив ее в памяти, кто-то (что бывает редко) женился, а у одного знакомого его Первая Любовь погибла. Прямо у него на глазах…
Моя же Первая Любовь осталась прежней — ослепительной, сияющей, продолжающей любить меня, и оставшейся на белом свете. Но… Исчезнувшей, сокрытой от моих глаз. Вся дальнейшая моя жизнь была пропитана убеждением, что это сокрытие — до поры. Потому я не мог даже знакомиться с другими девушками — передо мной сразу же возникала Света, державшая в руках свой волчок. И мне оставалось в грустные вечерние часы лишь сидеть в своей комнате, сжимая в руках доставшийся мне ее деревянный волчок...
В жизни я стремился ко всему, что в моей памяти было связано со Светой. Поэтому, не смотря на свои знания по математике, я отправился учиться не в университет, а на штурманский факультет Военно-морского училища. Там я впервые и увидел тот самый путеводный клубочек, гирокомпас. Правда, наверное, совсем не похожий на тот старинный гирокомпас, который Премудрость Софья подарила прапрабабушке моей Светы.
Настал день, когда мне выпало покинуть родной город, чтобы отправиться к мерзлым берегам холодного океана. Я на прощание прошелся по своему району, заглянул и в тот дом, где прежде жила Света. От прежних времен в нем не осталось ничего, даже новую лестницу прорубили в другом месте, и теперь она там, где прежде была большая комната Светиной квартиры, полная разнообразных волчков. Окна прежней лестницы, по которой я когда-то в далеком детстве поднимался к своей Первой Любви, заложили кирпичом, и ее пространство слилось с чьими-то новыми квартирами. Ждать и искать тут нечего, скорее Ее можно отыскать там, на берегах полярного океана.
И я оказался в продутом ветрами городке, берег которого был черным от рыбоподобных подводных лодок. Все дальнейшее лежало там, среди льдов и мерзлой черной воды.
Глаза искали на берегу маленькую фигурку Светы, сжимающую под мышкой свой волчок. И… не находили! Наверное, ее здесь нет. Мало ли у нас городков и поселков на берегу ледяного океана?! Ведь этот берег — самый длинный из берегов нашей страны!
Началась моя служба. Дни моей жизни побежали дальше, и я был уверен, что одним из дней станет тот, в который я Ее увижу. Но день тот, выраженный в виде даты, обозначенной черным или красным числом на поверхности календаря, был мне неизвестен. А потому не было смысла считать проживаемые дни, напряженно ожидая того, единственно счастливого. Но, хоть смысла и не было, а я все равно жил так. Ждал. И дождался…
Дождался. Мрак тесной железной рубашки расступился, и я с удивлением увидел над собой снова синее небо, а вокруг — ярко-зеленые деревья и нежную травку. Солнышко светило как-то особенно ласково — и не обжигая, и не пряча своих золотых лучей. Передо мной в золотой короне стояла Светлана, державшая в руках тот деревянный волчок, который я тогда забыл дома и не взял в злополучный поход. Впрочем, где это все было?! Когда?!
— Это — моя Родина, — сказала она, обведя рукой вокруг, — Ты — первый, кто переплыл ледяное море, потому держи корону!
В ее руке появилась вторая золотая корона, которую она протянула мне.
— Наш брак свершился!, — произнесла она и, поставив волчок на траву поляны, что есть силы закружила его.
Через год лодка С-70 была случайно обнаружена гидрографическим судном, ведущим съемку подводного рельефа дна. Еще через месяц корабль был поднят из морской пучины и отведен в сухой док. Его нутро вскрыли при помощи газовых резаков, и в мертвых глазах блеснули зайчики света, который так и не довелось увидеть в пору последних дней их жизни. Все тела были опознаны и обозначены погибшими. Нашли и матроса, висевшего на веревке в первом отсеке, от чего сделалось жутко даже видавшим виды морским следователям.
Были пышные похороны, орошаемые нескончаемым потоком женских, детских, да и мужских слез. Лишь одно тело так и не было найдено — тело одного из штурманов. Хотя лодку, прежде чем отправить на разделку, изучили вдоль и поперек. При разделке каждая частичка корабля обратилась в единицу металлолома, тут уже спрятаться и вовсе негде.
Думали ненайденного штурмана объявить пропавшим без вести, но потом вспомнили известную пословицу «куда денешься с подводной лодки?» и приписали его тоже к погибшим. В числе остальных сделали ему и могилу с памятником, правда — без гроба.
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
всевидящее кошачье око наблюдает за опустившимся спортсменом (16-09-2009)
Кошка Дымка мелодично мурлыкает в диване. Сквозь звуки ее песенки прорывается тоненькое мяуканье только что явившегося на свет существа. Наверное, у кошки опять котята. Я отодвигаю диван и вижу под брюхом кошки трех мокрых слепых существ — двоих серых и одного рыжего. По их спинкам старательно ходит кошкин язык, разглаживая каждую шерстинку.
Дымка приподняла голову и внимательно посмотрела мне в глаза. Но недолго. Она тут же снова наклонилась к своим детенышам. Моему взору осталось лишь ее опаленное правое ухо. Должно быть, кошка помнила свою прежнюю жизнь, о которой я не мог ничего знать. В той жизни, видимо, было у нее и иное имя, навсегда ушедшее вместе с прежними временами, и теперь никому неведомое. Когда я ее зову Дымкой, она, конечно, бежит ко мне, но в ее взгляде чудится небольшое удивление, которое не прошло и за год ее жизни у меня. Значит, прежде ее кто-то называл по-другому. Впрочем, едва ли в северо-западной глуши кошку могли звать иначе, чем Маруська или Мурка…
Кто сказал, что машины времени не существует? Она уже давно изобретена, только выглядит совсем не так, как рисуется в фантазиях многих людей. На самом деле это — обычная дребезжащая электричка с заплеванными тамбурами и вагонами, пропахшими крепленым пивом. Полтора часа езды, две выпитые пивные банки — и вот на смену расцвеченному неоном Петербургу приходит глушь, в которой не наступил даже и 19 век. Съежившиеся деревянные избы, утопающие в грязи дороги, запах печного дыма. Зато воздух здесь пропитан птичьими трелями и ароматом выклевывающихся листочков. Так здесь видится весна, таинственное время пробуждения жизненных соков и восхождения пылающего солнечного круга.
Леший и Баба-Яга кажутся безобидными и полузабытыми персонажами лишь в городской квартире, сотрясаемой автомобильным грохотом, доносящимся с улицы. Не то чтобы среди городских стен все было ясно и понятно, строго подчинено пониманию морозных мозгов. Там есть свои невидимые персонажи, не менее жуткие, чем деревенские и лесные, но они — другие, и если даже являются родственниками незримых обитателей мира дерева, то очень дальними, не помнящими своего родства. В этих же краях достаточно пройти ночью по улице, лишенной привычных огней, и мурашки пробегут по телу, а кожа ощутит явственное прикосновение невидимого, но реального мира.
С такими мыслями я брел по одному из поселков Северо-запада. Надо было кое-что забрать с дачи родственников. По дороге я отмечал, что избушек за зиму заметно убавилось, на месте многих из них чернели молчаливые пожарища. «Знает ведь человек, что дерево — горит, но все же упрямо строит из него себе жилища. Откуда это пошло? Уж не из стремления ли принести самое дорогое, что есть на этом свете, свой кров, в жертву развернутым над головой бескрайним небесам?», раздумывал я.
Вот и еще одной избушки не стало. По ее деревянной плоти усердно прогулялся огонь, обратив домик в струю горячего, как кровь, дыма. Этот дым бесследно растаял в небесах, отчего те не изменили своего цвета, не потеряли блеска. На земле осталось лишь то, что в высоту хода не имеет — груды углей да золы. При случайном взгляде на это опустевшее место в моей душе шевельнулось что-то нехорошее, будто иголка кольнула сердце, и я понял, что вместе с дымом и жаром здесь вознеслась к небесам и человечья душа. Одним словом, мне стало ясно, что тут отдал Богу свою много или малогрешную душу человек.
Внезапно среди холодных углей я разглядел два горящих глаза. Живой серый зверь мгновенно отделился от груды неживого вещества, и бросился ко мне. Это было так неожиданно, что я невольно отпрянул. Кошка пошла за мной, а потом неожиданно забралась ко мне на руки. Так вместе с ней я и дошел до дачи родственников, а потом вернулся домой. «Кошка — зверь домашний. Неужто она обитала в том, что было прежде на месте руин, а потом жила на них, не веря своим глазам и своему носу? Она, быть может, верила, что все изменится, вернется, и она снова окажется в прежней избушке на коленках своего хозяина? Но ей оставался лишь мрак и холод, занесенные снегом угольки не несли тепла кошачьему телу…», думал я, представляя прежнюю кошачью жизнь.
А кошка мне ничего не говорила, она лишь тихонько сидела у меня на руках.
***
— Дай котеночка, — говорил мужик другому мужику, своему соседу по улице. Вид у него был весьма ужасен — грязный ватник, напяленный на давно немытое тело, на голове — шапка-ушанка, одно ухо которой было поднято, а другое — опущено.
— На кой он тебе, Юрка? Ты ведь сам уже загибаешься! — отвечал сосед, который выглядел лишь чуточку лучше — ватник на нем не был грязен, а на ушанке подвязаны оба уха.
— Хоть кто-то живой в доме будет. А так ведь тоска. Прежде в жизни много радости было, а теперь мне кажется, что она все веселье в долг мне давала, чтоб теперь расплачиваться. Вот я и плачу! — ответил Юрий, — С домашней живностью, может, дольше протяну…
Он достал из кармана ватнику бутыль и сделал глубокий глоток.
— Бери, — ответил сосед, — Все одно моя трижды в год котится, уже топить приходится!
Так и оказался этот котенок в избушке Юрки. Вместо обоев стены жилища были оклеены плакатами с изображением улыбчивого мускулистого человека, в котором теперь никто не узнает Юрку, бывшего в те времена Юрием Константиновичем Мальцевым, чемпионом РСФСР по прыжкам в высоту. Повсюду валялись обляпанные позолоченные кубки, из которых Юрий Константинович теперь когда пил чай, когда — водку, а иногда, не в силах выйти за порог, прямо в них справлял малую нужду.
Первым делом котенок вцепился своими коготками в один из плакатов и оставил на нем длинные белые полосы.
— Эх ты, варвар, — вздохнул Юра, но наказывать котенка не стал. Вместо этого он дал кошечке имя — Варвара, или Варька.
Кошечка осваивала новое жилье. Ее треугольный нос скоро привык к резкому запаху, и она даже учуяла, что между бревен обитают мыши. Ловить их она пока еще не научилась и отложила охоту на потом. Разведав нутро избы, забравшись даже в те щели, куда не ступала нога хозяина, кошка пришла к лежащему на кровати Юре, и улеглась ему под руку. Бывший спортсмен погладил единственную свою любимицу, а потом глотнул чего-то вонючего, местного.
— Вот так-то, Варька, — вздохнул он, — Холодно что-то, надо бы печь растопить…
Юрий Константинович встал, и, дрожа от холода, шатаясь направился к печке. Кошечка пошла за ним. Заполнив черную печную пасть белыми дровами, он поднес спичку. Из-под нее показалось что-то белое. Варька поднесла поближе нос и отпрянула — горячее!
— Теперь согреемся, — потер руки хозяин.
Действительно, скоро в комнатушке стало тепло. Частицы тепла забрались под шерсть, под кожу, слились с подстывшей кровью. Они привели маленькое сердце в радостный пляс, и, свернувшись клубочком, Варька завела песенку кошачьего счастья. Ей казалось, будто мурлыкание несется на всю округу, заставляет дрожать сразу и землю и небеса, соединяя их в одной радости. Но более всего она дивилась своему хозяину, сумевшему вызвать к жизни это горячее чудо.
— Да, забыл тебя покормить, — вспомнил хозяин, порылся в шкафу и вытащил оттуда коробку сметаны.
Так и началась Варькина жизнь. Вскоре она почувствовала, что с ее хозяином каждый день творится что-то неладное. На протяжении всего дня усиливается резкий запах, который исходит от него, и к наступлению темноты, времени кошачьей охоты, он становится столь сильным, что хозяин как будто захлебывается в его клубах и бессильно падает. Иногда на мягкую кровать, а иногда и на пол.
Юра допивал очередной литр самогона, который в этих краях продавался за сущие копейки. Под руку к нему легла Варька. Хозяйская ручища потрепала ей шерсть за ушами.
— Не кому тут душонку свою излить, — вздохнул он, — Народ здесь живет — одна гопота, бомжье! Хотя и я чем теперь лучше! Но я же ведь БЫЛ!!! А они — нет, не были! Значит, их и сейчас нет! А я — вот он!
Юра взял кошечку и стал подносить к каждому из плакатов со своим прежним ликом. Но Варька лишь чуяла, что все они пахнут плесенью да сыростью. Запаха ее хозяина не исходило ни от одного из цветастых молодцев. Она воротила голову и отбивалась лапой.
— Эх, Варвара, я забыл, что вы, кошки, больше видите не глазами, а носом. Такая пуговка, а все чует! Не то, что у нас, у людей — пятак большой, а толку — х…!, — усмехнулся он, поставив кошку на прежнее место.
— Мур-р! — ответила Варька.
— Не могу я тебе дать тот запах! Люди ведь все для себя выдумывали, и фотографию, вот, для своих глаз изобрели! Она, как память — замуровывает в себе мгновения, но… Не все она может, не все! А что был за запах! Запах победы! Хотя не знаю, чтобы учуяла тогда ты, будь со мною. Пот, это понятно, а радость, когда сердце скачет выше головы? Не знаю, имеет ли она запах. Да и никто, кроме вас, кошек, этого не знает!
С того дня, как только после струи самогона у Юры поднималось настроение, он сажал рядом с собой кошку, и принимался ей рассказывать. Он не знал, понимает ли кошка его слова, но почему-то думал, что его мысли сами собой проскальзывают в маленький, да удаленький кошачий мозг.
Впрочем, он был прав. Кошечка и в самом деле видела бледные тени его жизни, созерцала их со стороны, как и теперь созерцает жизнь своего хозяина. Иногда, когда Юра начинал волноваться, Варька даже вскакивала, и принималась носиться, стараясь ухватить лапами что-то никому не видимое.
— Эх, Варька, хорошо тебе! Прыгаешь по сравнению со своим ростом выше, чем всякий человек, и прыгаешь просто так! Ничего от своих прыжков не хочешь, ни на что не надеешься! А вот я надеялся, я не просто прыгал… Увы, я не кошка, мне до тебя — далеко. Хочешь, расскажу о своих днях?
Кошка мирно лежала и чуть-чуть настораживала уши. Значит, была готова внимать.
— Это было очень давно. Так давно, что многие с тех времен до сегодняшнего дня не дожили, легли бы на кладбище. И ты бы не дожила, родись тогда, — начал он.
Двери содрогнулись от грозного стука. Варька, как и положено кошке, выгнула спину и угрожающе зашипела. Юра открыл дверь. За ней стояло пятеро местных — два мужика и три бабы. От всех них лились струи того же запаха, что и от хозяина. Может, они — свои? Нет, от них струилось что-то еще, нехорошее. Страшное.
— Юрка, ты чего же… Ик… Людей того… Не у-ва-жа-ешь! — сказал один из «гостей».
— Бухаешь в одно рыло, на х… — добавил другой.
— Это, б…, не ку-льту… Еб, как там. О! Не ку-льту-рно! — поучительно промолвил первый.
— Хочешь, с девчонками познакомим?! — уже миролюбиво предложил второй.
— Да идите вы… — выдохнул Юрий.
— Ты чиво?! Посылать нас?! — огрызнулся первый.
— Ладно, ребята, идемте! — крикнула одна из «девчонок», от которой нестерпимо несло мочой, — У него теперь кошка.
— Он же у нас из города! А там все какие-то, — расхохоталась вторая.
— Извращенцы! — добавила первая, — Извращенец х…, с кошкой живет! Ха-ха-ха!!!
Компания исчезла, а Юра запрокинул в себя горлышко бутыли, и его глаза сошлись навстречу друг другу. Успокоившаяся Варька потерлась о руку своего хозяина.
После глотка Юра снова провалился в пережитые времена, которые давно закончились, а он так и остался там, в их нутре.
На маленького Юру со всех сторон смотрел один и тот же улыбчивый, веселый герой — Олимпийский Мишка. Он красовался на плакатах, смотрел с экрана старенького рябящего телевизора, выглядывал с разноцветных воздушных шариков. Даже на подушке рядом с головой маленького Юрочки лежал тот же герой — маленький Олимпийский Мишка. Юра думал, что страной, в которой он живет, правит большой и добрый Олимпийский Мишка, а его пояс с колечками — это все равно как корона старых сказочных царей. Проснувшись, он всякий раз целовал лапы сперва своему игрушечному мишке, а потом Олимпийскому Мишке, вышитому на коврике. Мишки ему добро улыбались, и в их улыбках Юрка чувствовал такую любовь, что и ему самому хотелось сделать для них что-нибудь хорошее. Но что он мог сделать, кроме как поцеловать их лапы или стереть тряпочкой с коврика налетевшую пыль?!
Однажды, положив под ухо своего игрушечного олимпийского мишку, Юра заснул. Во сне ему привиделся дворец-башня, вершина которого поднималась к самим облакам. Где-то на далеком верху полыхал горячий огонь, струя которого прорывала облака и улетала к солнцу, сливаясь с его белым светом. Там, под облаками, стоял улыбающийся Олимпийский Мишка. Хоть он был и высоко, но, в то же время, как будто стоял рядом. Его широкая улыбка светила прямо в глаза Юры.
— Иди! Ты — олимпиец, — весело сказал мишка тем голосом, каким обычно говорят герои мультфильмов.
Юра увидел под своими ногами ступеньки. Шагнул на одну, переступил на другую, и стал быстро-быстро подвигаться вверх. Ступеньки мелькали одна за другой, но, удивительное дело, пылающая вершина дворца-горы оставалась такой же далекой, как была вначале. Тем не менее, Олимпийский Мишка был почему-то здесь, рядом, и в то же время — на самом верху, возле пронзающей небеса огненной радости.
Считать Юра тогда еще не умел, и под его ногами ступеньки проносились лишенные своих цифр. Внезапно вершина оказалась рядом с ним, и он увидел прорывающий небеса свет.
Но это был всего-навсего свет пробуждения. Юрочка был еще в том возрасте, когда между сном и явью еще нет непробиваемой каменной стены, где они плавно переливаются одно в другое. И новый день он воспринял как свою высоту, на которой и должен быть его Олимпийский Мишка.
Мишку он увидел — молчаливо-игрушечным, лежащим под его правым ухом.
— Я — здесь! — сказал он мишке, но тот лишь молчаливо смотрел в потолок своими черными глазами-пуговицами, в которых отражался упавший из окна солнечный зайчик.
Юра обнял мишку, но тот оказался безжизненно-мягким, таким же, как был и вчера.
— Но я — пришел! — крикнул он.
— О чем ты кричишь? — удивилась вошедшая в комнату мама.
— Мама, я — олимпиец! — крикнул Юрочка.
— Конечно, олимпиец! — улыбнулась мама, — Кто бы спорил! Только для этого еще постараться придется…
Про старания Юрочка не задумывался, он ощутил себя олимпийцем здесь и сейчас. И, удивительное дело, его тельце неожиданно стала наполнять великая сила. Вскоре он бегал быстрее всех ребят со своего двора, лазал — ловчее, прыгал — выше. Может, и в самом деле он собрал свою силу на вершине той башни, что ни то привиделась ему во сне, ни то запомнилась из другой жизни?
Прошло время, и плакаты с олимпийским мишкой, что висели на городских стенах, размокли от дождей и сползли серой кашицей в сточные люки. Исчезнуть их остаткам кое-где помогли дворники. Коврики с его ликом протерлись и, проеденные во многих местах полчищами моли, отправились на свалки. Все меньше и меньше оставалось мест, где можно было еще увидеть былого кумира. Да и там он теперь был уже не цветущим и свежим, а где — пожелтевшим, где — облупившимся, где — покрытым пылью и плесенью. Его улыбка теперь казалась уже не веселой, она была пропитана грустью вечного исчезновения. Мутная волна вод времени поглотила олимпийского мишку, потопив его в глубинах памяти.
Пропала и любимая Юрина игрушка — его Олимпийский Мишка. Он не помнил того дня, когда мишка исчез, но хорошо запомнил, как однажды заметил, что его больше нет. Пустота, которая на него навалилась в тот миг, была столь бездонна, что не могла выплеснуться наружу слезливыми ручьями. И Юра не плакал. Он молча переживал потерю плюшевого друга и его сияющих олимпийских колечек. Что-то внутри Юры говорило, что мишка обязательно вернется, и вернется он так же, как пришел и в первый раз — сразу везде и всюду.
Явленная в нем сила искала выхода, чтобы хоть чуть-чуть приблизить тот желанный день, когда, как в полузабытые времена, опять заиграют пронзительные трубы, и со всех сторон его снова ослепит блестящая улыбка Олимпийского Мишки. Эта сила не позволяла ему спокойно высиживать уроки в первом классе школы. Он все время ерзал, и, едва дождавшись перемены, выскакивал в коридор и принимался носиться по кругу. Без всякой цели, без смысла, игнорируя даже игры вроде пряток и пятнашек. Разрывал этот беговой круг лишь досадливый звонок, но сила не унималась, она продолжала колобродить в нутре Юры.
— Значит, хочешь стать спортсменом? — спросил у Юры отец.
— Олимпийцем, — возразил Юра, поморщившись от чужого и корявого слова «спортсмен», в котором целых две змеино-шипящих «с».
— Ладно, пусть олимпийцем. Значит, я отведу тебя к дяде Коле, он как раз тренер. Вот он из тебя олимпийца и сделает!
Вскоре Юра стоял перед плечистым улыбчивым дядей Колей, от которого прямо-таки исходил запах силы. Дядя Коля предложил Юре пробежаться, прыгнуть, и сделать еще несколько упражнений.
— Молодец, — похвалил он и как бы в шутку хлопнул Юру по плечу. Тот невольно присел, — Ничего, силенки есть. Работать можно! Через пару годиков начнет как птица летать. С такими задатками грех прыжками не заняться!
С того дня Юрина сила оказалась в прочной упряжке. Каждый день он должен был выполнять с два десятка специальных упражнений, после которых он чувствовал себя, как воздушный шарик, из которого выкачали воздух. Сила то накапливалась в теле Юрия, то выплескивалась из него, ничего не оставляя после себя. Когда становилось особенно тяжко, Юра представлял себе давний сон (который, конечно, мог быть и явью), снова видел ступеньки, и представлял, как шагает по ним.
Но прошло время, и положенные тренером упражнения стали казаться Юре удивительно легкими. Он как будто мог бы сделать и еще много больше положенного. Тогда дядя Коля старательно установил планку на известную ему высоту. Эту простую работу он выполнял мастерски. Он несколько раз отходил, окидывал планку тем взглядом, каким художники смотрят на вышедший из-под их рук шедевр, прищурившись чуть-чуть ее подправлял, и снова отходил. Наконец, бросив в сторону планки особенно строгий взгляд, он велел:
— Прыгай!
Коля разбежался, и понесся вперед с такой скоростью, что весь мир мигом обратился для него в острие молнии. Наконец — прыжок, и потолок зала понесся в лицо, ослепив своей белизной. И тут же уши прорезал монотонный, тягучий грохот, от которого все тело мигом сжалось. Казалось, что в наказание за порыв ввысь, оттуда опустился удар тяжелого, насквозь железного молота. «Сколько раз я еще его услышу, вот этот грохот?», тоскливо подумалось Юре.
— Ну что же, первый блин, он, как известно, завсегда комом, — улыбнулся дядя Коля.
— Почему? — почти простонал Юра.
— Во-вторых, кроме силы еще надо умение. Ты не бойся, я тебя ему быстро научу. Но это — во-вторых!
— Значит, есть и «во-первых»?!
— Так точно! Но этому научить тебя я не смогу. Потому что это надо вобрать в себя, самому стать им. Я могу тебе только кое-что рассказать, а дальше — твое дело, принимать или нет. Свобода твоей воли! Понимаешь, о чем я говорю?!
— Да, — Юра кивнул головой.
— Так вот. Как вас учили в школе? «Человек произошел от обезьяны», верно?
— Нет, нас этому не учили. Разве этому учат? Ведь это — шутка! — пожал плечами Юра. Он действительно где-то слышал о связи человека с обезьяной, но принял слова говорившего за остроумную шутку.
— Вот именно! — радостно воскликнул дядя Коля, — Человек вообще не связан ни с кем из зверей. Ведь у всякого зверя силы, ловкости, выносливости ровно столько, сколько ему надо для своей жизни. У медведя — чтоб завалить, скажем, кабана, у оленя — чтоб удрать от того же медведя, у лисы — чтоб поймать зайца. Те, у кого силы меньше надобного, либо достаются кому-то на обед, если они — травояды, либо умирают от голода, ели они мясоеды. Но и больше потребного силы у них тоже нет, природа — она вещь экономная, лишнего никому ничего не даст. Иное дело — человек, у него и силы, и ловкости может быть столько, сколько для нашей жизни и не надо. Но и без того очень сильный человек делает себя все сильнее и сильнее. К чему это? Если мы станем просто смотреть на землю, с ее реками, полями и лесами, то ничего в этом человеческом хотении не поймем. Кстати, ты знаешь, что такое Бог?
От неожиданности Юра вздрогнул. Это были те времена, когда никто не кричал, что «Бога нет», но и рассказать о том, что есть Бог, никто не мог. Богомольные бабушки и дедушки давным-давно умерли, а новое поколение стариков знало лишь, что «Бог — он на небе».
— Как говорят, Бог — он на небе, и если ему молиться, то попадешь в Рай…
— Да, если идти к Богу, то придешь к нему. Человек с самого своего начала чует в себе эту потребность, будто какая-то сила сразу же толкает его в путь. Но как идти к Богу, какая дорога правильно ведет? Этого никто точно не знает, оттого и дорог разных много, вер разных. Но всякая вера говорит, что наше тело — оно бренное. Что такое «бренное» — понятно? Гниющее, значит. Умрем, и тела наши сгниют. Внутри тела есть бессмертная душа, она — останется и пойдет к Господу, и тело ей в этом — не помощник. Оно своим присутствием только испортить душу может, оно — вроде как испытание или наказание, кто как посмотрит. Мне в этом видится большое противоречие — совершенное человеческое тело, способное на многое — а для души бесполезно. Оно для нее даже не как лошадь для седока, а как камень для утопленника! Как-то неправильно это. Не находишь?
Юра кивнул головой. Что, собственно, он мог еще сделать, если каждое слово тренера входило в него звенящей истиной?!
— Есть только одна вера, дающая смысл прекрасному сильному телу. Она и сказала то, что ты, наверное, много раз слышал — «в здоровом теле — здоровый дух». Коротко, просто, но зато как верно! Лишь тело может пронести в себе дух и принести его туда, где давно ожидает Он. Была эта вера в Древней Греции, и своего бога они звали Зевс. Интересное слово, для нашего уха оно непривычно. Я долго раздумывал о его смысле, и, наконец — понял. Ведь короткое «Зевс» — это выдох олимпийца после того, как он прыгнул на большущую высоту, быстрее всех пробежал положенные метры. Он победил и, прежде чем еще сознал победу, выдохнул из себя воздух, набранный внутрь тогда, когда он еще не был победителем — Зевс! И в этот миг его дух как будто в самом деле поднялся и прикоснулся к божеству, а потом снова вернулся в глубины тела, полный надежды когда-нибудь снова подняться ввысь, на гору Олимп. Своего бога те люди представляли восседающим на горе, что, быть может, так и есть. Уже потом, конечно, шла людская слава. Гремели трубы, летели пахучие венки. Но это — потом, и та радость вскоре забывалась, в сердечной памяти оставался лишь короткий бросок духа «Зевс!». После этого атлет уже не мог не идти к новому броску, который делался смыслом его жизни. Он ценил свое тело только постольку, поскольку оно могло этот рывок совершить, в противном случае он был готов его растерзать. Сам, голыми руками!
В школе Юра уже изучал кое-что про Древнюю Грецию. Она казалась ему странной сказкой, в которой добро и зло, вместо того, чтобы застыть в вечном гордом противоборстве, всегда игрались друг с другом. Оттого сказка казалась не интересной. И вот, оказывается, все это серьезно, и серьезность далекой сказки проходит ни где-нибудь вдалеке, а прямо по его, Юриной жизни!
— Будут у тебя победы, будут и такие выдохи! — усмехнулся тренер, — Специально их делать не надо, после победы они сами собой станут выходить! Теперь я скажу, как сделать, чтоб тренировки не были скучны. Ведь в каждом деле труд после себя след оставляет. Крестьянин землю пашет — она вспахана, конторщик бумагу пишет — она написана, рабочий гайку винтит — она завинчена. А у нас что? Хоть один раз ноги поднял, хоть сто двадцать один — все одно, в округе ничего не изменилось, даже стены спортзала, и то выше не стали. Да, внутри, под кожей растут мышцы. Но ведь их не видно и не слышно. Они, вроде как, и не нужны никому, кроме себя самого. Так со временем это и надоест, и забросишь дело! Ты, правда, молодец, я уже вижу твое усердие. Но все одно, без большого смысла ты долго не протянешь. И я тебе этот смысл дам. Смысл в том, что у Высшего тоже есть тело, и пусть оно для нас невидимо, но оно совершенно! Достигнуть его мы никогда не сможем, мы можем его лишь к нему приблизить. Если приблизили — то нам дается победа, и мы можем сделать тот самый выдох «Зевс!». А если нет… То получим по голове тот самый металлический удар, который ты сегодня уже получил. Но у Высшего тело — оно как весь мир, оно и есть весь мир. Мы в нем живем и его не видим потому, что оно очень, очень велико. Ведь свою планету мы тоже полностью не видим, наших глаз не хватает, а она — много меньше всего мира! И вот, свое маленькое-маленькое тельце надо сделать таким, как большое-большое тело бога. Как такое возможно? Скажешь — невозможно?
— Наверное, — робко ответил Юра.
— Вот и нет! Возможно! Только надо свое тело во время тренировок чуять таким же великим, как тело Самого! Можно представлять, будто от каждого движения в нутре загораются и гаснут новые звезды, образуются планеты, на которых поселяются новые существа, рождающие из себя новые народы. И все это — в тебе, все связано с движениями твоих рук и ног, с твоей жизненной силой, с твоей волей! Когда рождающиеся в тебе картины миров совпадут с твоими движениями, то ты и в самом деле сможешь взять свою высоту и выдохнуть победное «Зевс!».
Как выглядит Зевс, Юра представлял себе смутно. Зато гора Олимп тут же сложилась в нем с рвущимся в небеса дворцом-башней. На вершине той башни был Олимпийский Мишка, значит Зевс — никто иной, как тот самый мишка! Который сразу и в поднебесной дали, и рядом, и наверное, вокруг всего мира! Сделать свое тело подобным ему — значит превратиться в олимпийского мишку, обрести на своем лице ту же горящую улыбку! Выходит, это возможно, если о том говорит такой серьезный человек, как дядя Коля!
И Юрка налег на спортивные занятия с новой силой. Теперь во время тренировок Юра представлял себе пространства, полные звезд и планет. Вообразить их было несложно — он рос в большом городе, уже побывал в планетарии и посмотрел по телевизору и в кино с десяток фантастических фильмов о космосе. Напрягаются икроножные мышцы — вспыхивает новая звездочка, ее лучи сплетаются в новую планету. На планете рождается жизнь, по ее сине-зеленой поверхности бегают маленькие существа. Их жизни полны радостей и бед, существа влюбляются, воюют и смотрят на свою звезду, раздумывая о смысле существования. Но уже при следующим движении звезда гаснет подобно электрической лампочке. Мир исчезает, не оставив после себя и следа среди звездного пространства, но где-то в другом месте уже теплится новая звездочка. Вспыхивает звезд больше, чем гаснет, рождается миров больше, чем умирает. Космос ширится вместе с растущим телом атлета, и он все приближается и приближается к Тому, чье тело есть — Вселенная.
В следующем прыжке Юра уже не услышал тоскливого железного грохота, зато едва его ноги коснулись пола спортивного зала, из его нутра вырвалось то самое «Зевс!».
— Молодец! — крикнул тренер, — Ты это чуешь?! Чуешь?!
Юра почуял. Его тело как будто сделалось каким-то другим, словно оно стало предназначено уже не для хождения по земле, но для полетов к облакам. На мгновение перед ним предстал улыбающийся Олимпийский Мишка, голова которого светилась улыбкой, и этот свет скользнул по лицу Юры. Он шагнул на первую ступень, ведущую к олимпийской вершине, из которой огненная струя рвется к самым небесам!
После этого начались победы. Высоты, которые брал Юра, стремительно росли. Казалось, будто тяжелая птица берет разгон, и вот-вот взмоет в свою родную стихию. Дома на столике Юры уже звенели и переливались золотом блестящие медали, на полке возвышались кубки. Все это было свежим, новым, растущим. Еще немного, и заблестит весь его дом, а вместе с ним таким же блестящим сделается и тело, способное легко взлетать на все большие и большие высоты, и когда-нибудь оно взмоет на вершину Олимпа. Того самого Олимпа, который Юра видел в своем давнем сне, и на вершине которого его давным-давно, еще с тех времен, нетерпеливо ждет Олимпийский Мишка, названный победным дыханием Зевсом.
При виде его надувшихся мускулов, сверстники уважительно покачивали головами. Ведь в том возрасте уважают лишь силу. Если бы Юра хотел, он бы мог сделаться предводителем своих дворовых ребят или одноклассников. Но двор он миновал быстрым шагом, ведь в нем не было ничего, что могло связать маленького атлета с его дворцом-башней. Школа виделась ему жестокой и непонятно для чего нужной пыткой. Стоило ему усесться на свое место в классе, и сила принималась бурлить в нутре, как будто она превращалась в посаженного под замок зверя. Мышцы сами собой напрягались, недоумевая, отчего им запрещено совершить то, к чему они предназначены — большой прыжок. Борьба с самим собой, которая навязывалась Юрику снаружи, пожирала все его силы во время уроков, запирая его в самом себе. Слова учителей, шарканье мелом по доске оставалось снаружи невидимой оболочке, которая образовывалась вокруг него. Вскоре учителя от него отстали, ведь Юра уже сделался звездой местной величины, спортсменом, обижать которого демонстраций его незнаний как-то нехорошо. Соученики же посматривали на него тем взглядом, каким посетители музеев смотрят на мускулистые статуи. Восхищение, смешанное с отстраненным равнодушием, выраженным словами «нам это не дано». И все.
Выдохи «Зевс!» совершались все чаще и чаще. Районные соревнования, городские, наконец — соревнования масштаба всей страны. Взлет Юрия уже не походил на птичий или самолетный, он скорее стал напоминать взлет ракеты. Быстро, резко, и до самых вершин, за облака и за синее небо. Обожающие взгляды он теперь принимал как должное, как часть жизненного пространства, в котором он обитал. Пришло время, и даже соседи стали встречать его едва ли не рукоплесканиями, а он лишь молча кивал им головой.
В те же времена он впервые сошелся с женщиной, которая, конечно, была одной из его обожательниц. Ее имя и даже облик стерся из Юриной памяти, как облики всех его былых подруг. Со временем он понял, что в жизни человека, взлетающего к огненной вершине Олимпа не может быть женского начала, запертого в одном-единственном теле. Нет, женщина олимпийца — это большее, чем индивидуальное тело, снабженное женскими атрибутами. Она — вроде облака, охватывающего его со всех сторон, она — чистое ощущение, у которого не может быть лица. Лишь родители, никогда не бывшие олимпийцами, изредка с печалью ему говорили «Женился бы ты, Юра. А то и детей после себя не оставишь! Откуда же у нас тогда олимпийцы браться будут!» Юрий прощал им эти лишенные разума слова. Он понимал, что ни отец ни мать не могут влезть в его кожу и хоть на миг почувствовать себя теми, кем сделался он.
Когда в жизни не осталось уже ничего кроме соревнований, вместе с женским началом расплылось и все остальное, в мертвой незыблемости чего Юрка был уверен с самого своего рождения. Например, прежде он не сомневался, что зимой всегда холодно и идет снег. Но теперь мерзлый снег легко сменялся чудовищной жарой, а та, в свою очередь, душными проливными дождями. Земной мир скукожился до размеров глобуса, что еще пылился в комнате Юрия. Стоило ему наугад ткнуть в географическую карту, и любая ее точка тут же отзывалась безудержным потоком воспоминаний, главное из которых везде было одним и тем же — победным выдохом, в котором дух сливался с телом.
Так и были побиты все рекорды. Остался лишь один-единственный, главный, мировой.
Вместо состарившегося дяди Коли у Юры давно уже был другой тренер. И не один. Они менялись, словно каждый новый прыжок Юрия сбивал старого тренера с насиженного им места. Теперь Юрин тренер сделался под стать ему, атлету, претендующему на мировое чемпионство.
— Атлет — он не просто спортсмен, — говорил тренер, — Он — другой состояние человека. Вот, скажем, футболист или хоккеист схалтурить может, за него другие вытянут. Да и борется он с командой, его умение сражается с чужими умениями, кто кого поборет. А это раз на раз не приходится, тут дело случая, когда как. Атлет же бросает вызов самой человеческой природе, он преодолевает то, что до него никто не преодолел. Вот в чем суть!
Такие рассуждения Юре не нравились. Ему больше по душе была философия дяди Коли, которая в точности совпадала с давним детским сном, который и сделал из него олимпийца. Но тренировал этот тренер хорошо, и Юрка уже сумел повторить мировой рекорд. Только как быть дальше, как его перепрыгнуть, вознестись выше?!
Новые тренировки, в которых Юра не забывал воображать то же самое, что и прежде — Вселенную размером с себя и себя размером со всю Вселенную. Но все равно каждый новый прыжок вместо выдоха «Зевс!» приносил болезненный железный грохот, от которого сами собой дрожали еще недавно победные мышцы.
— Надо еще вот над чем поработать… — принимался советовать тренер.
Юра внимал его советам. Однажды после особенно тяжкой тренировки он даже на мгновение увидел в зеркале вместо своего привычного отражения улыбающуюся мордочку Олимпийского Мишки. «Значит, я уже подошел, я уже — Там», пронеслось у него в голове быстрее, чем лицо приняло свой привычный облик.
Новый прыжок Юра совершал с замершим сердцем. Его уши чуть не вывернулись наизнанку, готовясь вобрать в себя порцию мерзкого железного грохота. Когда ноги коснулись мягкой поверхности мата, Юрка застыл в нерешительности. Он ожидал, что вот-вот его настигнет гром, исходящий от не принявших атлета небес. Но грома не было. Тут же взгляд выцепил тренера, радостно спешившего к нему.
— Зе-е-евс!!!!!!!!!!!!! — отозвалось нутро.
Столб воздуха вознесся ввысь, подкинув Юрия до вершины Олимпа. Он снова увидел дворец-башню с рвущимся к небесам огненным фонтаном. Юра стоял у самой обжигающей огненной струи, и возле себя он увидел Его, олимпийского мишку. Мишка обнял его своими мягкими лапами. По движению медведя Юра ощутил, что они сейчас войдут в пылающую струю и понесутся вместе с ней вверх, разойдутся по просторам Вселенной, объяв ее.
Под ногами снова образовалась серая гладь мата. Юра снова стоял на земле.
— Все, теперь на олимпиаду! — кричал тренер, — Я не сумел в твои годы, значит ты сумеешь!!!
Он еще долго кричал, обнимал Юрия, едва ли не пускался с ним в пляс. Но Юрию сейчас было не весело. Ведь он вернулся обратно, в этот пропахший потом зал, не оставшись там, где он только что побывал. Отчего это? Отчего Олимпийский Мишка отправил своего атлета обратно, словно тот и не сделал своего прыжка, не выдохнул душу вместе с криком «Зевс!!!!!!!»?!
Но делать было нечего. Оставалось лишь повторить свой прыжок. И Юра собирался на очередную олимпиаду. С сумкой на плечо он отправился в аэропорт, и вскоре оказался в чужой стране, среди чужих лиц и чужих журналистов, пишущих на нерусском языке. Впрочем, ему ли ко всему этому было привыкать? Юрий только отметил, что ему очень не понравился символ этой олимпиады. Им была какая-то водная тварь, ни то крокодил, ни то рыба. В памяти сразу всплыла детская сказка про поединок медведя с крокодилом. Там медведь победил.
Вскоре Юра оказался в домике олимпийской деревни, которых за свой короткий век он перевидал множество, все они были похожи один на другой, и он мог бы обойти этот новый домик даже с закрытыми глазами. Упражняться в этом искусстве не было времени. Надо было тренироваться в главном. И Юра тут же принялся тренироваться, следуя все тому же совету старого тренера. Работая с необходимыми мышцами, Юрий воспроизводил в себе несметное множество миров, каждый из которых говорил ему о своей достаточности, о том, что Юра уже пришел к тому, к чему продирался сквозь прожитые годы.
Лишь прыгать на тренировках Юрий не стал — боялся спугнуть тот главный прыжок, ради которого и прожил свои немногочисленные годы. Но его тело было готово, чтобы совершить этот прыжок, чтобы рвануться вверх, и подбросить свой дух в небеса, к вершине далекого Олимпа, где рвется в небо огонь, и где его ждет Зевс — Олимпийский Мишка.
Перевернутая чаша стадиона, тысячеглоточные крики. Легкая атлетика не футбол, любителей у нее не так и много, но олимпиада — она и есть олимпиада, тем более, что былой рекорд обещает быть порушенным. Где-то вверху змеится огненная струйка — слабенькое подражание той струе пламени, что рвется с вершины Олимпа. Одно только неприятно — что под этой пламенной змейкой вместо Олимпийского Мишки примостилось какое-то водное существо, в зеленых глазах которого чуется некое ехидство.
Но все идет своим чередом. Под ногами — дорожка, впереди — заветная планка, поднятая на ту высоту, которую прежде никто не брал. Дан старт, и пружина мышц, которую Юра усердно сжимал последние дни, начала яростно распрямляться. Решающий момент, и Юрий будто бы обратился в полет, неся в себе драгоценную частицу воздуха, которую он набрал в себя еще до разбега. Сейчас она, смешавшись с его духом, рванет в небеса вместе с победным криком, отдаленно напоминающим слово «Зевс!»
Все сработало. Ноги упруго коснулись мата, а уши остались девственно-чисты, их так и не коснулся отвратительный железный грохот.
Внутренний воздух уже подкатил к горлу. Он распер щеки, готовясь раскрыть отверстие рта и рвануть в высоту. Глаза Юры округлились, и по всему телу пошли волны, как будто в нем начался свирепый шторм.
В тот же миг ему показалось, будто стадион разом рухнул, превратив тысячи живых зрителей в зрителей мертвых. Вот-вот и грохнется сам факел, воткнувшись своей неживой, погасшей вершиной в землю самого стадиона. Глаза сами собой прикрылись, и Юра рухнул на мат, приготовившись к тому, что на него вот-вот посыплются истерзанные людские тела, перемешанные с порванными стальными жилами, кусками битого кирпича и бетона.
Мгновение прошло, а по спине Юры прогулялся лишь легкий морской ветер, напомнивший о том, что страна, в которой проводилась эта самая олимпиада — приморская. Атлет раскрыл глаза и с удивлением увидел прочно стоящий стадион, наполненный, как кукурузными зернами, целыми и невредимыми зрителями. Что же тогда случилось?
Все стало понятным, когда взгляд натолкнулся на рухнувшую планку. Сейчас она напоминала шлагбаум, который хоть и был поломан, но все-таки выполнил свой долг — не пустил туда, куда не следует. В стороне планки царило молчание, которое казалось особенно мертвым по сравнению с орущими трибунами. Кричать и плакать бесполезно — строгую планку этим не проймешь.
От предложенных еще двух попыток Юра отказался. Он чуял, что случившееся — уже навсегда, его путь мог быть прерван лишь один раз, и он уже — прерван. К чему ломиться туда, куда его не взяли еще раз, и еще раз? Разве можно трижды умереть, разве сам мир может кончиться три раза?!
Люди пьют по-разному. Одни потоком огненной водицы разжигают радость, другие гасят ею горе, третьи направляют ее поток на помощь мельнице какого-нибудь праздника потому, что «так принято». Четвертые пьют, когда это становится можно по тому, что прежде было нельзя. Пятые ходят в питейные заведения, как на работу, пьянящая жидкость превращается в сердцевину их жизни. Да мало ли, как пьют люди! Сказывают, что кто-то, не в силах пустить в себя пулю или затянуть на шее петлю, сознательно растворяет в пьяной луже свою жизнь, уводя самого себя на тот свет.
Юра пил по-особому. Алкоголь ворвался в его жизнь подобно бурной реке, поток которой с шипением поглотил пылающий факел Олимпа. Теперь не осталось ничего кроме этого водоворота, и выбирать стало не из чего. Юра ощутил себя камнем, катящимся с олимпийской вершины, и единственная свобода, которую он еще ощущал — это свобода катиться с все большим ускорением. Где-то есть твердая поверхность, о которую он разобьется, но и что с того? Все одно камень уже никогда не полетит вверх!
Неожиданно нашелся пропавший в детстве игрушечный Олимпийский Мишка. Просто нечаянно подвернулся под руку, когда хозяин в очередной раз осматривал нутро шкафа. Юра долго смотрел ему в глаза, а потом взял иголку и нитку, и переделал мордочку игрушечного зверя. Из улыбающейся он сделал ее трагичной, хоть и проколол во время этой операции все свои трясущиеся, непослушные пальцы.
Сбережения закончились. Единственное, что Юра умел делать в жизни — это прыгать. Но теперь он разучился даже и прыгать, его мышцы как будто растворились в едких спиртных потоках. В его нутре не было уже миров, там осталось лишь черное облако пустоты, которое готово было засосать в себя что ни попадя. В первую очередь, конечно, алкоголь.
Юра принял единственное решение — сдать свою квартиру, переехать на уныло-гнилую дачу, а на получаемые с жильцов деньги кормить свою пустоту. Так он и сделал. Жильцы показались ему ненадежными, даже подозрительными. Такими, что можно было усомниться о дальнейшем возвращении в родные стены. Но искать других не было сил, которые как будто и сами безвозвратно провалились в черный шар пустоты.
Так Юра и оказался в этом поселке, со всех сторон населенном дачниками и неудачниками. Первым было на него наплевать, а ему — на них. Со вторыми отношения не сложились. Они ему свирепо завидовали, что он, в отличии от них, видел много ликов счастья, бывал в разных городах и, что по мнению местных обитателей было главным — имел много денег. У них же всего этого никогда не было. А что он всего лишился, так это оттого, что он — дурак (какое емкое слово, в него влезет все счастье и несчастье вместе взятое, а также и все люди Земли!). Юра их тоже не любил. Ведь они всю жизнь оставались замшелыми лесными валунами, у которых из всех чувств были лишь чувства холода и тепла да голода и сытости. Но, впрочем, их вражда ни к чему не приводила. Ругались иногда по чуть-чуть, больше — чтоб тоску разогнать, чем от злости. Драться с ним никто не решался, все-таки все знали, что он — бывший спортсмен.
И вот в жизни Юры появилось живое существо — кошка. Жить во имя кошки — слабоватый повод для задержки на этом свете, но что делать, если иных поводов — нет! Для того, чтобы сделать своей любимице приятно, Юрка однажды даже украл соседскую курицу. К счастью, кража осталась незамеченной — списали на бродячих собак и подумали, что неплохо бы на них сделать облаву. А Варьке тогда досталась целиком вся курица, хозяин отломил от нее лишь одно крылышко.
Так прожили они осень, зиму, весну и лето. Но на следующую осень Варька ощутила, словно какая-то сила тянет ее на улицу, туда, где разными голосами перепевают друг друга местные коты. Она не сознавала, что же с ней твориться, но чувствовала, будто прочные путы тащат ее прочь.
В ту ночь, когда кошка не могла больше сладить с собой, ее хозяин спал. Бесшумной тенью она прыгнула ему на грудь и лизнула в лицо.
— Варенька, погулять хочешь?! — прошептал он.
С трудом поднявшись на дрожащих, непослушных ногах, он встал и отворил скрипучую дверь. Кошка выбежала на улицу, но замерла, уставившись на своего хозяина.
Юра отчего-то подумал, что кошка — это единственное в его жизни воплощение женского начала, которое не разлито по всему миру, а сокрыто в одном-единственном любимом существе. Сейчас это существо от него уходит, и он слишком сильно любит его, чтобы остановить, не пустить. Остается лишь верить, что она вернется, и ждать его, подгоняя лишенные кошки дни глотками спирта, будто сапожными пинками.
А кошка? Человеческая любовь — вещь сильная, она способна добраться даже до недр хищного существа и заставить его что-то почувствовать. Варька чувствовала. И еще кошка чуяла, что видит своего хозяина в последний раз. И потому мялась, то отбегала, то возвращалась обратно. Звериное в ней яростно сражалась с чем-то не звериным (хотя и не человеческим, и вообще не понятным). Из глаза на землю выпала слеза, которую заметил хозяин, хотя его сознание было наполовину разбавлено крепким самогоном. Но зверь все же взял верх, и серой струей кошка потекла в окрестную природу, которая высилась вокруг высокими травами, деревьями и кустами, источавшими из себя острый кошачий запах.
Кошка растворилась в темноте, и Юра закрыл дверь. «Через пару дней нагуляется и вернется», сказал он для своего успокоения и налил стакан едкой жидкости, пнув ногой позолоченный облезлый кубок, на котором сохранились две выгравированные буквы «ЗА», все остальное давно стерлось, канув в пучину прошлых времен.
«Может, возможно вернуться в начало, представить то время, когда еще всего не было, когда я не был олимпийцем…» — тоскливо подумал Юрий, понимая, что это — невозможно. Дальше мыслей уже не было, лишь только их обрывки, расходящиеся от каждого глотка спирта подобно водяным кругам…
Кошачий загул — история бурная, со свирепыми криками, с драками, с непонятными для человека интригами. Человек может лишь дивиться, отчего кошка белому пушистому красавцу предпочитает облезлого, похожего на старую щетку, котяру. Вокруг Варьки местные коты выводили свои душераздирающие песни. Но кошка неожиданно зашипела, задела когтем по морде самого приставучего кота, и кинулась прочь.
Кошки — существа огненной стихии. Их глаза ярко сверкают в темноте, словно источают из себя огонь. Юркое, проворное кошачье тело — сродни языку пламени, оно легко взметается вверх и стекает вниз. Поэтому нет ничего удивительного, что кошки особенно остро чуют пламя. Часто они выходят целыми и невредимыми из страшных пожаров. Варька тоже почуяла огонь, и бросилась туда, где уже расцветал смертоносный огненный цветок.
За несколько минут до того, как кошка почуяла огонь, к жилищу Юрия приблизились две человеческие фигуры с невидимыми во тьме лицами.
— Все как по маслу, — прошептала одна из них другой, — Осталось только этого лоха убрать!
— Говно вопрос, — ответила вторая, — Все одно, как два пальца обоссать!
Если бы Юра не был отделен от них хоть и хлипкой, но непрозрачной деревянной стенкой, если бы он не спал, а смотрел на них, то узнал бы в жутких незнакомцах своих городских квартирантов. Но вместо них он сейчас смотрел тот сон, которого давным-давно не видел. Ему вновь привиделась вершина Олимпа, или дворца-башни, как Юра назвал ее в детстве. Себя же он почуял опять маленьким, еще тем Юрой, который даже и не помышлял о своем первом прыжке. Перед ним струилась огненная река, перетекающая в звездную дорогу Вселенной. Снова, как и тогда, появился Олимпийский Мишка, только между ним и Юрой уже не было ступеней. Они стояли рядом.
— Идем! — сказал Мишка, снова озарив Юрино лицо своей улыбкой.
Олимпийский Мишка обнял Юрия и они нырнули в огненную речку, которая тут же вынесла их в самое небо. Мимо понеслись созвездия, некоторые звездочки проскальзывали в такой близи, что к ним запросто можно было протянуть руку. Юра почувствовал, как он сам расширился до размеров Мироздания, и все звезды, которые были рядом, тут же оказались как будто в его нутре.
Олимпийский Мишка широко улыбался и что-то пел. Юра тоже запел, превратившись в одно из слов песни Мишки.
Черные фигуры, полюбовавшись на свой результат, как живописцы на свой шедевр, растаяли в ночном мраке. Со всех сторон послышались крики и топот сороконожки — людской толпы.
Яростный огонь плясал по бревнам, выглядывал из окон. Казалось, что внутри пылающей избушки сейчас творится радостный пир. Собственно, так наверное и думали местные дачники, которые с широко открытыми ртами наблюдали за буйством стихии.
— Чего зырите?! Цирк вам здесь, что ли, … вашу мать? — рычали на них неудачники, которые с ведрами и топорами пытались что-то сделать против огненной стихии. Но все они были пьяны, и орудовали неорганизованно. При этом часто останавливались, чтобы бросить два-три непечатных выражения.
К прибытию казанных машин огонь уже присмирел и спрятался в глубину черных угольков. Пищи для его радости не оставалось, и он будто бы погружался под землю, засыпал, чтобы когда-нибудь проснуться снова в другом подходящем для пляски месте.
Кошка смотрела слезящимися глазами на дымные струйки, которые прорывались кое-где из останков избушки, обращенной в землю. Варька еще не понимала, что произошло, и ее ноздри жадно вбирали в себя дымный запах, тревожно отыскивая в нем привычный запах хозяина. Но его нигде не было. Кошка носилась кругами вокруг былого места своей жизни, обжигая лапы лезла на свежее пожарище, разрывала горячий пепел. И везде ее ждала пустота. Только в одном месте ее усы нащупали край какого-то гладкого предмета, который чуть-чуть пах ее хозяином. Это был прокопченный край кубка, на котором уже не осталось былой позолоты, даже буквы «ЗА» оказались сокрыты под слоем сажи. Варька прижалась к нему, как будто он и был ее хозяином, обратившись в неживой и всеми забытый грязный кубок. Наверное, так оно и было, ведь не было ничего кроме этого кубка, что бы осталось от Юры на Земле. Останков тела специальные люди не обнаружили, хотя и перерыли пожарище большими лопатами, то и дело отгоняя путавшуюся под ногами кошку. Потому в положенных документах записали, что Юра не погиб, но «пропал без вести». Под тем и была поставлена большая и серьезная круглая печать.
К утру люди разошлись. Под лапами Варьки осталась лишь черная от угольков земля, а над ее головой — бескрайнее синее небо, немое ко всем вопросам, как кошачьим, так и человеческим. В нем не было видно следа ни от только что законченной жизни, ни от исчезнувшей избушки, хотя все это поднялось туда.
Но кошачья жизнь все равно текла дальше. Варька не знала иного места под этими круглыми небесами, кроме черной точки пожарища, на которой она и осталась, примостившись маленьким серым пятнышком.
Была та жизнь в самом деле или не было, я не знаю. Ее тайна со следами радостей и горя осталась по ту сторону светящихся кошачьих глаз. Теперь эти глаза смотрят на меня, вбирая в себя уже мою жизнь. Кто знает, быть может, Дымка переживет и меня, и оказавшись у кого-то другого она будет хранить в себе еще одну жизнь. И если там кошку станут звать, скажем, Сонькой, она послушается. Но бросит удивленный взгляд.
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
Оцифровка любви (08-09-2009)
Снова поезд. Качающийся мир под ногами, пролетающие за окошком тысячи чужих жизней, чей путь едва ли когда-нибудь пересечется с моей дорогой. Мысль течет не по времени, но по пространству, она заполняет собой многие версты, в то время, как часы терпеливо ждут появления из-за поворота хоть Кувакина, хоть — Москвы.
Этот путь для меня особенно радостен, ведь он пропитан сладким словом «домой». Закрыв глаза, я могу себя представить на узких улочках, которые знакомы мне с малых лет, разглядеть каждую щербинку на фасаде родного дома (хотя за прошедшие времена их, конечно же, стало больше). Глоток знакомого воздуха вновь оживит то, что было прежде, будто я въеду в один из прожитых когда-то мною дней.
Как хорошо, что еду домой я осенью, когда красные деревья врезаются в небесную синеву, словно тоже радуются моему возвращению! И тот, вроде бы давний, а вроде и недавний день тоже был осенью, и в нем тоже был поезд…
На пронесшемся перроне полустанка две одинокие, не дружные даже друг с другом фигуры. Одна из них, вроде как, грустная, а другая — веселая (или мне так показалось?). Но об их печали и радости я уже никогда не узнаю, разве что за границей этой жизни. Полог из желтых листьев быстро скрыл их от меня, проводил в золотой омут березняка, что открылся мне за очередным поворотом.
Мои мысли снова прыгнули в будущее, пришествие которого чуял даже усердно звеневший металл. Оттуда ко мне тянутся и истоптанные еще детскими ногами улочки, и желтизна любимого с детства парка, который я почему-то запомнил именно осенним, словно зимой, весной и летом он вовсе исчезал, делался прозрачным. Меня жаждут обнять руки родителей и руки друзей, которые, должно быть, уже протянуты в мою сторону. Но, главное, что там, за лентой из рельсов и шпал, сокрыта Она, моя первая и единственная любовь. Наверное, она сейчас все такая же, как была и в тот день. Мы обнимемся с ней на прежнем месте, словно и не расставались, и в следующее мгновение жизнь потечет дальше, как будто между двумя секундами и не было разрыва в два года.
Хотя нет. Разрыв, конечно, был. Без него — никак. Он стал пламенем, закалившим нашу мягкую еще любовь до твердости каленого железа. Все ее письма, присланные за эти годы — лежат при мне, а мои весточки, должно быть — при ней. Когда длинный день возвращения, наконец, смирит свой шум и бросит последний лучик мягкого осеннего солнца, мы… Мы просто сядем в тихой комнатке, прочтем эти письма, и вспомним о прожитых двух летах. Наверное, нам будет очень счастливо…
Я вспомнил день нашей разлуки. Память вынула из него боль, вымыла и трепет, который я нес тогда в своем сердце. Запомнилось лишь белое облачко Ее платья, таявшее перед моими глазами, да еще запомнился запах ее тела, который постепенно таял, не выдерживая битвы с чернильной вонью казенного места. Как я стремился тогда сохранить его в себе, даже дышать старался реже. Но на смену запаха чернил пришел запах пропитанного потом вагона, и тонкий девичий аромат не устоял, забылся. Для того чтобы вновь вернуться вместе с шуршащими прямоугольниками Ее писем, которые я долго обнюхивал прежде, чем принимался читать. Этот запах стал мне чем-то вроде мостика между мирами, между таежным закутком, в котором обитал я, и цветасто-слепящим городом, в нутре которого осталась Она. Мостик все выдержал, он не рухнул под тяжестью целых двух лет, и достоял до того мгновения, когда по нему на этом радостном поезде поехал я сам.
Так прошла моя солдатская служба, которую прежде я боялся куда больше, чем нарисованного черта. Черт оказался не так страшен, как я его себе малевал. Скажу сразу, мне неслыханно повезло, в нутре несчастья ко мне пришло счастье, которого я не ожидал. Во-первых моими сослуживцами оказались исключительно неудавшиеся студенты, во-вторых служил я поваром, а в-третьих в самом месте моей службы была некая зловещая эстетика, из-за которой я ничуть не жалею о двух прошедших годах, которые по мнению многих, наверное, прошли для меня зря.
Сейчас я с удовольствием вспоминаю себя над котлом, до краев наполненным кипящей кашей. В такие мгновения ко мне приходили мысли о том, что каждое ее зернышко — это затвердевшая частичка солнечного света, которая вот-вот размякнет и отдаст свою силу в нутро человеческого тела. Там она втечет в бьющееся сердце, в звонкие мускулы, в мозг и снова выплеснется наружу. Куда же пойдет она дальше? К тому, что собрало затянутых в форму людей в этой таежной глуши, к тому, на что они обращают свои взоры.
Перед нами воплощением непредставимой мощи стояли тягачи, на которых восседали исполинские стрелы, баллистические ракеты. Смотреть на них можно было так же долго, как на воду или на огонь, и воображение рисовало силу спящей в тяжелом нутре стихии. Сослуживцы признавались, что вкус каши, сваренной и съеденной в зловещей ракетной тени совсем не тот, чем вкус каши, потребленной в какой-нибудь столовой. О, как я был с ними согласен!
Бывали минуты, когда рев двигателей тягачей смолкал, и казалось, что во всем свете остались лишь ракеты да предназначенное им небо. Мы были всего лишь слугами ракет и потому шли не в счет. Чудилось, что у ракет и синего небесного глаза есть какая-то своя, спрятанная от нас тема для бесконечного и безмолвного разговора. Именно в нем, а не в чьей-то далекой голове, зависшей над пресловутой «красной кнопкой», и решится, когда же наступит мгновение великого освобождения спящих сил. Разве вы не знаете, что стоит прожить всего лишь месяц вблизи дремлющих ракет, и уже не останется сомнений в неизбежности их грядущего пробуждения?! Оно ничуть не пугает, наоборот — кажется мигом безмерного счастья, перед которым вся жизнь с ее прошлым-настоящим-будущим мгновенно теряет смысл, как длинная заковыристая фраза перед своей точкой.
Тягачи с сидящими на них ракетами, каждая из которых скрывала в своем брюхе с десяток маленьких атомных солнц, а также еще десяток вспомогательных машин, в числе которых была и моя скромная кухня, тряслись по ухабистым дорогам. Они разрезали волны на речных бродах, раздвигали механическими телами дебри кустарников. Мы растворялись в бездонном лесном море, делались невидимыми для спутников и самолетов (слава Богу, что наша русская земля так богата лесами!) Наше присутствие превращало безмятежный листистый шорох или хоть и заунывный, но безобидный древесный скрип в роковой обман. Враг бойся наших дремучих лесов, глухих чащ. Всю бытность обитала здесь твоя погибель, живет она тут и теперь! Пусть на земле нашей не останется ни одного громкого города, ни одной широкой дороги, огненные стрелы чащоб все одно настигнут тебя, где бы ты не искал себе спасения!
Незадолго до дембеля у нас появилось время для задушевных разговоров. Где-то находили спирт, который, вроде бы, тоже шел для каких-то ракетных надобностей. Появлялась вареная картошка, а иногда — хрустящие огурцы.
— Как оно все станет тогда? — задавал кто-нибудь пространный вопрос. Ведь нам некуда было повернуть своих глаз, чтобы они не уперлись в зловещий силуэт ракеты.
— Ответный удар противника. Погибнут все и сразу. В космосе останется этот мир-призрак, который уже и Землей называться не сможет. Ведь так называют его люди, а людей-то и не станет. Но космос, положим, мирами-призраками не удивить. Мало ли их в нем?! А мы о нем позабудем, не до него нам тогда станет! — любил отвечать Андрюха, неудавшийся студент-философ.
— Но мы же сразу и все! Видать, и не заметим, что нас уже нет, если все одно друг друга видеть будем!
— Все же заметим! Увидим ведь и тех, кто давно помер, а это — верный признак!
— Это для тех, кто в Рай попадет, а кто в ад, с тем как станет?
— Схватят волосатые чертенята, сунут в котел, и давай жарить! Или в лед на морозе утрамбуют!
— Скажешь тоже! Если нас не будет, чему же жариться и мерзнуть?!
— Это я так, детство вспомнил!
— Но если везде говорится про разные пути, значит, скорее всего, они есть!
— А все-таки умершие встретятся и там и там. Как же без этого?! Какая же тогда смерть!
— Знаете, а я вот что думаю. Да, котлов и ледяных ям там, конечно, быть не может. И умершие встретятся. Вся суть только в том, какими они будут, те кто туда уже ушел?! Быть может, в аду они явятся к тому, кто туда уже попал в злобном облике, не том, какой у них был здесь. Но оболочка будет видеться та же!
— Как такое в голову впихнуть?
— А вот так. Представь, что родная матушка или любимая женщина тебе там будут творить зло. И при этом ты будешь знать, что они на самом деле родные и любимые, будешь любить их, а в ответ получать гадость. Представь себе, каково это будет?! Видать, позлее льда и пламени! Те хоть лишь снаружи мучат, а так пытка и снаружи и с нутра себя самого, и не останется в тебе ни единой частички, которой было бы хоть как-то терпимо!
Потом разговор делал крутой поворот. Спиртной пар приносил с собой мысли о прошлой жизни, к которой все трепетно желали вернуться. Приносил он и разъедающий невидимые ноздри памяти женский запах. Говорили о другом, и все слова, сказанные за грубыми кружками, полными едкой жижей, вспоминали на другой день, радуясь, что еще раз скоротали время до дембеля. Никто не желал растянуть те дни до размеров своей долгой или недолгой жизни, душой того времени, пропитавшей и закат и рассвет, был желанный дембель. И я тоже, в глубине своих мыслей, тогда чуял себя несчастным, и с трепетом ждал того мига, когда моя беда закончится. За занавесом нашпигованной ракетами тайги, за гудком тепловоза мне мерещилось, конечно, лишь счастье.
И вот я уже погрузился в него, и проваливаюсь все глубже и глубже, до самого дна, которого коснусь завтра. Ничто теперь не в силах его отменить, и поезд не сойдет с дороги рельсов (если бы было надо, то он, конечно, уже бы сошел).
Я стояла на перекрестке улиц. От места, где недавно стоял Андрей, теперь шла пустота. Вместе с брызгами осеннего дождика, она пропитывала мои одежды, впитывалась под кожу. Каждый срывавшийся с дерева лист шептал мне, что пустота поселяется во мне надолго. До следующих обреченных листьев и до послеследующих…
Ни к чему превращать себя в легкую добычу ветра, дождливых брызг и пустоты. Надо хотя бы куда-то идти, нельзя же на два года покрыться медью и обратиться в памятник самой себе, Ждущей Женщине, невозможно это. Но куда сейчас идти, кроме как домой?
Входная дверь отворилась, и показала мне ту же самую пустоту. Из дома захотелось убежать, но куда мчаться, если пустое пространство все одно меня догонит, обгонит, и окажется в любом месте, куда бы я не стремилась! Остается лишь обнять этот осколок небытия, и вместе с ним жаждать его наполнения. Можно еще завести веселый календарик с каким-нибудь попугаем, пририсовать птице рога и оскаленную пасть, а с его страниц вымарывать прожитые в пустоте дни. Или, может, купить отрывной календарь, и над каждым вырванным из него листочком учинять какую-нибудь особенную расправу. Уничтожая вместе с ним еще одну частичку пустого времени, которое я никогда не сочту куском своей жизни!
Я взяла острый ножик и его лезвием долго выцарапывала из висевшего на стенке календаря с пушистым котенком сегодняшний день. Мне казалось, что тружусь я долго и старательно. Зашлифовав останки черной двузначной цифры ластиком, я полюбовалась на плоды своей работы. Великолепно! Осталось идеально белое пустое место, как будто отложенное на будущее, которое сможет вписать в него что-нибудь красное и веселое.
Посмотрела на часы. Боже, прошло всего семь минут, даже уничтоженный в календаре день так и не подумал закончиться! И что делать теперь? Сложа руки ждать дня завтрашнего, чтобы с удовольствием повторить ту же операцию? Или авансом очистить весь календарь, задать времени мощный пинок? Так ведь все равно не поможет, у него, похоже, имеется своя воля, которая так часто претит воле человеческой!
Я отложила нож, и его звон об стол совпал с началом короткого телефонного звонка. Пустота как будто рассеялась. Еще больше я обрадовалась, когда услыхала голос Димы, друга Андрея.
— Вера, что делаешь?
— Проводила Андрея в армию…
— И чего теперь?
— Жду!
— Не завидую тебе, долго ждать придется…
— Что поделаешь?!
— Хочешь, скажу тебе, что делать! Как помощь девушке моего друга!
— Говори!
— Долгий разговор! Давай встретимся. Только моим словам не удивляйся, хотя они, быть может, покажутся тебе необычными.
Мы встретились с ним в небольшом кафе, к окошку которого прилип непутевый осенний лист.
— Знаешь, Вера, ты сейчас, я бы сказал, не очень счастлива, — усмехнулся Дима, — Вот, все века люди боролись с несчастьями. Многие деятели обещали даже, что в скором времени будет покончено со всеми бедами, но для этого надо немножечко потерпеть злоключения, которые еще хлещи прежних. Люди терпели, беды перли как из волшебного мешка, а деятель-обещатель либо исчезал, либо ехал ногами вперед. И спросить у него что-нибудь уже никто не мог. Можно было похохотать над кем-нибудь из них, который обещал при жизни бессмертие, а сам ехал в могилу. Но людям было не до смеха. Они понимали, что что-то не правильно, но почему-то считали, что если бы покойник проторчал бы на земле чуть подолее, все бы свершилось! Правда, один из подобных мудрецов был поумнее, и изрек фразу, типа «счастье — оно у человека внутри, как и горе!» Сказал, и сам же забыл. Не додумался он, горемычный, как то самое счастье из собственного нутра выковырять. А я — додумался!
— Правда?!
— Правда, правда, — с язвительной усмешкой сказал он, — Все проще, чем мой старый ботинок. Надо только чуть-чуть подкрутить свои мозги. В какую сторону? Начну с самого простого. О, вот на этом примере тебе и объясню!
Дима достал из кармана два маленьких календарика. Я немного поежилась.
— Вижу, что сегодня ты уже имела дело с календарем, — усмехнулся он, — Но я тебе покажу на их обратные стороны. Видишь?
На обоих красовались репродукции каких-то старых картин. Наверное, где-то я их уже видела, но не помнила ни авторов, ни названий. Одна картина изображала какую-то древнюю пытку, на ней красовался палач с помощниками, все в равнодушных масках, и пытуемый с оскаленным лицом. Другая показывала нам парня и девчонку, обнимающихся под деревьями какого-то южного сада.
— Ну вот, — сказал он, — Что ты видишь в этих картинах? Правильно, счастье и горе! Но теперь полюбуйся сюда.
Дима вытащил из кожаного портфеля листок бумаги, на котором красовались две колонки цифр.
— Вот оно, твое счастье и горе, — усмехнулся он, — Смотри на эти циферки, плач или смейся, как хочешь. Учти, что так можно изобразить что угодно, и превратить любую картинку в такие вот колоночки, как и наоборот. Изобретение недавнее, хотя люди к нему давно шли, оцифровка называется. Для техники это — первый шаг по большой-большой дороге, но когда он уже сделан, ясно, к чему она в конце концов приведет. И весь человек когда-нибудь будет оцифрован, значит, его поступки можно будет предсказать заранее, я уже не говорю о том, что о болезнях и лечениях можно будет забыть. Откорректировал какие-нибудь циферки, и все сделалось, как было. Но до этого технике еще расти и расти. А свою жизнь мы можем оцифровать сами для себя хоть сейчас.
— Страшно! — вздохнула я.
— Отчего же?! Ах да, смысл жизни, как же! Все видят его в борьбе за добро против зла или что-нибудь в этом же духе. Но разве есть добрые и недобрые цифры? Ну да, люди наплели всякое про 13 или 666. Но что в этих цифрах такого, чтобы их отличало от иных? Как не гляди — ничего! Единственное, что различает цифры, это их величина, они бывают малыми и большими. Можно считать малые — злом, большие — добром, можно — наоборот, ничего отсюда не изменится! Просто метаться между счастьем и бедой, между добром и злом — все одно, что всю жизнь смотреть на каждую из этих картинок, и то смеяться, то плакать. Согласись, глупенькое занятие, тем более — для всей жизни. Не лучше ли глянуть по другую их сторону и убедиться, что все они — только лишь сплетение цифири, и ничего больше!
Может, еще спросишь, что в таком случае останется от человека, когда он помрет? Отвечу — навсегда останется его цифра, большая или маленькая. Где она будет храниться и как туда попадет — значения не имеет. Астрономы уже сравнивают Вселенную с большим-пребольшим мозгом, а в мозгу есть и где хранить, и как передавать…
— Это я поняла, — робко возразила я, — Но при чем здесь моя жизнь?
— Вот мы и перешли к главному. Теперь настало время, чтобы очистить разум от обрывков старинных романов, пригодных теперь только для какого-нибудь деревенского алкаша, чтобы растопить ими печку. Задушевные, но при этом пустые песенки тоже отбросим, и посмотрим на сегодняшний день со стороны цифры. Цифры могут расти, а могут уменьшаться. Каждое событие в жизни — суть знак, плюс или минус. Плюс — прибавление, минус — убытие, всяко больше лучше, чем меньше! Теперь подумай о себе. Сегодня ты уже воевала с цифрами, вырывала их из календаря, ведь так?
— Откуда ты знаешь? — удивилась я и немного отпрянула от своего собеседника. В этот миг мне показалось, будто из его карих глаз выглянуло что-то нехорошее, вроде двух мохнатых морд каких-то нездешних существ.
— До этого додуматься, право, не сложно, — усмехнулся Дима, — Во-первых так поступают все ожидающие в первый день своего ожидания. Не ты первая, не ты и последняя. Ну а во-вторых у тебя к ногтю указательного пальца правой руки прилип кусочек бумажки, на котором виден след от чернильной линии. Скорее всего он от настенного календаря, такой краской там печатают!
Я невольно подняла к глазам упомянутый палец. Точно, на красном ногте предательски белел бумажный ошметок с ровной линией типографской краски. Я его слизнула языком и выплюнула под столик.
— Так то, — продолжал смеяться Дима, закуривая сигаретку, — Ждешь, вычитаешь сама из себя все больше и больше чисел. И, небось, уверена, что когда твой любимый вернется, то вычитание прекратится само собой?! Брось! Этот человек уже давно подружился с математическим знаком минус, и на плюс он его уже не исправит!
— Это почему?!
— Да потому, что сейчас он занят тем, что сам вычитает из своей жизни время, то есть — цифры. И тебя заставляет творить то же самое! Если бы он по незнанию это делал, а то ведь я рассказал ему все истины так же, как сейчас — тебе. Но он продолжил жить по-своему. Он — прирожденный отрицатель, или, как модно сейчас говорить — лох!
— Но его же забрали в армию! Без его хотения! — чуть не закричала я.
— Наша армия до людей охочая, меня она тоже забрать жаждала, и это был минус, — спокойно объяснил Дима, — Но я его легко исправил в плюс. И теперь где-то в Псковской области тамошний военком безнадежно стучит в дверь давно брошенного сарая, желая найти единственного человека в округе, которого можно поставить под ружье. В лесу воют волки, а он стучит и стучит себе в незапертую гнилую дверь, за которой все одно никого нет. А я — вот он, здесь, с тобой. И работаю на хорошей работенке, согласно своим убеждениям — занимаюсь превращением минусов в плюсы, за что меня и ценят! Ладно, размечтался я чего-то, это тоже вредно. Мечтания тоже знак имеют, и если они бестолковые, то знак тот — отрицательный!
— Что мне теперь делать? — чуть не завопила я.
— Ничего, — пожал плечами он, — Жди своего солдата, и все! Рви календари, хорони дни прежде, чем успеет затрещать твой будильник. Так и живи!
Мы расстались. Во мне началось невиданное сражение и казалось, что с одной моей стороны то и дело атакуют цифры, а с другой равнодушно стоит Андрей, точно такой же, каким он был, когда мы с ним прощались.
Дома я решила вырвать из календаря уже завтрашнее число, но рука с ножом замерла на расстоянии волоска от календарной глади. В ушах зазвенели слова Димы, и сам ножик показался мне похожим на знак «минус». Что же я делаю? Бью по своей же жизни, по самой себе. А зачем? Лишь для того, чтобы дождаться какого-то дня, после которого мое битье продолжится.
На следующий день я не могла не встретиться с Димкой.
— Хочешь знать, что случится, когда твой Димка вернется? Ничего!!! Станешь жить с ним, и резать свои числа вы будете совместно, что уже и так делаете. Как это будет смотреться со стороны, так сказать, в картиночном виде? Очень просто! Число ваших бед всегда будет больше числа радостей, и потому всякому дню жизни вы пожелаете скорого завершения. Будете вычитать сами из себя, пока не обратитесь во что-то близкое к нулю. На том и помрете. Это, наверное, и есть тот самые ад, быть на том свете циферкой, близкой к нулю. Что может быть хуже чувства своей ничтожности, а приплюсовать к ней уже неоткуда, путь к единожды данной жизни закрыт! — сказал он сразу же при встрече.
— Мне что… Расстаться с ним… Не писать… — чуть не всхлипнула я.
— Ой-ой-ой! Я все тебя учу, а ты туда же, к нулю поближе! — съязвил он, — Расставаться… Нет таких слов! Они в романах да в песнях остались, которые мы с тобой вроде бы договорились выкачать из себя! Нет ничего такого! Есть твой минус, и твоя воля обратить его в плюс. Одним взмахом руки начертить недостающую палку!
— Как…
— Думай!
На этой фразе наша короткая встреча и закончилась. Дима вспомнил о каких-то, как всегда, срочных делах и исчез. Я стояла на улице, молча смотрела на родной с детства город в окружении золотистых листьев. То и дело во мне проскакивала мысль, что картина, которую я вижу — лишь сплетение цифр, и они есть истинное ее содержание. Глаза, уши, кожа всегда обманывают меня, уводят в темный лабиринт, сквозь который не разглядеть того, что есть на самом деле. Но отныне я ведь все знаю…
С Дмитрием мы стали часто встречаться. Однажды он привел меня в компанию своих новых друзей. Это были трудноотличимые друг от друга люди, их лица были столь же одинаковыми, как их одежда. Голоса этих людей тоже походили друг на друга, и в них никто бы не уловил ни ноток грусти ни тонов радости. Сначала я отметила, что озвучивали они в основном какие-то цифры, связанные с самыми разными вещами, и даже ни с чем не связанные. Но вскоре их слова сливались в однообразный гул, и я как будто растворилась в нем, обратилась в часть уже другого мира. Сделалось спокойно, и в этом покое растворились все мои стремления, даже ожидание Андрея. Я поймала себя на мысли, что мечтаю навсегда остаться в этом мире, и не возвращаться более под контрастный душ радостей и бед, которые все одно завсегда будут гасить и топить друг друга.
— Ну, как тебе моя компания? — спросил Дмитрий после.
— Знаешь… — не знала, что сказать я.
— Знаю, — твердо ответил он.
— Все-таки, почему ты с ним дружил? — неожиданно вырос во мне вопрос.
— Дружба — этот тот же математический знак, плюс или минус, — серьезно ответил Дима, — Разве ты не помнишь это с нашего прошлого… урока?! Дружба с Андреем для многих, увы, знаком нехорошим. Но ты же знаешь, как я научился минусы переиначивать в плюсы?! И моя учеба началась как раз с Андрея, познакомившись с ним я встретил такой злой минус, который сам собой вывел во мне свое отрицание, а —1х-1=1, это еще из арифметике известно, и высшая математика жизни данного действия не отменяет! Как раз оно и породило мою высшую математику!
— На все у тебя есть ответ…
— Ответ вообще есть на все! Но его видеть надо, а чтобы видеть — нужно смотреть в ту сторону, где он лежит, то есть на другую сторону всего, что нам показывается!
Я перестала узнавать себя. Впервые это проявилось удивлением, которое неожиданно пронзило меня, когда я увидела дело рук прежней себя — испорченный календарь. В этот миг мне показалось, будто все мое старое нутро истлело и вышло наружу легким дымков, а вместо него в ту же самую оболочку вошло то новое, что теперь является мною. А, может, то была и не я?
Но к чему раздумывать о себе? Ведь каждому ясно, что всякое «я» есть только здесь и теперь. Прошлое и будущее можно спокойно отдать в своих мыслях кому угодно другому и убедить себя в том, что оно — суть жизнь не твоя, а чужая. Это истина. А теперь необходимо собрать вещи и отправиться к Димке. Он меня ждет. С сегодняшнего дня я буду жить у него! Моя жизнь обратилась в сокрушающий плюсовой знак!
Поезд замедлял ход. Электровоз как будто нехотя вдвигал свой поезд в один из тупиков вокзала между двумя широкими платформами, полными встречающего люда. Народ столпился у выхода, оттуда донеслись чавканья поцелуев. Кто-то еще только собирал вещи и, обливаясь потом, лихорадочно искал важную вещицу, страшась мысли о том, что она могла остаться там, откуда он уехал. «Нет, брал, точно брал! Но где же она, черт подери! Ведь помню! Ах, вот и она! Слава Богу! Ну все, можно выходить!»
Пассажиры тащили огромные сумки, многие из которых были больше их самих. В этот миг мне оставалось лишь порадоваться, что багажа у меня нет. Какой может быть багаж у вчерашнего солдата! Единственными «прихваченными» вещами оказались две хвоинки из сибирской тайги, да и те я вытряхнул на перрон. Меня никто не встречал, ведь я никому не сказал о своем возвращении. До родителей я и так доберусь, а с ней, с единственной, я лучше встречусь там же, где расстался. Чтобы склеить жизнь и пустить ее дальше по тому же пути.
От вокзала до дома было близко. По дороге я почему-то вспоминал детские сказки, как будто взгляд на родные места снова вернул меня в давнее время. Но солдатская форма, которой еще недолго оставалось висеть на мне, придавала припоминаемым сказкам особенный уклон. Я вспомнил про такого сказочного героя, как солдата. Интересно, почему прежде отставные солдаты никогда не возвращались в свой дом, а отправлялись бродить по дорогам Руси, по ее деревням и городам? Очевидно, дух странствий навсегда отрывал человека от земли, и крестьянский труд становился ему чужд до самой смерти. Но что они искали, когда шли от деревни к деревне, в каждой из которых солдата встречали, как дорогого гостя, стараясь угодить ему во всем (в противном случае ждала строгая кара от самих небес)? Что вело их? Искали они Господа, так же как другие вечно бродячие люди — странники, или их просто путал какой-то бродячий дух, вселившийся в чужих землях? По сказкам выходило и та и так.
Дома я переоблачился в одежды того дня, когда я расстался с Верой, и позвонил ей. Услышав знакомый голос, я невольно вздрогнул. Следующий раз я вздрогнул, когда почувствовал в нем странную перемену, заметную, наверное, только лишь мне. Вера согласилась на встречу в том месте, где мы расстались, но в ее словах не было… Как бы это сказать… Не было и пылинки радости.
Когда я положил трубку, то свое удивление я вымел из себя, как сор из свежеприбранной избушки. Ведь я увижу Ее и увижу сегодня! Разве что-нибудь может отравить мое счастье?! Ложка дегтя травит бочку меда, но отравить море меда она уже не в силах.
Старательно разобрав свою прежнюю одежду, я оделся точь-в-точь, как в тот день. Почему-то мне казалось, что и Вера оденется в то самое белое платье, в котором она была тогда.
Но платье на ней почему-то оказалось желтым. Меня это не смутило, я даже подумал, будто она решила одеться под цвет того времени года, которое нас разлучило и вновь свело вместе — осени.
— Привет, — спокойно сказала она, будто последний раз мы виделись с ней лишь вчера.
В ответ я обнял ее и принялся целовать. В душе разгорелся костер любовной жажды, мне хотелось вобрать Веру в себя без остатка, смешать ее с собой, и было отчаянно жаль, что это невозможно. Она ответила мне легоньким поцелуем.
— Ну что, пойду жить к тебе? Ведь так?! — спросила она так, будто речь шла о прогулке до ближайшего магазина.
У меня не было слов, осталось лишь бурление не ложившихся на язык мыслей.
— В молчании можно услышать многое, но твое молчание уж точно знак согласия, — усмехнулась она.
Так мы и стали жить вместе. Через два дня я устроился поваром в ресторан. Мне казалось, что погрузившись в мир кипящих кастрюль и шипящих сковородок я вернусь к тому, к чему уже успел привыкнуть, что сделалось моим единственным ремеслом. Но уже через неделю меня постигло тяжкое разочарование. Ведь на солдатской службе я чувствовал, как мои пусть и незатейливые блюда перетекали в некий сгусток мощи, проявлением которого были грозные ракеты, жадно взирающие на небеса. Я был, конечно, очень маленькой частичкой, но частичкой большой силы. Моя жизнь перетекала в жизнь бойцов, их жизни — в жизнь ракет, а жизнь ракет — в тот грозный грядущий миг, о которым мы думали каждое мгновение. Здесь же, в ресторане, мой труд моментально перетекал в десяток-другой толстых и тонких лиц, широких и узких ртов, которые никуда его не несли дальше самих себя. Любые, даже затейливые блюда, которые я только-только научился готовить и которым отдавал много своих молодых сил, без труда растворялись в ртах, не оставляя после себя ровным счетом ничего.
Но платили на этой работе неплохо, а Вера неожиданно стала просить разнообразные одежды и украшения. Удивляться было нечему — я давно полагал, что жизнь с женщиной не возможна без чего-то подобного. А со своей работой я просто смирился, чему тоже был изрядно научен в этой жизни. Что ни говори, а служба в армии — это даже не школа, а настоящий университет науки смирения. Правда, чтобы не падать духом, я старался не глядеть на посетителей нашего ресторана, стараясь их представлять лишь в своем воображении. Стоя на кухне и колдуя над очередным блюдом я создавал в себе образ того человека, который, на мой взгляд, его достоин. Воображение рисовало улыбчивых героев, наподобие любимца моего детства — знаменитого дяди Степы. Для такого человека я с радостью готовил что-нибудь вкусное и интересное.
Единственное, что меня печалило — это молчаливая загадка моей любви, Веры. Каждая частица моей плоти, соприкасаясь с ней, чуяла какое-то тайное изменение, описать которое русским языком я не мог. Но оно, несомненно, было!!! Конечно, проще всего было спросить саму Веру, но мой язык не мог изогнуться таким образом, чтобы поставить перед ней правильный вопрос. Оставалось всякий раз молчать и убеждать себя, что ее перемена — плод моего покореженного ракетами воображения. Иногда мне казалось, что даже ее обнаженное тело сделалось иным, словно со мной вместо Веры живет ее двойница, которая хоть и похожа на нее, но все-таки… Все же не она! Но, когда я пересчитывал памятные мне еще с прошлых времен ее родинки, то убеждался, что Вера — это она, та самая Вера, с которой я тогда расстался.
Телефонным звонком в мой дом неожиданно ворвался старый друг Дима, о котором я за последнее время забыл. Дело в том, что при расставании он рассказывал мне свои соображения о переводе людской жизни в колонки цифр. Когда я услышал эти его мысли, то сразу же почуял, как расходятся в разные стороны наши дороги. Моя вела в темную неизвестность, его же — в тщательно рассчитанный им мир, который я не мог увидеть своим. Ведь для того, чтобы пойти с ним рядом, я должен был отказаться от главного, что наполняло собой те мои дни — любви, которая должна была перевоплотиться лишь в простой математический знак. Вместо рукопожатия была лишь кривая усмешка, направленная в мою спину. Новой встречи с той усмешкой я не желал, и потому после своего возвращения не стал искать с ним встречи.
— Привет, старина! — услышал я дружелюбный голос, — Уж когда приехал, а старым друзьям не звонишь. Забыл, видать?! Нехорошо!
— Извини! Жизнь закрутила. На работу устроился, жениться собираюсь…
— На ком жениться-то?!
— На Вере.
— Понятно. Поздравляю. У меня к тебе дело есть. Ты вот в армии два года оттрубил, все одно, как Робинзон Крузо на своем острове (ха-ха-ха). И жизни, которая сейчас, совсем не знаешь. Мой долг, как друга, тебе помочь! Надо встретиться.
Мы договорились о встрече и уже через пару часов сидели за столиком в уютном кабачке. Сперва только пили — за встречу, за дружбу, за мою будущую свадьбу, за доблестную армию, за нас с вами и х… с ними.
— Андрюха, — неожиданно протянул он, — Я забыл. Ты где работаешь?
— Я ж тебе говорил. Стряпаю в ресторации, — ответил я, — Кстати, можем туда пойти, нам бесплатно нальют!
— Я не о том!.. Хреново, скажу, ты в жизни устроился…
— Отчего это?
— На дядю работаешь! Он захочет — и тебя коленом под зад! Сейчас так не проживешь! Так работать, как ты — все одно, что в горной речке против течения плыть, когда рядом водопад. Будешь грести руками, пока сил хватит, на месте удержишься. Потом выдохнешься и начнешь в сторону водопада двигаться. Сначала чуть-чуть, потом — быстрее, быстрее и п…
— Что, есть другие варианты? — вздохнул я.
— А то! Лучше всего, конечно, над водопадом на мостике стоять, и наслаждаясь сигарой да коньячком разглядывать красоты. Но за неимением мостка, хотя бы за прочную ветку ухватиться — и то лучше!
— Мы все-таки не про водопады, а про жизнь!
— Вот и я про жизнь. Мостик — это, конечно, что-нибудь крутое, во власть попасть, к примеру. Но нам оно не светит. Начинать надо с малого, с прочной веточки. И я такую веточку могу сделать, мы вместе ее себе через речушку жизни перебросим. Дело свое надо заиметь, вот что! Для начала — кабачок хотя бы, тем более, ты в этом деле что-то шаришь. Потом накопим денег и посмотрим, что дальше делать. Может, сеть тех же кабачков развернем, может — что другое. Главное — сечь фишку.
— Это хорошо. Но на какие шиши?! От зарплаты по десятке в сапог откладывать — жизни не хватит…
— Ясно дело. Я об этом тоже подумал. И придумал хитрож… операцию. Чтоб наверняка! План таков: я беру кредит и покупаю на него квартиру в новостройке, в недостроенном доме. Когда дом будет готов, цена на ту квартиру подскочит раза в два, и я ее продам. На вырученные бабки покрою кредит, а на оставшуюся часть мы и развернем кабачок!
— Это ты. А мое участие какое?!
— Кредит возьму под твою квартиру!
— Под квартиру? — вздрогнул я, — Нет, не могу. А как прогорим, чего мне делать? В лесу собачью будку сколотить и в ней куковать?
— Не боись! Тех ребят, что дом строят, я знаю. Надежные ребята. Не подведут…
Я мялся.
— Ну, чего ссышь? Дело верное! Или ты мне не веришь?! С первого класса ведь за одной партой сидели, али забыл. Как на стройке резину подожгли, помнишь? А как впервые портвейна хлебнули и чердак в родной школе подпортили — тоже забыл? Коротка же у тебя, друг, память…
Его слова сразу же отбросили меня в позднее детство и раннюю молодость. Из тех времен на меня глянула лихая красота, и жизнь снова показалась мне такой же легкой, как тогда. В это мгновение я забыл злую усмешку, которую он бросил мне в спину. Если не верить ему, то кому еще можно поверить в закоулках этого света?!
— Димка, что за вопрос! Верю! — выпалил я, стыдясь той тени, которая мгновение назад проскользнула по моей душе.
— Ну, решено?! По рукам?! — гаркнул он.
Мы пожали друг другу руки.
Следующий день был выходным. Я в одних трусах и с сигаретой в зубах расхаживал по комнате, рассказывая нежившейся в кроватке Вере о том, что мне предлагал Димка.
— Друг тебе дело предлагает, — мурлыкала она, — Как говорили в народе, из грязи — в князи!
Ее слова, да еще сказанные таким удивительным голоском, сразу же разнесли остатки моих сомнений. В моей душе как будто тут же образовалась ровная стройплощадка, готовая принять на себе блестящий новенький дом.
Через два дня явился Дима и принес какие-то бумаги, дал их мне для прочтения. Первая же фраза повергла меня в уныния от осознания ничтожности своей мудрости. Вторая заставила забыть о первой, и породила страх перед грозными рядами букв, которые шли и вслед за ней через всю страницу, и выглядывали с другой страницы. Я понял, что дальнейшее чтение имеет для меня не больше смысла, чем не чтение. Конечно, где-то здесь упрятано что-то важное, но, интересно, где — в начале, в середине или в конце? И под какими буквами?
— Ну что, прочитал? Тогда подписывай! — весело цокнул языком Дима.
Я замялся, сердце забилось. Если тянуть дальше, то я, не дай Бог, обижу этим друга. Ведь он решит, что я ему не верю, и это легкое сомнение сделается еще одной стрелой в старую дружбу, которой нельзя не дорожить. Тем более, он от всего сердца хочет мне помочь! Но и подписывать боязно, рука будто сама противится, хоть нет у нее ни мозгов, ни сердца…
Положение спасла неожиданно появившаяся Вера.
— Чего там у тебя, малыш? Дай сюда! — сказала она, взяла бумаги и принялась их быстро читать, выхватывая своими глазами те куски, в сердцевине которых таилось самое главное, — Я в одной конторе работала, там только этим и занималась… Все верно, можешь царапать свою закорючку!
Вера улыбалась и едва не пританцовывала. По всему чувствовалось, что она пребывает в прекраснейшем настроении. Теперь моя рука сама потянулась к бумаге. По лицу любимой я заметил, какое удовольствие доставил ей этот мой жест. Рука тут же покрыла гладь листа подписью.
— И делов-то, — легко выдохнул друг, и зачем-то дунул на лист, — Поеду по делам. На днях заскочу!
Вера заключила меня в свои объятия и принялась осыпать поцелуями. Мы нырнули в постель и тут же слились. Конечно, в эти мгновения я не мог размыслить о том, что же разожгло в нутре моей любимой этот рвущийся к небесам любовный факел.
Мое тело охватила невероятная легкость, словно жизнь расчистила передо мной свои непролазные дебри, в которых прячутся друг за друга добро и зло, правда и ложь. Пусть другие блуждают, приходя вечно не туда и всякий раз начиная свой путь с самого начала! Пусть те, кто отчаялся куда-то придти, падают там же наземь, растворяются в алкогольных парах и протыкают себя суицидальными ножами. Мне повезло, для меня в этом мире расчищена дорога, ибо у меня есть любовь, есть и дружба. Они не дадут мне провалиться во враждебные топи, ступить на зыбучие пески!
Мое легкое тело летало между домом и работой, охватывало свою возлюбленную и порывалось унести ее вместе с собою к самим облакам. Груз прошлых бед был сброшен, оно было согласно шагать по дороге счастья, которое возможно в этом мире.
Через пять дней за мной заехал Димка.
— Ну что?! Поехали смотреть наше будущее! — предложил он.
На его машине мы пронеслись через центр города, потом долго петляли, и, наконец, остановились возле обнесенного глухим забором пространства. За забором было пустынно, стройка, надо сказать, походила на начатую, но незаконченную мысль или внезапно прерванный чужой сон. Растущее здание имело два этажа, а его нынешний облик еще ничего не мог сказать об облике будущем.
— Сегодня не работают. Выходной, ждут цемента, — сказал друг, — Но это не суть. За год уж всяко достроят! Смотри, смотри!
Димка указал мне на три кирпича, которые торчали над вторым, пока что последним, этажом.
— Ты про те кирпичи!
— Да, про них, родимых, дорогих! Ведь с них начнется наша новая жизнь, как же их не заметить! Они — начало той самой квартиры… Фотоаппарат взял?!
— Нет…
— Эх, растяпа! Такой кадр! Ну, тогда запоминай их хотя бы глазами, я их тоже запомню!!! Может, пройдет много лет, у нас все и навсегда будет, и мы тогда вернемся сюда, и в память о нашем начале эти кирпичи позолотим. Толстенным слоем золотишка высшей пробы!
Я как завороженный смотрел на те самые кирпичи. Казалось, что каждая их пора, каждая частичка обожженной раскрасневшейся их глины пропитана особым смыслом, наполнена моим будущим. Сердце учащенно забилось, и их краснота показалась мне созвучной красноте губ моей Веры. Я не сомневался, что отныне стоит мне закрыть глаза, и я тотчас увижу их, первые крупицы моей новой жизни.
— Запомнил? Тогда поехали, и теперь вернемся, когда тут уже огромный дом стоять будет. Ты только смотри, отыщи в нем эти кирпичики! Они тогда уже стеной квартиры сделаются, найти нелегко будет! — полушутя-полусерьезно напутствовал друг, — А теперь поехали! Не будем им мешать расти!
С того дня пошло время. Как только у меня выдавалась свободная секунда, я закрывал глаза, и представлял дом еще чуть-чуть подросшим. Скорей бы прошел этот тягучий год, в который я обязан безропотно ждать, и лишен возможности действия! День, другой, третий. Месяц, другой, третий. На остатки уже не золотых, а прелых, растаявших и смешавшихся с землей листьев налетела белая метла зимы. Эх, скорей бы! «Алло, Димка?! Ну, как там?» «Не суетись, сиди на попе ровно. Все под контролем!»
Еще один месяц, и еще месяц. Ну и холода завернули нынче! Только на работе и согреваюсь. Когда же придет тепло, растает снег, и в лучах солнца засияет фасад того дома. Позвоню-ка еще разок Димке. «Не суетись».
Димка снова появился в моей жизни неожиданно. Он выплыл из ночи шинкующим уши дверным звонком, который разодрал в клочья наш сон. На пороге появился он — растрепанный, пьяный, сжимавший в руке наполовину выпитую литруху водки.
— Хана! Полный п… — крикнул он и с грохотом боднул головой стену, — Кто бы знал, что так все оно выйдет… Все, накрылась медным тазом наша стройка. Подвели те ребята, чтоб им … Свалили, …! Эх, … … …!
— Успокойся! Может, еще что можно сделать? — спросила подбежавшая Вера.
— Х… тут делать?! Прости меня, Андрюха, но квартиру ты теряешь. Я тебе, как другу, комнату сделаю. Но мне еще хреновее. Я еще кое-где долгов набрал, чтобы в том домике, будь он … еще одну квартирку купить. Думал, так вернее будет! А теперь… Остается только одно — в бега, где-нибудь в пригороде уголок себе в избушке сниму, как-нибудь до будущей осени перекантуюсь, пока все не уляжется. А там… Но, Андрюха, тебе клянусь — как все утрясется, я тебя выручу, и новую хату сделаю, еще лучше этой!
Происходившее казалось ни то сном, ни то жизнью кого-то другого. В таком же сне прошли и следующие дни — чемоданы, коробки, машины, снова какие-то бумаги с печатями. Мне оставалось лишь крутиться среди матерящихся грузчиков и прихлебывать из бутылки крупными глотками пиво. Так вместе с пивной бутылкой я и оказался в комнатушке, затерянной в недрах обшарпанной коммуналки, полной завешанных грязным бельем веревок, сумасшедших старух и каких-то пьяных личностей. Запах блевоты и пережаренной рыбы мешался с запахом протекшей в десятках мест канализации. В коридоре то и дело сталкивался со стариком-соседом, лицо которого походило на обратную сторону луны, а глаза его смотрели будто не наружу, а во внутрь. При очередном столкновении с ним я вдруг обнаружил, что со мной больше нет Веры.
— Вера! Вера-а-а!!! — звал я, как в лесу, но никто не отзывался. Вернее, в ответ на крик явилась отекшая синяя особа и поинтересовалась о цели моего обращения, ведь ее звали Вера (подумать только, какой лик может принять женщина вот с таким святым для меня именем!). Узнав, что я обращался вовсе не к ней, синяя особа как-то по-волчьи завыла, но, получив от меня непочатую бутылку пива, сразу исчезла.
Стал ждать. До ночи, через ночь и весь следующий день. О том, что где-то у меня есть работа, забылось среди лабиринта прошедших дней. Нет, Вера не появилась, и мне сделалось ясно, что в том пространстве, куда жизнь выпихнула меня, Вера может иметь лишь тот облик, который имела недавно появившаяся здесь синяя женщина…
Странное спокойствие неожиданно охватило меня. Жизнь продолжала идти вперед, хотя все шпалы на ее пути были уже содраны и переломаны, а рельсы скручены в бараний рог. Но не слышалось ни треска, ни грохота, день каким-то чудом сменился следующим, а тот — следующим. Когда кончились деньги, я вышел на улицу, и тут же нашел работу — рубить мясо в магазине, который помещался в нижнем этаже этого же дома.
С трудом вернувшись в свою коммуналку (с непривычки не мог ее отыскать), я погрузился в алкогольную пропасть. В душе не проходило чувство ожидания, и ни одна частичка еще живого разума не пыталась разъяснить мне, чего же я теперь жду? Выдавливания сегодняшнего дня следующим, чтобы тот, в свою очередь, был сожран послеследующим?
Нутро ходило ходуном, принимая в свой пожар все новые и новые порции жидкости, которая не гасила огонь, а лишь разжигала его, ибо была горючей. Дым от того пожара заволок мои глаза, и нутро чужого дома расплылось перед ними. «Вера!», позвал я, ведь больше сейчас звать было некого.
— Здесь я! — услышал я ответ и тут же вспомнил, что надо удивиться. Но голос, сказавший это, определенно не принадлежал моей Вере.
На мгновение мой дым рассеялся, и я увидел перед собой совсем голую… синюю Веру! Но тут же пелена опять загустела, и что было дальше, я не помню.
Внезапно я ощутил себя идущим по улице. «Зачем я отправился? Ах, да, надо бы зайти на работу. Или не надо?!» прокручивал я в своих растворенных мозгах. В то же мгновение удивительно знакомый окрик ударился о мою спину.
— Андрюха!
— Я! — растерянно обернулся я и встретился глазами с бывшим одноклассником Колей Ляпуновым.
— Ты здесь? — удивленно спросил я, не понимая, кто стоит передо мной — живой человек или ведение, рожденное сгустившимся облаком моего дыма.
— Не один! — ответил он и показал рукой в сторону от себя. Там стояли еще трое ребят, я их всех знал.
— Привет, — по очереди поздоровались они, — Говорят, ты в армии был? Как оно там? Никто из нас там не был!
— Да, — ответил я, продолжая смотреть на них.
— Знаете, — прервал паузу Миша Вичкин, — Давайте к Димке пойдем. У него я, слышал, в одночасье и квартира и невеста появились. Вот подфартило-то человеку! Не понимаю, почему ему так везет, а никому из нас — нет? Что небеса, в кости счастливчиков разыгрывают, что ли?
— Какие кости?! Умнее он нас, вот и весь ответ?!
— Мы же тоже не дураки! Взять хотя бы тебя…
— Не тот ум у нас с тобой! Он ведь тоже бывает, как, скажем, инструмент. Представь, что счастье спрятано за дверцей, которая на четыре болта завинчена, и мы пришли к ней. Но у нас в руках молотки, пусть отличные, пусть похабные, пусть у одного отличный, у другого — похабный, не суть. И что мы со своими молотками у этой двери делать будем? Жалобы на жизнь азбукой Морзе выстукивать? А у него — гаечный ключ, опять-таки, неважно, хороший или дрянной. Но дверцу-то он им откроет, однозначно! Вот так-то! Только вот кто как сокровища прячет, и кто инструмент какой выдает, того мы не знаем…
Говорили они по-русски, но я не мог понять ни слова из их беседы. «Хана! Уже не далек тот час, когда в моей голове поселится маленький пушистый зверечек, именуемый белочкой…», решил я. Но все-таки спросил ребят:
— Какой Димка? Он же в бегах!!!
Теперь уже настал их черед дивиться. «Какие бега? О чем ты говоришь? От будущей тещи он бежал, что ли?!»
«Нет, наверное, я уже того… Так что лучше помалкивать. Пойду-ка я с ними, все одно не прогонят. Там все и узнаю!», решил я, и отправился вместе с компанией. Если еще недавно они колебались, идти к Димке или не идти, то мои слова о его бегах, как видно, столь заинтриговали ребят, что теперь они решили однозначно — идти!
На мое удивление та дорога, по которой мы шли, казалось удивительно знакомой. Или мне мерещится? Нет, такую вещь, как места своего детства, едва ли когда-нибудь с чем-то спутаешь. Вот за тем углом … на стене написано. Надпись дремучая, сделана масляной краской, живет еще с тех пор, когда маркеров и баллончиков-распылителей не было. Ее ни с чем не спутаешь, таких мамонтов из мира надписей не так уж и много осталось. Точно, вот она!
Уже в следующее мгновение мы вошли в мой родной дом, а я лишь бестолково моргал глазами. Дальше все происходило, как и должно было происходить при таком развороте ситуации. Ребятки поднялись на мой этаж и позвонили в мою дверь. «Сейчас оттуда выйду я!», зачем-то пронеслось в моей голове.
Дверь отворилась, и на пороге появился… Димка! Аккуратно одетый, в блестящих ботинках. Наверное, он сам собирался куда-то уходить. Тут же за его спиной выросла и Вера. Все его внимание ринулось в мою сторону, на ребят он даже не бросил и взгляда.
— Ха-ха-ха, — разрезал он меня бензопилою злорадного смеха, — Может, поклонишься мне в ноги, своему учителю! Смотри, какой я урок тебе дал. Вот так вот, учиться надо!
Я мигом протрезвел, словно порыв ветра выгнал из меня коричневое облако. Передо мной в пространстве висела отвратительная, ухмыляющаяся рожа, которую несколько дней назад я считал лицом своего друга. А за ней… Нет туда было лучше не смотреть. Не смотреть!!! Я прикрыл глаза, что не прошло незамеченным для рожи.
— Чего щуришься? Знаешь хоть, какую ты тогда бумагу подписывал?! ДАРСТВЕННУЮ!!! Вот какую! Ты мне все подарил! Навсегда! В кого нельзя ум вложить словами, в того его вбивают делами, и я в тебя вбил хорошую, просто ох…ную порцию ума! Благодари меня, твоего друга!
Я чувствовал, словно меня порвали на части и разбросали кровавые ошметки по всей округе. Они трепыхались, шевелились, но уже теряли остатки своего тепла, свою жизнь. Сердце стыдливо кружилось, подобно волчку, а мозг… Что уж о нем говорить! Но руки решили действовать самостоятельно и слились в тяжелые кулаки. Рожа, бывшая лицом друга, обрела облик цели.
Но цель все предвидела, и в решающий момент громко хлопнула дверью. Лязгнул замок. Мои кулаки остались висеть в воздухе, а глаза беспомощно вертелись в своих орбитах, как куриные яйца в кипящей кастрюле.
Ребята, осознав, что нечаянно влезли во что-то, от чего им лучше бы быть подальше, принялись тихо расходиться. Без прощания, кошачье-бесшумными движениями, быстрыми тенями, да на улицу. Скоро возле меня остался лишь неизвестно откуда пришедший черный кот.
— Вот так, Васька, — зачем-то сказал я коту и спустился вниз.
Мои уши услыхали слова, сказанные моим тезкой, Андрюхой-философом в ракетной тени. Я вздрогнул. Выходит, ракетное мгновение уже свершилось, и мы уже на том свете! И я, значит, загремел в самый ад!!! Все в точности так, как говорил мой армейский приятель! Вот и обещанная встреча свершилась!
Глаза сами собой закрылись, и перед ними выросла далекая заброшенная планета, прежде именовавшаяся Землею. Теперь ее никто так не именует, ибо именовать некому. Это — мир-призрак, видимый одному лишь Создателю, и лишь он знает о том, что там когда-то свершилась лютая война. Там же, наверное, осталось и мое тело. Может, оно распылено паром по воздуху той планеты, может, оно впечатано в ее глубины. А, возможно, истерзанным и обгоревшим так и лежит на ее поверхности, среди руинных зубьев. Кому какое дело! Ведь я уже здесь, и превратился я в губку, впитывающую потоки мучений. Уж лучше в котлы, в смолу, к чертям с вилами! Но разве на том свете тот, кто был человеком, может что-нибудь выбирать?! Это только в анекдотах, что рассказывали в той жизни, и смысл которых остался витать над миром-призраком, вместе с прочими великими и ничтожными мыслями да идеями!
Я медленно спустился вниз. Тело чувствует ступени, чует боль, и оно вообще — есть, это очевидно! Но разве кто-нибудь обещал, что после смерти голая душа не будет вновь завернута в одеяло смерти, которое может точь-в-точь походить на ее прежнюю одежку! «Ад вечен или не вечен?! Что сделается, если я себя убью, уж дальше мне всяко не умереть», думал я, не обращая внимания на свои шагающие ноги.
Уже в следующее мгновение я оказался снова в коммуналке, из которой сегодня я вышел. «Приснилось мне все, что ли? Но тогда отчего я здесь?», бороздило по моему сознанию. Я взял ножик и попробовал было воткнуть его в себя. Не выходит, кто-то внутри все же упирается. Что же это такое? Неужто и в аду так же как там, где я был. Конечно, еще и сильнее, и хуже, ибо отсюда нет пути, а всякое мгновение здесь — как вся вечность!
Перед глазами опять всплыла фигура бывшего друга, и мое воображение подвесило его крюком за ребра, после чего принялось терзать его плоть, отрезая от нее кусок за куском окровавленного мяса. На мгновение мне стало радостно, я схватил со стола нож и принялся терзать подвернувшуюся под руку подушку. Вскоре моя конура наполнилась летающими перьями.
Дверь скрипнула и на пороге появилась синяя Вера. «Выпить не осталось?!» Ее появление остановило меня. «Что я, дурак делаю! Ведь нет больше Димки, нет и той, прежней Веры, их тела все одно сгорели в мире-призраке, а то, что осталось кроме тел… Кто знает, где оно? Но однозначно, что увиденное сегодня мной — это не они, это что-то другое, налепившее на себя карнавальный костюм, сшитый из их оболочек!
— Вера, у меня к тебе маленькая просьба! — равнодушно сказал я, и та, видимо решила, что речь идет о чем-то вроде щепотки соли.
— Ну?
— Знаешь, дорогая, как бы это тебе сказать… Перережь мне, пожалуйста, глотку, — я протянул ей нож.
— Как?!
— Он острый, не бойся. Просто подойди и воткни его мне в горло!
— Охренел?!!!!!! — крикнула она и хлопнула дверью так, что с потолка свалился кусок лепного узора.
Я растерянно поджог зажигалкой летевшее перо. Комната наполнилась мерзким запахом, точь-в-точь, как в аду…
Дима захлопнул дверь, надул щеки и принялся напевать что-то вроде «обманули дурачка на четыре кулачка».
— Мы с него уже все получили, — сказала я, — Зачем же теперь его обижать!
— Жалеешь?! — усмехнулся он, — Ты что, и в правду думаешь, что я хотел получить с него всего-навсего эту квартиру?
— Обо мне забываешь! Ты еще и меня получил!
— Помнишь, я тебя учил математике жизни, — невпопад ответил он, переведя стрелку разговора на другой путь, — Теперь можешь о ней забыть! Не в ней суть. Она — всего лишь средство. Цель у меня иная, и пришло время о ней рассказать. Моя цель — абсолютно свободный человек, человек будущего! Что делает человека несвободным, кто накладывает на него путы? Государство? Но ведь не с Луны оно на Землю падает, это государство! Оно, по своей сути, отражает мысли средних людей тех народов, над которыми правит. Даже самое поганое государство не провалится глубже их ног, даже самое великолепное не прыгнет выше их голов. Вернее, оно способно на это, но только после долгой и настойчивой обработки человеческого материала, на которую государство, как большая, но неуклюжая машина, едва ли способно. Оно может задать лишь направление. Но всю работу сделает не оно, а люди, которые рискнут совершить такое, что прежде них никто не совершал. Я пришел, чтобы сбить с человека еще один намордник, натянутый на него неизвестно кем. Это — дружба и любовь. Ты, может, скажешь, чем они плохи? Нет, после «математики жизни» уже не скажешь! А я дополню еще тем, что и у того и у другого есть оборотная сторона, и выглядит она, как решетка, как тюрьма! Сколько женщин сидят в домашней тюрьме у когда-то любимых, а теперь ненавистных мужей. Впрочем, и наоборот — сколько мужчин спеленаты путами гадких жен, которых они, конечно, в своем прошлом крепко любили. А какое количество людей тяготится вечной помощью друзьям-неудачникам, которые однозначно никогда не вернут своего долга! Так-то вот!
От его слов во мне снова что-то зашевелилось, забурлило. Сейчас я почуяла в себе нечто, что жаждет любви. Показалось, будто я просыпаюсь от глубокого сна, и передо мной снова всплывает улыбающееся лицо любимого Андрюхи. Да, человек, который сейчас передо мной, совратил меня, но совратил-то он ведь меня любовью, которой я ожидала от него. И вот как будто остро отточенная игла пронзила мое сердце. Нет, никогда не придет любовь от того, кто обеими руками выдирает ее из нашего мира, из Земли. А я обратилась всего-навсего в его инструмент, в ловкий корчеватель, которым он с ухмылочкой на губах подрезает корни любви и дружбе…
«Уйти! Убежать от него! Быстрее! Дальше!», первое, что прилетело в мою голову. Но куда? Разве может быть где-нибудь в мире пространство, в котором я, срезавшая свою любовь, смогу ее обрести? Разве тому, кто совершил такое еще можно каяться и просить прощения?!
Тот, от кого я ждала любви, после своих слов заметно развеселился. Чувствовалось, что он радуется своей работе над миром той радостью, какую чувствует ребенок, слепивший из пластилина то, чего и сам не ожидал.
— Хочешь? — спросил он, протягивая мне фужер с коньяком. Я отпрянула.
— Как хочешь, — покачал головой он и залпом опрокинул в себя его содержимое, после чего снова наполнил посуду.
После третьего фужера он уже перестал обращать на меня внимание, упиваясь самим собой. Его рот задавал своим ушам невнятные вопросы и сам же давал на них ответы. А я суетливо расхаживала из комнаты в комнату, и во мне как будто накалялась невидимая нить.
«Прощения нет, и быть не может! Твоя душа — у него, а ты и не почуяла, как он изымал ее своими невидимыми руками. «Математика жизни!» Велика эта наука, только вот сработала она не так, и из всех чисел твоей жизни в результате длинного сложения получился один большой… ноль! Черный ноль, в который ушло все, чем ты жила и чем могла жить. Хода назад нет, ибо этот ноль — воронка, в него летишь под своей тяжестью, и чем глубже проваливаешься, тем труднее выбраться. Впрочем, это не для тебя труднее, ведь для человечка, тем более — женщины, вылезти из этой воронки вообще невозможно. Она гладкая, уцепиться не за что…
Я принялась въедливо смотреть по сторонам, словно эта квартира и была той самой воронкой. Неужели от любви ничего не осталось, и она не сохранила для меня хоть что-нибудь, что могло бы меня спасти? Нет, нигде ничего нет. Вмятина на правой стенке от неловко поставленного пианино, вопросительный знак, который Андрей нарисовал здесь, когда был в своем детстве… Ничего не разрежет мои путы!
Враг любви продолжал пить коньяк и что-то бормотать о свободе. Только не говорил он, какую свободу и кому он принес. А я чувствовала вокруг себя непробиваемую стену, которую сотворила вокруг меня уничтоженная мною любовь. Теперь она отделила меня ото всех, и запертая в эту одиночную камеру я почему-то должна чуять себя свободной! Тут же вспомнился Андрей. О чем он сейчас думает, чем живет? Наверное, ненавистью ко мне. И моя кожа почуяла острие стрел его ненависти, которые повсюду вонзались в меня, проходили сквозь тело, и выходили наружу.
Меня охватила жажда действия. Прозрачную стену, которая окружила меня со всех сторон, можно лишь разрезать. Но чем?! Взгляд сам собой упал на кухонный нож. В следующий миг ножик, словно живой, очутился в моей руке.
Неприятель любви уже крепко спал, извергая из себя остатки винных паров. Моему взгляду почему-то подвернулось его неестественно-белое, словно гипсовое, горло. Вслед за взглядом отправился и нож, из-под которого вскоре показался пузырившийся кровавый ручеек. Теплая кровь скользнула по моей руке. «Такой кровью любить можно. Но он… Не любил», пронеслось во мне.
Вместе с ножом я выскочила сперва на балкон, затем — в дверь, которую я за собой не прикрыла. Рука сама собой стискивала нож, за которым оставалась кровавая тропинка. Кто-то пойдет по ней за мной во след…
Не найдя себе смерти, я принялся считать секунды. Сто тысяч семьдесят пять. Один миллион пятьсот восемь тысяч четыреста восемнадцать. Какая разница, сколько их, если они все одно текут из вечности в вечность, и конца им не будет?! Мне показалось, что одна-единственная, уже сосчитанная мною секунда, все ходит и ходит по кругу, и я всегда буду считать ее, на самом деле — одну-единственную…
Внезапно тишину перерезал звонок в дверь. Этого не может быть, ведь все, что должно здесь случиться — уже случилось, впереди осталась лишь единственная секунда, всегда уходящая и возвращающаяся!
Но звонок был. Я поплелся к дверям. Когда скрипучие створки отворились, мне предстала Вера, залитая чужой кровью. Но тут же за ее спиной выросли два казенных человека.
— Я… Я люблю тебя!!! Прости!!! — крикнула она прежде, чем казенные личности скрутили ее и поволокли куда-то вниз.
Происшедшее показалось небылью. Я тер глаза и рассматривал кровавые следы, оставшиеся на ступеньках старой лестницы. Нет, такое в аду не случается, здесь есть любовь, значит, Земля все еще не обратилась в мир-призрак, и я все-таки стою на ней!
Остаток ночи я бродил по улицам, дивясь всему тому, что случилось в моей жизни. На сапоге остался след запекшейся крови, которая капнула с Вериного ножа. Я его вытер о землю газона. Сомнений, чья могла быть эта кровь, у меня не оставалось.
Теперь я вернулся в родной дом. Снова я получаю и отправляю такие старомодные вещи, как письма. Опять я живу невидимой связью со своей любовью. Где она сейчас пребывает? Одна лишь попытка представить ее мир порождает в моей душе трепет — грубые крики, яростный собачий лай, всепроникающий прожекторный свет… Наверное, в тех страшных краях есть и такие ужасы, которых мне еще и не привиделось. Это ли не ад?! Но Она спустилась в него, сошла во имя любви, и мы снова вместе, хоть и вдали друг от друга. Видно, судьба такая у нашей любви — пройти не одно огненное крещение, а целых два…
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
Один из немногих в русской литературе рассказов, посвященных представителю другого народа и не просто представителю, а одному из лучших немцев (14-05-2009)
Острые башни рвутся к прозрачным небесам, цепляются за похожие на ангелов белые облака. Город очень похож на огонь, впитанный камнем и навеки застывший в нем, вечно стремящийся в небо, и никогда его не достигающий, прикованный к тяжелому каменному телу. Возле одной из башен стоит беленькая девочка и смотрит на облачко, безболезненно проходящее сквозь шпиль. Граф знает, что она сейчас дивится невредимости облачка, и считает его всемогущим, способным долететь до своего отца, и принести ему весточку.
Граф Максимилиан Шпее протер глаза. Один и тот же сон снился ему каждую ночь, и из его глубины всякий раз выплывала родная сторона. Странно, но солнышко казалось ему там ближе, чем в этих чужых краях, хотя оно тут вроде бы и жарче, и светлее. Но тут нет таких чистых синих небес, они с утра до вечера покрыты водянистой дымкой, будто заплеваны. А вот красивых, пушистых белых облаков в этих краях как раз нет, не долетают они досюда, и потому не могут принести весточку, отправленную его дочкой.
Граф потянулся, еще не отойдя от своего сна. Он, само собой, вспомнил о земных просторах, отделяющих его от родных мест. Если идти в сторону заката, придется пройти сквозь нищие китайские деревушки, заросшие гаоляном тесные поля и грязные рисовые болота. Потом пойдут морозные степи монголов с мучительно однообразным ландшафтом, с свистящим в ушах ледяным ветром. А дальше — страшная русская тайга, в которой за ее бытность пропала не одна тысяча человек, не оставив после себя и следа.
Можно отправиться и в другую сторону — на восток, по морю, между островов, заселенных непонятными дикими туземцами. Максимилиан слыхал, что одно из тех племен, узнав о Христе, тут же сочинило для себя легенду, по которой белые люди испортили Библию, вырвав из нее первый лист, на котором говорилось, что Христос — их роду и племени.
А дальше, за дикарями, будут края англосаксов, народа, состоящего из одной лишь воды, лишенного пламени, который должен пылать в сердце. Пройти сквозь них можно лишь огнем, войной, которая вот-вот начнется...
С улицы доносились крики китайцев. Граф поморщился. Китайцев он не любил. Визгливые слова их языка резали ему уши, сами же китайцы, мелкие и шебутные, претили его спокойному, несколько флегматичному характеру германского аристократа. Особенное же отвращение к китайцам он испытал, когда узнал про евнухов, в огромном количестве служащих у их императора. Причем делаются евнухами китайцы добровольно, в поисках лучшей доли среди блеска придворных покоев. Этого он понять не мог. Ведь сам Шпее, будучи человеком благородного происхождения, мог обитать при дворе своего короля без всяких увечий. Но вместо этого выбрал себе иной путь, и оставив родной дом, отправился на чужбину, чтобы служить своему народу здесь, где чужим кажется даже само солнце.
Если китайцев граф просто не любил, то англосаксов он ненавидел. Ведь если у его народа ценились люди, содержащие в своей душе больше огня, ведущего их на битвы и рождающего презрение даже к своей жизни, то у них человека возвышала вода, застывшая в шуршащих денежных купюрах. О сходстве этих предметов с водой граф задумался, когда еще в детстве узнал о разорении прежде именитого банкира. Ему посчастливилось увидеть опухшее от слез лицо этого человека, и он подумал, что вода его нутра теперь течет вслед за текучим веществом его былых богатств. Банкир был жалок, и когда он, ничего не получив, покидал их родной дом, маленький Максимилиан не удержался, чтобы не учинить над ним злую шутку. Он поставил несчастному подножку, и банкир с громким охом растянулся возле их порога. Отец, конечно, отчитал своего сына за поведение, не достойное графа, но во время выговора от глаз маленького графа не скрылись веселые искорки, светившиеся в глазах родителя. И Максимилиан порадовался, что Шпее сделаны не из этого легко притекающего и утекающего вещества, а из кое-чего более прочного — из огня. Слава Шпее рождалась в боях, среди кровавой дымки и болезненных ран, и уйти она может только вместе с ними, лечь в холодную яму, спешно выкопанную посередине остывшего бранного поля.
Правда, сам Максимилиан Шпее, должно быть, не получит и такой ямы. Он ляжет в глубину равнодушных вод, в гущу не добрых и не злых рыб, если не сумеет эти воды одолеть.
Единственным народом, который он любил, кроме, конечно, германцев, были русские. Совсем недавно они сошлись в войне с Японией и были разбиты. До графа доходили сведения о ходе боев, и он дивился силе огня, скрытого в душах этих людей. В один из дней этой чужой войны в его крепость Циндао пришел большой русский корабль, броненосец Цесаревич, и объявил себя интернированным. Шпее выставил стражу у сходней корабля и расселил русских в городке, где они, изнывая от безделья и с тоской глядя на пенные гребешки волн, дожидались окончания своей войны. Когда к ним приходила весть о идущем где-то сражении, русские собирались вместе и принимались молиться, стараясь помочь своим землякам. Слыша эти молитвы, граф сочувствовал им, и сам всеми силами своей души желал русским победы. Но не сбылось, и спустя немного времени, до города дошла весть о поражении русских. Первой ее получил, разумеется, сам граф, после чего собрал русских офицеров и в молчании постоял перед ними. Они его поняли без всяких слов.
В те времена граф подружился с одним русским, капитаном-лейтенантом Сашей Федоровским, хотя говорить с ним он мог лишь через переводчика. У того тоже была семья, была дочка, которую он оставил в далеком холодном городе. Это и объединило старого немецкого адмирала и молодого русского капитана-лейтенанта. За бутылкой коньяка граф расспрашивал русского моряка о его стране.
«В России строится промышленность», рассказывал он. «Главным образом — промышленность военная. Но где нам, русским, взять для нее деньги, если колоний у нас нет, черненькие народы на нас не работают? Поэтому в негров у нас превращены собственные землепашцы, у них забирают почти все, что они вырастили, и продают за кордон. Один наш мыслитель даже фразу на этот счет изрек «Голод в России бывает не тогда, когда не родит хлеб, а когда не родит лебеда»».
В этих словах ничего нового для Шпее не было. Почти лишенная заморских земель Германия жила так же. Разве может быть по-иному, если все страны и народы вынуждены играть на перегонки, сломя голову нестись за белеющей вдали майкой лидера, который начал этот бег с большой форы? Лица у догоняющих народов постепенно теряют свои черты, как будто те расплавляются и стекают, не выдержав бешеной гонки. А без лиц все нации делаются одинаковыми в своей скукоте заводской копоти и каменной россыпи одинаковых городов.
Граф попросил Сашу рассказать ему русских сказок, чтобы потом в письмах отправить их дочке. И русский моряк поведал сказ о Змее, который был бессмертным оттого, что смерть его лежала далеко от тела, и о ней никто не ведал. Но все-таки один добрый молодец, у которого Змей украл невесту, прознал о месте, где запрятана его смерть, и достал ее.
Вскоре русские исчезли из Циндао. Они отправились на родину, чтобы погрузить себя в нутро новых кораблей, и опять отправится на битвы. Если победитель может позволить себе забыть о войне, и направиться к мирной жизни, то побежденный — никогда. Каждое мгновение его жизни сделается отравленным чувством своей слабости, которую он будет чувствовать даже телесно, в своих руках и ногах. Единственное лекарство от этой болезни — новая битва, с победой в конце. Правда, после нее больными сделаются уже люди проигравшего народа, и, чтобы задавить свою хворь, уже они пойдут в новые сражения. Потому никогда и не кончится то, что один древний мудрец обозвал матерью вещей, война…
С кем станут сражаться русские в следующий раз, Шпее не знал. Он только предполагал, что не с японцами и надеялся, что в новой войне враг у них будет один. Может, когда-нибудь его корабли встретятся с кораблями Сашки, когда он уже станет адмиралом, и они вместе пойдут в бой…
Конечно, и тогда каждый из них среди прочих мыслей будет носить мысль о своих родных, о дочерях. Адмирал помнил, как много раз среди железного лязга внутренностей броненосцев писал своей дочке письма, в которых обязательно была сказка его сочинения. Творить нежные сказки среди тяжелого железа — весьма сложно, и немного нелепо. Но от этой нелепости адмирал и получал наибольшее удовольствие, как будто он на несколько мгновений возвращался в родной дом, и шептал свою сказочку на ухо дочери. В такие минуты она тотчас вырастала перед ним, как будто всегда была рядом.
Особенно ей, да и ему тоже, запомнилась сказка о медвежонке, который очень хотел стать бабочкой. Он старательно махал лапками, подпрыгивал, стараясь перепрыгнуть с цветка на цветок, но у него ничего не выходило. Тяжелое тело всякий раз падало на землю, и ломало цветы, а потом следовала оплеуха от мамы — хватит, мол, таким глупым делом заниматься. Но однажды медвежонок случайно нашел цветок с волшебной пыльцой, которая исполняла любое загаданное желание. Желание же у медвежонка было одно, и оно тотчас исполнилось… Не знал он о недолгом веке бабочек, и радостно пропархав весь день среди душистых цветов, на закате он навсегда сложил свои крылышки…
Сказка с печальным концом, в германском духе. Это у русских большинство сказок имеет невероятно-хороший конец, когда на помощь отчаявшемуся герою с небес приходит чудо. И придумал ее Шпее во время артиллерийских стрельб, когда под ухом грохотали орудия главного калибра, в носу щипало от пороховой гари, а гортань сама собой извергала слова команд. Быть может, если бы он сидел в саду и любовался на покрытые белоцветьем яблони рядом со своей женой и дочкой, то ничего бы и не сложилось. Ведь когда и так хорошо, то мечтать не о чем...
Теперь дочка выросла, но граф все равно сочинял для нее сказки и отправлял ей в письмах. А потом получал ее письма, с любовью рассматривал каждую букву, каждую завитушку, по много раз перечитывал одни и те же слова, и сам дивился тому, как любовь может перетекать в простые слова. Это все одно как любовь к Богу перетекла у людей в любовь к слову Божьему!
С отъездом русских в Циндао сделалось скучно. На улицах верещали своими тонкими голосами китайцы, продававшие матросам дешевую всячину, в том числе и сомнительный алкоголь. Несколько матросов от китайского напитка лишились жизни, так и не простившись с родным домом, но их пример никого не напугал. Борьба офицеров, включая и самого адмирала Шпее с такой торговлей, оказалась бесполезна. Единственным человеком, с кем говорил граф, был его заместитель, капитан первого ранга Маркир. Но беседы с ним доставляли старому графу скорее раздражение, чем радость. Маркир страстно любил технику, о ней все время и беседовал, и его душа была лишена даже искорки романтизма, который пропитывал душу графа. Еще он был холостяк, давно расставшийся со своей женой, и теперь утешавший свое тело проститутками-китаянками. Граф был уверен, что его заместителю все равно где и за кого воевать, он рядом с ним — все одно, что кнехт с благородным рыцарем. Сперва Шпее пытался достучаться до его сердце разговорами о пламени сердца, которое побеждает воду тела, но упершись в стену непонимания, перешел с ним на отношения начальник-подчиненный, или, вернее — рыцарь-командир ландскнехтов.
Возвращаясь со службы, граф оставался в своем особняке один. Он смотрел на родовой герб, где были изображены две огненные птицы. Такой же герб висит на стене и в его родном доме, где каждый уголок знаком ему с самого детства, который он увидит тотчас, едва плотнее закроет свои глаза. И там, под тем гербом, сейчас его дочь, она тоже смотрит на огненных птиц, а между ними — Змея океана, населенного врагами, сквозь которых ему предстоит прорваться…
Еще в кабинете Шпее висела цветастая географическая карта. Взгляд сам собой переходил с герба на карту и обратно. В мгновение одного из таких переходов у Шпее родилась удивительная мысль, которую он тотчас записал, а потом сел обдумывать.
Он вспомнил историю, которую, как и положено аристократу, знал исключительно хорошо. Нормандцы, испанцы, французы не раз пытались покорить то место, которое они считали ядром англосаксонского мира, где видели логово врага. Они бросались на Британские острова, но ничего не добивались, и, в конце концов, их боевые походы так ничем не закончились. Враг лишь окреп, перевалил на другую сторону океана, разбросал зерна своих земель от Южной Африки до Ледовитого Океана. Отчего? Да оттого, что те народы принимали англосаксов за нацию, близкую им, и ее центр видели в привычном, твердом облике. Но, как видно, это было заблуждением, игла которого пронизала всю историю. Если они — это нация воды, до и сердцевина у них — жидкая, водянистая, одним словом — океан. И вот он, Атлантический Океан, проползший змеей от Крайнего Севера до Крайнего Юга. А на самом его юге есть немного крохотных островков, как написано в географическом справочнике — безжизненных, почти лишенных даже растительности. Не там ли сокрыта смерть этого Змея, ведь если он вечно ползет с Севера на Юг, то где-то в том месте и должна быть его голова?!
Шпее вспомнил русскую сказку. Да, именно так, смерть Змея лежит на пустом острове. Там еще должно быть одинокое дерево (не ошибешься!), под которым зарыт ларец, а в ларце — утка, в которой яйцо, в яйце игла, в игле — смерть. Все сошлось!
Мысли, конечно же, сразу сделалось тесно в голове адмирала. Она, как птица в клетке, билась там, разыскивая себе слушателя. В итоге адмирал вызвал Маркира и поведал ему о своем открытии, но тот лишь скептически пожал плечами:
— Все равно мы туда не дойдем. А если дойдем, то и ляжем там на дно!
— На мой взгляд, сил у нас достаточно, — возразил граф.
— У них линейные крейсера, да и линкоры в открытом море. А у нас — что? Два стареньких броненосных крейсера и три посудины, легкие крейсера!
— Зато мы можем оказаться в том месте, где они нас не ждут! А это серьезный выигрыш! — возразил Шпее.
Мысленно ругая «ландскнехта» за слабость огня его души, за отсутствие в нем рыцарского духа, граф все-таки запросил у Берлинское командование об усилении его эскадры хотя бы двумя линейными крейсерами из Флота Открытого моря. Тем более, что беглый взгляд на карту не оставлял у старого моряка сомнений в будущей судьбе флота, если он останется стоять в германских базах. Балтийское море ведь сильно похоже на бутылку, пробку от которой держит ухмыляющийся англичанин. Флоту останется лишь грязнить воду у пирсов, да наводить ужас на местных обывателей выходками одуревших от безделья матросов. Только так прикованные к берегу корабли и послужат фатерлянду в грядущей битве...
Из Берлина обещали просьбу Шпее выполнить, два крейсера будто бы даже готовились к переходу на Тихий Океан. Только их выходу всякий раз что-то мешало, и он откладывался и откладывался. Конечно, знатный прусский аристократ, граф Шпее, окажись он в Берлине, немедленно бы добился своего, он мог обратиться даже и к кайзеру, который был его дальним родственником. Но сейчас ему до короля Вильгельма было далеко, зато берлинским стратегам — близко. Отправиться в Германию, передав командование эскадрой и базой Маркиру, он не решался. Ведь война могла застать его в долгом пути, и тогда он уже не вернется обратно, и никогда не сойдет с палубы «Шарнхорста» на холодную землю, в которой сокрыта гибель Большого Змея.
День войны наступил, как всегда, неожиданно. Из Берлина в ответ на очередную просьбу об отправке линейных крейсеров пришел приказ выходить всеми силами в море и наносить как можно больший ущерб флоту противника. Это — все. В выборе направлений действия и объектов атак адмиралу предоставлялась свобода.
Из труб крейсеров «Шарнхорст» и «Гнейзенау» валил черный дым. Длинным кошачьим хвостом он расстилался над городом, во рту скрежетали пылинки несгоревшего угля. Адмиралу было больно за свои корабли, такие старые и несуразные для пришедшей войны. Но вместе с тем он чуял в них частицу родины, ведь каждая частичка металла их бронированных тел была когда-то извлечена из ее земли, ее тела. Потом она прошла крещение пламенем и отлилась блестящим металлом, родным тому железу, из которого были когда-то выкованы панцири его предков. В этом железе ему идти на битву, и не время корить кузнецов, когда уже затрубил боевой рог.
Германская сталь вонзилась в воды чужого моря. Эскадра выдвинулась из базы. Адмирал Шпее стоял на мостике флагмана «Шарнхорста» и через бинокль смотрел на восходящее солнце. Глазам было мучительно больно, но он не отводил взгляд, видя в своем пути навстречу светилу знамение будущей победы. Перед ослепленными глазами, чаши которых как будто переполнились светом, неожиданно выросли золотые ворота, под которыми сейчас проходили серые громады кораблей графа. Адмирал отложил бинокль. Он ни с того ни с сего принялся сочинять сказку для своей дочки. Немного погодя он спустился в свою каюту, где, усевшись под гербом, тем самым, который прежде висел в его кабинете в Циндао, стал записывать рожденные его сердцем слова на бумагу. В сказке говорилось о борьбе Солнечного Царя с Колдуном-великаном, живущем на Черной планете, которая из-за своей темноты недоступна для взгляда земных людей. Колдун-великан хотел затушить солнце, сбросив на него гору космического льда, но неожиданно ему помешал земной богатырь, всего-навсего человек…
Сказка становилась витиеватой, дополнялась новыми героями. А за кормой тем временем таяла полоска китайского берега, на который адмирал не бросил даже прощального взгляда. Теперь жизнь сделалась определенной, она вытянулась в стрелу, направленную в сторону родины сквозь сердце водяного Змея…
— Получена телеграмма. Россия тоже вступила в войну. На стороне Антанты, — доложил неожиданно появившийся адъютант.
— Жаль, очень жаль, — равнодушно произнес фон Шпее, подняв голову от бумажных листов со своей сказкой.
Перед глазами всплыло улыбающееся лицо Саши в тот миг, когда он заканчивал рассказ своей сказки. Теперь, видно, ему придется сражаться с германцами, как видно — без его воли. Язык Змея, именуемый «политикой» укусил-таки русских, впрыснул в них свой лживый яд. Но переживать сейчас графу было не о чем. Вот-вот его эскадра достанет-таки змеиную смерть, и как только она будет извлечена на свет, враг тотчас падет. Тогда прозреют и русские, и почуят вместо зловещей руки, толкающей их в германскую сторону, разверзшуюся пустоту. А пустоты этот народ не любит, драться за нее он не станет, и война тут же прекратится сама собой. В бою он с Сашей всяко не встретится, нет на пути эскадры русских кораблей…
Эскадра подходила к острову Коронель. Адмирал перебирался с корабля на корабль и лично осматривал их железо, спускался в самое их нутро, в преисподние машинных и котельных отделений.
— Каждая лопата угля, каждый ход поршня — это шаг к победе, а, значит, к порогу родного дома. Я, ваш адмирал, знаю, где и как добыть победу, вы уж верьте мне, старому тевтонскому воину, — говорил он, обращаясь к матросам.
Матросы кивали головами, но чувствовалось, что по их мыслям гуляли шепоты каких-то нехороших слухов, которые, наверняка, ходили по кораблям, просачивались в матросские кубрики и офицерские каюты.
— Развесьте везде, где только можно, карты мира, на которых нарисуйте красными чернилами путь наших кораблей, — распорядился он, — К Южной Америке, в обход мыса Горн в Атлантику, а через нее — к родным берегам. И ту часть пути обязательно изобразите в виде меча.
— Опасно, — заметил Маркир, — Весь наш план станет тут же известен. Мало ли что?
— Вы имеете в виду шпионов?! — усмехнулся адмирал, — Бросьте! Откуда шпионы на моих кораблях. Но даже если они и есть, как они сообщат о нашем плане? Почтовым голубем? Но где найти такого голубя, чтоб он через океан перелетел?
Маркир согласился.
В каютах, кубриках, кают-компаниях и даже в боевых рубках появились эти самые карты. На каждой из них был нарисован рассекающий Атлантику красный меч. Где-то он был твердый, прямой, как настоящий, где-то — немного волнистый, заковыристый. Чувствовалось, что рисуя его, кто-то был тверд, кто-то волновался, кто-то страшился будущего. Но все люди, выводившие эти мечи, безусловно, верили в них, кто слепо, кто осторожно. На другом его конце всякому виделся родной город с привычными домами и улочками, сонными и бодрыми обывателями, любимой девушкой, или законной женой, или, в конце концов, с поседевшими, состарившимися родителями. Шпее добился своего, отблески его душевного огня отразились в сотнях сердец его подчиненных, где ярче, где тусклее, но — везде. Красный меч отливался силой упругих мускулов кочегара, бросающих новую лопату угля в ненасытный желудок топки. Он вылетал из глаз впередсмотрящего, вцепившегося взглядом в едкий горизонт. Он подправлял движения рулевого, прояснял мысли штурмана, застывал снарядом под руками артиллериста. Не обходил он и кока, и трюмного, и даже палубного матроса. Адмирал сам краем глаза видел, как моряки тайком целовали рукояти этих нарисованных мечей, выполненных в форме креста.
Когда адмиралу доложили о присутствии возле острова Коронель английских крейсеров, тот почти не раздумывая, решил дать бой.
Перед боем адмирал вгляделся в лица моряков крейсера «Шарнхорст». Их покрывал струившийся с утреннего неба солнечный свет, и графу они виделись какими-то особенно живыми, будто привязанными к самому Небу. Ни на одном из них не играл ни один мускул, лица даже самых трусливых сегодня пропитывала решимость. Адмирал подумал, что если он сейчас вызовет кого-нибудь к себе в каюту, и там, без посторонних, смотря прямо ему в глаза, спросит «Боитесь?!», то, несомненно, получит ответ «Никак нет!». И все, на этом даже не точка, но большой восклицательный знак.
Адмирал приказал держать курс на сближение с противником. Комендоры, прикусывая языки от азарта грядущей битвы, заняли свои места у орудий. Кочегары принялись еще яростнее бросать угольные груды в сплетения пламенных языков, видневшихся им сквозь залитые потом, просоленные глаза россыпью красных звездочек. В лазарете доктор поигрывал блестящими инструментами возле белого операционного стола. Всяко он здесь — не лишний! Может, придется еще доставать из бело-красной человеческой плоти куски ненависти, которую засадит туда враг. Рулевой обеими руками вцепился в штурвал, напевая сквозь стиснутые зубы какую-то лихую матросскую песню.
Остров Коронель, зеленой соринкой затерянный среди вод большого океана, приближался к кораблям. Клочок прочной земли, где не бывает волн, который никогда не пойдет ко дну, тут же прицепился к глазам моряков. Адмирал видел, как матросы толкали друг друга в спины и указывали в сторону острова. Некоторые улыбались, другие же хохотали, будто эта земля была им родной. В глазах немецких моряков чувствовалась жажда по тверди, их ноги как будто уже приготовились ступить на прочную землю. Что они станут делать на этом твердом клочке суши, нелюбимом сыночке матери-земли? Да не все ли равно! Сперва отоспятся на берегу, дивясь распластавшемуся над головой синему небу, так не похожему на серую подволоку надоевшего кубрика. А потом, верно, пойдут знакомиться с аборигенками. Будут с хохотом махать перед ними руками, выражая тем самым множество слов...
— Право по борту — англичане, — доложил вахтенный, — броненосные крейсера «Гуд Хоуп» и Монмаут», легкий крейсер «Глазго» и вооруженный пароход «Отранто».
Шпее приложил к глазам бинокль. Так и есть, пока моряки кушают своими голодными глазами зеленую травку острова, с другой стороны к ним подбираются серые тела смерти.
— По эскадре боевая тревога! — скомандовал он.
Матросы с трудом оторвали непослушные глаза от заветного острова. Их зрение до того обострилось, что в последний миг они видели на Коронели каждую зеленую травинку, каждый кустик. И все это благолепие им пришлось в несколько минут сменить на тесный мрак орудийных башен и других боевых постов.
Но безмятежный воздух, пропитанный пением островных птичек, тут же рассекла струя горячего металла. Английские крейсера поминутно чихали пламенем. Фонтаны воды выросли за бортом, засвистели осколки, заскрежетала оцарапанная сталь.
Мгновение ужаса прошло. Германские комендоры открыли яростный огонь. Казалось, что из башен немецких крейсеров вылетают не снаряды, а сама злость моряков, их обида за так неожиданно и грубо прерванное свидание с землей. Стало заметно, что куски английского железа ложатся с недолетом, смертельная лапа их залпов не может накрыть и вдавить в бездонное море немецкие корабли.
Однако и германские артиллеристы тоже палили с недолетом. Виной тому было солнце. Веселые, но сейчас неуместно-надоедливые зайчики забирались в глаза, заставляя видеть вместо вражеских стальных островов по-детски веселые круги и всполохи. Не вовремя, ох, не вовремя появились они. В сердце каждого немецкого моряка зародилась горькая обида на солнышко, ни за что ни про что отбирающее у них победу.
— Герр адмирал, необходимо сменить курс, — обратился к адмиралу командир флагманского крейсера «Шарнхорст», — Наши артиллеристы ничего не видят, а мы у них — как на ладони!
— Держать прежний курс, — распорядился Шпее, и, хитро усмехнувшись, взглянул на часы, — Прекратить огонь и зарядить все орудия!
Командир крейсера пожал плечами. Он уже давно служил под началом графа и знал о самобытности, необычности этого человека. Но чтобы вот так, превратить корабли в безответную мишень, подставлять левую щеку за удар по правой…
— Держать прежний курс! Прекратить огонь! Зарядить орудия! — распорядился он.
Адмирал ни на секунду не сомневался, что солнышко — за него, а шутка, которую оно сейчас с ним пошутило — всего лишь небольшое испытание, которое следует выдержать, и терпение воздастся. Все одно огонь англичан сейчас им не страшен. Он представил лица английских командиров, наверняка перекошенные от досады. Каждый из них, пожалуй, был бы рад купить германские корабли за деньги, но не разговаривать с ними языком железных болванок. Но мечты бесполезны, корабли не продаются, с ними можно говорить лишь на том языке, на котором говорят они, на языке металла, на языке воина и героя.
Шпее еще раз глянул на часы. Солнышко посылало последние лучи из-за горизонта, к нему шла золотая дорожка. В это мгновение дорожка была и в самом деле драгоценной, ведь по ней шли вражеские корабли, отлично заметные на фоне пылающего неба. Огонь противника сделался еще менее точным, свирепые взрывы громыхали и бурлили далеко за кормой. Должно быть, они приносили много горя ни в чем не повинным рыбешкам и медузам, но не задевали германское железо и вросших в него людей.
«Они нас не видят. Зеленое в сумерках делается серым, и наши корабли возле берега — все одно, что легкие тени. Поди, поймай их! Поди, поймай нас, англичанин, пронзи тех, за кого само небо!», усмехнулся граф.
— Огонь!!! — скомандовал он, — Бить по «Гуд Хоупу» и «Монмауту», легкий крейсер и пароход не трогайте, они все равно убегут.
Едва только затих адмиральский голос, тут же отозвались орудийные башни. Корабль вздрогнул от орудийного шквала, и как будто обратился в него.
Английские крейсера заплясали на острие удара. Шпее поежился, представив, что сейчас почувствовали английские командиры. Такое же чувство у него было в далеком детстве, когда он, гуляя по саду своего безмятежно-мирного домика, увидел, как его кот Гельмут ловит мышь. Зверь отпустил трепетное тело на свободу, но последнее мгновение жизни несчастного мышонка было отнюдь не сладостно. На него смотрели горящие глаза, а у самых боков торчали беспощадные когти. Максимилиан представил себя на месте мышки, и в тот же миг на ее шее сомкнулись клыки Гельмута.
Один из вражеских крейсеров, «Монмаут», накренился и неуклюже сел в волну. Граф видел в бинокль, как за борт посыпались горошины английских матросов. Вскоре на месте некогда грозной железной туши образовалось ничего, пустое место, сквозь которое была видна золотая солнечная дорожка.
«Гуд Хоуп»» горячей огненной точкой еще держался на плаву. Его орудия уже замолчали, и единственным словом, которое на прощание произносил корабль, было слово длинного дымного столба, уходящего к красным небесам и сливающегося с ними. Попрощавшись с блестящими волнами, с земной твердью, до которой ему не суждено добраться, крейсер провалился в пучину. Тем временем стемнело, и адмирал уже не разглядел беспомощно барахтавшихся матросских тел. Он снял фуражку, помянул погибших англичан, которые сражались все-таки хорошо, и пали в бою, вместо того чтобы умереть от разрыва сердца при известии о падении котировок каких-нибудь акций, как это делают их собратья. «Интересно, уцелел ли адмирал Кэрдок, будет ли, кому вспомнить свой ужас и потом стыдиться до конца своих дней?», усмехнулся фон Шпее, надев фуражку.
— Герр адмирал, прикажите поднимать англичан на борт? — спросил командир крейсера.
— Нет надобности, — ответил он, надевая фуражку, — Они морской народ, а берег — близко, так что доплывут. Думаю, что поднимать их на борт и брать в плен нет необходимости. Тем более, что на кораблях действующей эскадры нет никаких условий для содержания пленных.
Командир крейсера кивнул головой.
— Поднимите сигнал «Одержана блестящая победа, за которую я благодарю и поздравляю команды», — распорядился Шпее, после чего извлек бутылку коньяка и налил рюмки себе и командиру.
На палубе тем временем царило веселье. Свободные от вахты матросы пили положенную порцию шнапса и радостно делились впечатлениями от боя.
— Англичан я к русалкам отправил. И первого и второго. В прицел даже видел, как пару матросиков у них за борт смело от моего выстрела. Будет, что деткам рассказать, когда вернемся. Они, должно быть, уже подросли. Жаль, что на флоте трофей не подберешь, только крестик на трубке остается поставить, и все! — рассказывал Гюнтер, самый знатный комендор эскадры. Другие комендоры не оспаривали его победы, и согласно кивали головами, хотя, конечно, могли и поспорить.
— Трофеи пехота собирает, — кивнул унтер-офицер, — А у нас трофеи — только в нутре остаются. Хотя, погоди…
— Отто, — позвал он другого унтера, — У тебя фотоаппарат есть?!
— Так точно, — отозвался он.
— Англичан, когда они водичку бортами черпали, заснял?!
— Смеешься, что ли?! Когда в бою фотоаппарат настраивать? Да ты бы сам о нем вспомнил?!
— И правда. Да, пожалуй, кроме как в груди, больше нашу победу нигде и не удержишь!
— Ничего, вернемся, получишь железный крест, и будет на тебе висеть победа, которую потрогать сможешь и на руке взвесить!
— Думаешь, нам кресты дадут?
— Да хоть и медали. Все одно — победа у сердца зазвенит!
Из недр крейсера выползли сменившиеся с вахты машинисты и кочегары. Для них весь бой был лишь трепетом корабельного железа, бесконечными звонками машинного телеграфа и несмолкаемой внутренней молитвой. Ведь в случае гибели корабля смерть их — верная, им не доведется даже на прощание с миром сделать последний глоток соленого морского воздуха. В их покрытые несмываемым маслом уши тут же втек обильно приукрашенный рассказ о победе. Труженики нижних палуб покорно кивали головами. Они уже привыкли к тому, что их доля в победе никому не видна, а долю в поражении уже некому видеть. Вытерев грязный пот, они устремили свои взгляды за борт, стремясь выхватить из мрака ночи хотя бы крохотный остаток того, что было английской эскадрой. Даже порванный спасательный круг с английской надписью был бы для них доказательством реальности победы. Но, увы, море не показало им даже такой символ их торжества.
Шпее распорядился выдать еще добавочную порцию рома из запаса, заготовленного лично им специально для такого случая. После этого он собрал матросов и офицеров, обратился к ним с речью о свершенной победе, которую закончил фразой, понятной теперь для всех:
— Солнце — за нас, и небеса — на нашей стороне. Значит, победа уже у нас!
Окончание речи потонуло в радостных криках. Солнышко, которое помогло сегодня раздавить броню, теперь огненной речкой растекалось по жилам моряков, теплыми волнами накатывало на сердце.
Адмирал отправился в каюту. Там он выпил причитавшееся всем победителям вино, но не каплей больше. Потом взял перо, и продолжил сочинять свою сказку.
В тихом немецком городе, на утопающей в зелени улице стоял богатый дом. Стены его были аккуратно покрашены, и должны бы были казаться новыми, но от них прямо-таки веяло прочной древностью, впитавшимися столетиями. Принадлежать такой дом мог лишь знатному роду, так было и в самом деле.
В одной из комнат этого дома красивая беловолосая девушка Герберта фон Шпее читала потертые бумажные листочки. Это были сказки, написанные ее отцом и присланные ей. Она уже забыла, как выглядит ее родитель, память сохранила лишь большие усы, которыми он ее уколол, когда поцеловал на прощание в щечку. С тех пор отец как будто превратился в слова собственных сказок, растекся ими по бумажным листкам. В таком виде он все время возвращается домой, но никогда не может вернуться весь, без остатка, и предстать перед ней самой последней своей сказкой.
Герберта смотрела на большую географическую карту, висевшую рядом с родовым гербом — так же как в далекой каюте отца. На ней она нарисовала путь, которым любимый отец вернется к ней. Его она придумала сама, но он оказался точь-в-точь таким же, как шла эскадра адмирала фон Шпее. Герберта глянула на разноцветную карту, задумчиво подержала над ней палец, и, помимо собственного желания, ткнула в остров Коронель. То самое место, где покачивался на равнодушных морских волнах ее отец.
Герберта спрятала письма в ящик стола. Некоторые из них были зачитаны уже до зияющих дыр, и разобрать слова могла лишь Герберта, любимая дочь адмирала. Впрочем, разбирать слова еще раз для нее не было надобности — она помнила их наизусть.
Девушка закрыла глаза и представила себе родителя, когда он вернется в родной дом. Наверное, его глаза спрячут в себе тяжелую усталость, выставив наружу лишь счастье нового обретения того, что было им покинуто. Его одежда (которую она не раз представляла в виде рыцарских лат, подобных тем, которые берегла их семья) будет искриться от застывшей соли дальних океанов, а лицо сохранит отпечатки множества ветров.
Сказать, что то мгновение будет счастьем — значит не сказать ничего. Счастье — оно сейчас, в его предчувствии, а тогда будет что-то другое, большее. Может и небеса тогда опустятся на землю, и вся семья фон Шпее хотя бы несколько мгновений побывает в Раю. Там они обратятся в частицы веселого света, и солнечными лучами глянут на землю, чтобы вернуться на нее вновь в человеческом облике, ибо не пришел еще их час подняться на небеса.
А потом отец отдаст Герберту замуж. Он, только он может найти ей в мужья истинного героя, отличить правду от лжи и хвастовства, которыми многие представители мужского пола тщетно подменяют огонь своей души. Это и будет точкой в толстой книге сказки, написанной ее отцом, графом Максимилианом фон Шпее.
Что же будет после? Наверное, у нее и ее мужа тоже родится дочка, он тоже уйдет на битву, и они станут его ожидать, получая письма с новыми сказками. Это будет уже другая история, следующая книга.
— Что-то давно от папы писем нет, — сказала вошедшая в комнату мать, — Я волнуюсь, как его море, места себе не нахожу. Смотрю в окно, а вместо улицы его лицо вижу!
— С моря писем не отправишь, — вздохнула дочка, — Теперь они придут к нам только вместе с ним. Но они у него уже написаны, в каюте на корабле лежат! А папа сейчас здесь!
Герберта показала место на карте, после чего упала в объятия матери. Они долго сидели молча, тщетно пытаясь представить себе нутро адмиральской каюты, запретное для женщин место. Единственное, что они знали — это что их муж и отец сейчас видит ту же географическую карту и тот же герб с двумя огненными птицами.
Раздался звонок в дверь, и мать пошла вниз. Через минуту она вернулась.
— Кто там? — равнодушно спросила дочка.
— Жених, — ответила так же равнодушно мама.
— Гони его взашей! — резко отозвалась Герберта, — Нет здесь для меня женихов! Все они сейчас там!
Герберта показала рукой прочь, и мать поняла ее жест.
Спустя минуту из дверей дома Шпее вышла фигура, лица которого было не видно, и в сумерках казалось, что его у него и нет. Очередной отправленный восвояси псевдо-жених, сын какого-нибудь богача или штабного эрзац-вояки. На каждом шагу по садовой аллейке он делал болезненный глоток из чаши обиды. Ведь Герберта не просто прогнала его. Она его выгнала, даже не разглядев его лица, отказав ему в бытие, как человеку…
На зубах адмирала хрустела угольная пыль после недавней погрузки. Она проникла в каждый закуток корабля, оставила следы даже на спрятанных в ящик стола письмах. Да, море — это не только соленая вода и величественные громады кораблей, но еще — грязный, тяжелый уголь. Прежде чем расцвести в корабельной утробе миллионами огненных цветов, он успевает истерзать экипаж мучительной саранчой, выпить силу из сотен человеческих рук. Сама перегрузка угля в море — дело сложное, трудоемкое, ворующее драгоценное время и удлиняющее поход к родным берегам. Но на этот раз команды радовало, что уголь был не свой, а трофейный — с захваченного канадского парохода. Матросы старались изо всех сил, от неловкости некоторых даже были пострадавшие — двое свалились за борт, и одному отдавило ногу. С угольными горами на этот раз расправились быстрее, чем прежде.
Эскадра, разрезая гладь чужого моря, уверенно шла к Фолклендским островам. Больше ей ничто не могло помешать, и адмирал все чаще предавался своим мыслям, переходившим в сновидения.
Адмиралу снился один и тот же сон. Будто он стоит на твердой земле острова, лишенного цветов и деревьев. Кругом ни души, остров окружен пустым морем, на ленивых волнах которого нет ни единой лодочки, ни даже щепочки. Одни лишь унылые камни равнодушно глядят на адмирала. Им, камням, все одно, кто рядом с ними ходит и что делает, ведь их судьба безразлична всем, как и им безразлична судьба живых существ. Сотня проживших поколений для них — всего лишь одно из мгновений невыносимо долгой и нестерпимо угрюмой жизни. Держать собственную тяжесть, да подставлять бока таким же вечным океанским ветрам — вот и весь их удел.
У графа-адмирала в руках совсем не дворянский и не морской инструмент — лопата. Но она вполне соответствует моменту, который наступил сейчас. Не задумываясь Максимилиан вгрызается лопатой в землю под единственным деревом острова — раскидистым дубом. Прожив весь свой век в соседстве с камнями, дуб и сам стал будто камень, даже кора его сделалась серой. Под его кроной не зеленеет подрастающих детенышей, и оттого кажется, что этот дуб простоит здесь вечно.
Руки адмирала немного дрожат, но вместе с тем уверенно делают свое дело. Внезапно до его ушей долетает знакомый голос. Да, этот голос он уже столько раз слыхал, но сейчас не может припомнить, кому же из живых он принадлежит. Никак русскому Саше? Некоторые слова можно принять за его, но другие…
Адмирал пренебрежительно отмахивается рукой от голоса, и в это же мгновение забывает все, что он сказал. Остается лишь память о самом голосе. Лопата вгрызается в землю, и…
Земля разверзается, обращаясь могильной воронкой, и засасывает адмирала в свое нутро, как будто ее суть пропиталась водными соками. Фон Шпее отчаянно сопротивляется, пытается выбраться из смертельной ямы при помощи своей лопаты. Но, тщетно, со всех сторон на него напирает непригодный для жизни мрак. Дышать становится тяжко, сердце бешено бьется, и…
Фон Шпее просыпается в своей каюте, краем одеяла вытирая со своего лица струи липкого пота. Вокруг — мрак южной ночи, сквозь открытый иллюминатор глядят непривычные для северного глаза созвездия. Все они лишены священного смысла, будто сделаны человечьими руками — Секстан, Корма… Единственное скопление звезд, притягивающее к себе взгляд — это Южный Крест, тот что светит над потонувшей во льдах южной землей…
Адмирал вспоминает свой сон, стараясь разобрать слова таинственного голоса. Нет, махнув рукой, он их стер из своей памяти, как незадачливый школяр нечаянно стирает написанные мелом свои мысли, к которым он уже не может вернуться. Он знает, что сон привидится ему еще раз, и опять будет этот голос, и он дает себе слово больше рукой не махать, а запомнить каждый звук таинственного послания. Сон вновь забирает графа в свой теплый мешок, и опять он видит лопату, землю, дерево, и… снова машет рукой! Да, не принадлежит человек во сне самому себе…
О своем сновидении он размышляет и днем. Знает, что-то важное ему говорится, но как же понять смысл? У кого расспросить?
В конце концов нашел лейтенанта-артиллериста, который любил чужие сны, в меру своих способностей умел их разгадывать, а, главное, в отношении даже крохотных тайн был нем как рыба. Ему фон Шпее и доверил свой сон.
— Да, — серьезно сказал лейтенант, — Такие сны лишь великим людям снятся, они даже в книги ложатся. Это не то, что у нашего экипажа, где все видят одно и то же — женщину. Причем лица ее после пробуждения никто уже не помнит, значит она как бы одна на всех, общая жена... А у Вас такое!
Лейтенант смотрел на графа с нескрываемым восхищением, но оно его ничуть не радовало. Мало ли людей восхищалось им, искренне или ложно.
— Вы толкуйте поподробнее, очень Вас прошу! — прервал он подчиненного.
— Что я могу сказать… — скороговоркой заговорил он, — Важное дело Вам, герр адмирал, вероятно, предстоит. Большое. И будет в этом деле один главный момент, который его и решит. Он вроде как удар Одиссея по глазу циклопа, где вся история разваливается на две части. В одной из них Одиссей благополучно плывет дальше к новым приключениям и к вхождению в Одиссею. В другой его ест циклоп, на том сказке и конец, и никуда дальше он не плывет, поэтому того Одиссея сегодня никто и не помнит. Вот и у Вас, герр адмирал, случится что-то похожее.
— Все-таки меня настораживает тот голос. Что же он может означать?! — пожал плечами фон Шпее.
— По-видимому, — серьезно сказал лейтенант, — Суть не в его словах, а суть в самом появлении голоса, от которого Вы не должны отмахнуться. Откуда он придет — не столь важно. Конечно, едва ли он придет с неба, скорее — от кого-нибудь из людей. Но от кого — пока никому не известно.
Адмирал поблагодарил лейтенанта за службу. Суть сказанных им слов он спрятал, как ему показалось, в самое сердце, и приготовился внять словам, об источнике которых он пока еще ничего не ведал.
Эскадра вышла в Атлантический океан, в самую южную его часть, где бывают и пронзительные ветры, и снег с дождем. Где ничего не напоминает о том юге, представление о котором живет в северном человеке. Дальше путь кораблей был прямым. Эскадра вошла в рукоятку нарисованного на карте меча и двинулась по его лезвию. Через два-три дня из глубины необъятных водных просторов должны вырасти таинственные острова…
Совещание на борту «Шарнхорста». На бархатном столе адмиралтейского салона — хрустящие карты, по которым бродит с десяток перьев и мундштуков курительных трубок. Свет бра теряется в облаках табачного дыма.
— По данным разведки в районе Фольклендов оперирует мощная английская эскадра адмирала Старди. Четыре линейных крейсера против двух наших, броненосных. Легкие крейсера не в счет, да и по ним англичане тоже превосходят. К тому же не стоит списывать со счетов и гарнизон острова, который вдобавок усилен посаженным на мель старым броненосцем, калибр орудий которого не меньше, чем на «Шарнхорсте» и «Гнейзенау», — доложил Маркир.
— Все замечательно, — язвительно заметил фон Шпее, — Напугали Вы всех нас, что зайцев на охоте. Но, позвольте спросить о Ваших предложениях?
— Обойти Фолькленды с запада, держась Аргентинского берега. В случае опасности — сдаться аргентинцам. В любом случае интернирование будет лучше гибели или английского плена! Нет, я не говорю, что мы не должны действовать, но атаковать английский флот в любом случае будет удобнее, если останется путь к отступлению. Случись что, от англичан через открытый океан нам не убежать. У них и скорость больше, и горючее — мазут, уголь закончится, и придется нам дрейфовать с белыми флагами, пока враги не подберут!
Фон Шпее покачал головой. Другие офицеры жадно смотрели на фон Шпее, ожидая его слов. В адмирале они видели победителя, с которым они, конечно же, разгромят любого врага. Время от времени они поворачивали головы к большой карте с нарисованным поперек Атлантики мечом, а потом осуждающе смотрели на Маркира. Как он может кривить клинок их меча, настаивать на отказе от победоносного сражения!
Маркир чувствовал, что со своим мнением остается в одиночестве. Но, тем не менее, продолжал говорить все также твердо. Наконец, когда запас доводов был исчерпан, он повернулся к фон Шпее.
— Спасибо, — сказал адмирал, — Хвалю Вас за честность и за верность офицерскому долгу, который требует высказать все свои соображения, чего бы это не стоило. Но мое решение, которое поддерживает и большинство офицеров — идти на Фолькленды, прежним курсом.
Маркир глубоко вздохнул, словно говоря «иного решения я и не ожидал». Шпее распорядился прибавить ходу, чтобы сократить нестерпимое ожидание, нервной дрожью впитавшееся в каждую частичку его тела. Когда офицеры разошлись, адмирал извлек припасенную лопату. Конечно, она едва ли пригодится, скорее всего извлекать англосаксонскую смерть придется каким-то иным путем. Но все-таки вдруг… Нет, с лопатой в руках спокойнее! Уже чувствуешь, что пройдет немного времени, и она, сбросив с себя тупое безделье морской жизни, окажется в родной стихии, вгрызется в таинственную землю. Правда, перед этим надо будет подумать о высадке на острова. Составить план, сформировать десантную команду из крепких ребят, способных биться не только на море, но и на суше. Но сперва надо разбить вражеский флот, он — ключ к острову и к ларцу с вражьей смерти. Когда он ляжет на дно, беспомощный гарнизон, скорее всего, поднимет белый, как облако, флаг…
Эскадра подошла к центру неприятельских островов, Порт-Стэнли. Через бинокль он выглядел как нагромождение серо-зеленых гор, со всех сторон облепленных мелкими домишками, похожими на лишайники. В порту торчало множество труб из которых валил дым. Это была английская эскадра.
Адмирал фон Шпее отложил лист с недописанной сказкой и вставил перо в чернильницу, после чего поднялся в боевую рубку. Отметив положение солнца, адмирал тут же подготовил план — пройти мимо порта Стэнли так, чтобы выманить эскадру Стэрди в открытый океан. Оказавшись на просторе, англичане попадут в то положение, когда им придется вести огонь против солнца, которое — союзник германцев. Перед их глазами вместо серых громад немецких крейсеров запляшут радостные солнечные зайчики, оставляющие после себя красные точки, кружочки и спиральки. Тем временем германские артиллеристы обрушат огненный вал на залитые солнцем, беспомощные английские корабли. Покончив с ними, эскадра сделает разворот и обстреляет Порт-Стэнли всей мощью своих орудий. Если гарнизон и тогда не поднимет белый флаг, на берег высадится десантная команда, а за ней — и сам адмирал, фон Шпее с лопатой, на поиски Змиевой погибели…
Адмирал вновь прильнул к биноклю, старательно водя им по зеленоватой поверхности острова. Да, остров на самом деле вовсе не такой, каким он был в снах и в мечтах. Но… Но дуб все-таки есть! Вон он, недалеко от городка, стоит один-одинешенек, будто ждет. И кора его в самом деле сероватая, будто каменная. Скорей бы к нему!
Адмирал сжал лопату, которую, как оказалось, он притащил с собой в боевую рубку. В ответ на немой вопрос командира «Шарнхорста» о назначении этого неуместного на боевом корабле предмета, адмирал ответил коротко «Так надо!». На этом вопрос и закончился.
Внезапно пришла телеграмма с крейсера «Гнейзенау» от Маркира. «Считаю целесообразным остановить эскадру и взять под обстрел проход из порта Стэнли, через который, по всей видимости, будет выходить английская эскадра».
«Ну нет! Помню я, как ты упорствовал против похода к Фольклендам, смеялся над моими доводами только потому, что уважаешь лишь железную реальность. Но люди верят не тебе, а мне, я уже привел их к победе, приведу и сейчас! Приведу и тебя, но тебе придется выполнять мои приказы!», подумал адмирал. Он представил сейчас холод мыслей командира «Гнейзенау» и подумал, что они никогда не приведут к победе, пусть даже будут абсолютно верны, как хорошо ограненный алмаз. Нет, для торжества победы нужен сердечный жар, который смешается с жаром небес…
— Держать установленный курс! — распорядился он, представляя, какие недовольные взгляды бросает сейчас Маркир на кому флагмана. Но, делать нечего, приходится идти в кильватерной струе старшего, и отдавать рулевому приказания, каждое из которых порождает душевную бурю. «Ничего, после победы убедишься в моей правоте, правоте огненного рыцаря, дружащего с самим солнцем», витиевато усмехнулся граф.
Тем временем в далеком германском городе девушка, наряженная в ослепительно-белое платье, вышла на грязный, залитый соляркой портовый пирс. Она подошла к его краю и устремила глаза в туманную синеву. Вместо корабля у стенки пирса зияло пустое место, где-то внизу плескалась грязная портовая вода, растекаясь красками обманчивой нефтяной радуги. У Герберты щемило сердце, она чуяла, будто эта морская пустота никогда не будет заполнена большим кораблем, в нутрии которого сейчас пребывает ее отец. Девушка хотела крикнуть, открыла рот, и бросила в горизонт неслышные слова. Ведь никакой крик, даже самый громкий из всех, не прошел бы над безбрежьем океана и не влился бы в отцовские уши. Слова не имели смысла, они были всего лишь сочетанием не произнесенных гласных звуков, кусочком сердца юной графини, брошенным вдаль…
Фон Шпее решил вытереть пот со лба, но вместо платка извлек из кармана кителя листочек со своей недописанной сказкой. «Зачем я его взял, ведь помнется!», пожалел он, но рука спрятала листик обратно. Внимание адмирала привлекла огромная черная туча, стремительно летящая на самое солнце. От неожиданности он застыл на месте, комкая одной рукой свой листочек, а другой сжимая лопату. Все произошло столь неожиданно, что Максимилиан сперва ничего не понял, он покорно разглядывал черную массу, мягко и бесшумно накрывавшую корабли. Вот уже солнышко померкло от нежного, но гибельного прикосновения поднебесной лапы. Мгновение — и оно погасло, запутавшись в водянистых сетях.
Адмирал схватился за голову. Он понял, что там, на небесах его судьба уже свершилась, и туча — знамение гибели. Теперь корабли обеих сторон одинаково хорошо видят друг друга, но врагов больше и они — сильнее. Может, есть еще время на разворот?
Нет, вон они, уже близко. Линейные «Инвинсибл» и «Инфлексибл», броненосные крейсера «Карнарвон», «Кент», «Корнуол» и легкий крейсер «Глазго». Их комендоры, должно быть, уже дырявят своими глазами немецкую броню. Уйти? При скорости 18 узлов все одно далеко от них не уйдешь…
Корабли еще шли целыми и невредимыми. Офицеры и матросы почти не смотрели на небо, а если и бросали нечаянный взгляд, то, конечно же, не замечали тучи. Подумаешь, буря! Мало ли их было за годы морских странствий! Те из моряков, что были заперты в утробе машинных и котельных отделений, не видели и этого. Они продолжали деловито работать, веруя, что как только настанет желанный конец их вахты, они поднимутся на верхнюю палубу, глотнут соленого воздуха и мысленно поцелуют солнце.
— Посмотрите на небо, — стараясь придать своему голосу наибольшее равнодушие сказал Шпее, обращаясь к командиру крейсера.
— Вижу тучу, — без малейших ноток тревоги ответил он, — Если случится буря, в бою будет сложнее, но ведь и противнику — тоже сложнее. Все одно мы окажемся на равных!
Адмирал ничего не ответил. Мигом потеряв свою веру в победу он решил не рушить веры чужой. Тем более, английские корабли уже окутались пламенем, и у бортов германских кораблей выросли водяные столбы. «Сейчас вольет. Под завесой ливня и уйдем», забрезжила тусклая надежда у адмирала. Но с неба ни упало ни единой капли, туча оказалась сухой, не несущей дождя. Вместо ливня она принесла на своих легких крыльях лишь мрак да гибель.
Корабли заходили ходуном под градом вражьих снарядов. Тяжелые болванки рвали тела кораблей так, как будто броненосные крейсера были всего-навсего медузами. Тяжелые части корабля, еще утром казавшиеся вечными и надежными, теперь обваливались так легко, словно были наскоро построены из детских кубиков. Носовую башню сорвало с барабана, и она неуклюже осела на палубу, извергая из своего нутра столбы огня и черного дыма, смешанного, наверное, с душами погибших артиллеристов. Давно знакомые люди, улыбки которых врезались в память, теперь рушились кровавыми ошметками на искореженное железо.
Из недр корабля валил страшный дым. Что делалось там — было известно лишь Господу, да тем несчастным, которые еще боролись среди мрака, дыма и копоти. Связь была нарушена, все слуховые трубки — перебиты. Уцелевшие орудия еще вели огонь, которым уже никто не управлял. Германские снаряды не долетали до противника, и потому сильно напоминали похоронный фейерверк. Адъютант адмирала зачем-то бросился к боевой рубке, и тут же растекся по ее железу безликой кровавой массой, навсегда скрывшей в себе так и не сказанные слова. Впрочем, убитым, пожалуй, повезло. Ведь смерть их оказалась быстрой, невидимой и безболезненной. Хуже тем, кто останется в живых, кому придется заживо идти ко дну, вбирая в свое нутро беспощадную соленую воду. Какой бы огонь не пылал в душе, против этой воды он бессилен, ведь ее столько, что хватило бы залить все пожары этого мира…
— Легким крейсерам изменить курс, отходить, — распорядился адмирал.
— А мы? — округлил глаза командир крейсера, только теперь понявший значение черной, сухой тучи.
— Мы остаемся здесь. Будем прикрывать отход крейсеров. Пусть хоть кто-нибудь уцелеет, — сказал адмирал голосом человека, смирившегося со своей смертью.
Он равнодушно опустился в кресло, содрогавшееся вместе с кораблем от новых и новых ударов. В памяти всплыл голос, что-то говоривший ему во сне. А потом он вспомнил совет, который дал ему Маркир, и который он пустил мимо себя. Ведь то были не слова, а бездушная морзянка, выбитая ключом телеграфиста… Если бы знать все наперед! Если бы можно было вернуться в убежавшее мгновение, и поправить, пустить жизнь по другому пути, где его корабли вместе с ним не окажутся истерзанными в глотке атлантического Змия! Но нет, фитиль его жизни теперь догорает, и сгоревшего не воротишь назад.
— Из сигнальщиков кто уцелел? — спросил он у командира «Шарнхорста».
— Так точно.
— Передайте на «Гнейзенау» Маркиру, что я перед ним извиняюсь. Я признаю его правоту. Если еще живой — то прочтет…
Над горящим, превращающимся в могилу кораблем неожиданно взвились флажки. Сквозь стеклянные глаза биноклей разглядели их и англичане, но смысла извинения адмирала перед своим подчиненным они не поняли, оставив для себя лишь удивление. Расцвеченный флажками «Шарнхорст» медленно уходил под воду. Недалеко от него погибал и «Гнейзенау». Вместе они погружались в водянистое небытие, где павшим воинам простятся их вольные и невольные грехи.
— Какие будут приказы? — спросил командир «Шарнхорста».
— Приказ один, — горько усмехнулся адмирал, — Спасаться.
Сказав это, он вышел из боевой рубки и в последний раз пошел по своему кораблю. Море было уже совсем близко, его волны перекатывались через пустынную палубу. В каюте, должно быть, уже море, и бессловесные рыбы дивятся огненным птицам на его гербе, непонятным для скользкого подводного мира. Водяной Змей не побежден, он торжествует, но придет когда-нибудь победитель, и все-таки раздавит его. Ведь остается жить русская сказка, значит когда-нибудь найдется и человек, который осознает ее и снова придет в эти места за ключом Змиевой гибели. Кто он будет? Быть может, германец, но, скорее, русский, ведь это же их сказание. Там, куда сейчас отправится граф, должно быть, все известно, и прошлое и будущее. Быть может, там он и узнает о Змиевой гибели, и увидит свою доченьку, повидать которую в этой жизни ему больше не доведется…
Максимилиан вспомнил, как прежде он представлял себе будущую смерть. Только в бою, а не дома, в кровати, от тяжелого запора, со стонами и кряхтением, как скончался старый кучер в родовом имении графов Шпее. Граф Максимилиан фон Шпее усмехнулся — все сбылось в точности. Только жаль тонуть, как слепому щенку, а на теле — ни царапины. Захлебываться соленой водой, будто собственными слезами в тот миг, когда герою рыдать не позволительно! Придется, видно, пустить пулю себе в висок.
Адмирал извлек увесистый пистолет и глубоко вздохнул. В этот миг перед ним распустился красный цветок взрыва, который был прощальным приветом врага. Ведь огонь по неживым кораблям они уже не вели. Осколки пронзили тело адмирала, перемололи ребра, распороли его грудную клетку. Над кораблем взлетела огненная птица, точь-в-точь такая, какая была на его родовом гербе.
Вода захлестнула то, что осталось от адмирала, и понесла их на своих волнах. Над местом гибели «Шарнхорста» еще долго плавал парадный китель, из кармана которого выглядывал исписанный готическими буквами листочек со сказкой, которую адмирал так и не рассказал своей дочке…
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
История создания радио, рассказанная Товарищем Хальгеном (02-05-2009)
Грозоотметчик
В кабинет профессора Александра Степановича Попова вошел капитан-лейтенант.
— Здравствуйте, Александр Степанович!
— Добрый день, любезнейший, чем могу помочь?
— Александр Степанович, морское министерство желает поинтересоваться, как у Вас идут работы?
— Пожалуйста, пожалуйста. Вот прибор, грозоотметчик. Дает сигнал о приближении грозы задолго до ее наступления, — Александр Степанович показал на нехитрый прибор, в середине которого была трубка с железными опилками. Если бы его смог увидеть человек, рожденный через сто лет, он бы наверняка громко смеялся над простотой этого технического аппарата. Но потом бы затих и удивленно засмотрелся бы на блестящие части машинки, удивляясь той любви, с которой они были сделаны и собраны воедино.
— Гроза… Это хорошо, — неуверенно ответил капитан-лейтенант, — Но скажите, а прочие явления природы, как облачность, дождь, туман, снег он тоже определить может?
— Увы, нет, — пожал плечами Александр Степанович.
— Жаль. Очень жаль. В таком виде прибор едва ли пригодится флоту, — деликатно сказал моряк.
— Я продолжаю работать. Быть может, через несколько лет наш флот получит кое-что невиданное, чего у других флотов и в помине нет, — спокойно сказал профессор.
— Похлопочу, чтобы финансирование Ваших работ продолжалось, — с жаром в голосе сказал офицер, ведь он очень уважал ученых.
Когда моряк ушел, в кабинет вошла жена профессора.
— Саша, как дела? Что этот моряк сказал? Ведь если они помогать перестанут, скоро придется последнюю прислугу уволить! И как тогда?
— Успокойся, дорогая, все в порядке, — Александр Степанович погладил ее по голове.
Тут же со стороны прибора послышался колокольный звон, от которого они невольно вздрогнули. Вроде бы давно уже профессор этот прибор собрал, и звонил он много, но к этому звонку, раздававшемуся каждый день в семь часов по полудню, они привыкнуть никак не могли. Ведь он никоим образом не был связан с главным предназначением прибора — сигнализацией о приближающейся грозе.
— Семь часов! — воскликнула супруга профессора.
— Точно, — подтвердил Александр Степанович, взглянув на свой хронометр.
Он вскочил на ноги и быстро заходил по комнате, предаваясь размышлениям, которые не оставляли его не на мгновение. Надо как можно быстрее приделать к прибору приспособление, с помощью которого можно будет расслышать то, что слышит он. Нет сомнений, что в том чистом от людских мыслей и слов мире, с которым связан его прибор, есть что-то важное, непознанное человеком, и потому для него — высшее. Где нет людских голосов, разносящих праздные размышления своих хозяев, где первозданная тишина, только там, должно быть, и можно расслышать таинственные слова небес. Что это за слова и в силах ли человек понять их, когда услышит, профессор сейчас не думал. Все его желания собрались вокруг одной-единственной цели — услышать. Быть может, понимание придет само собой, вместе с теми словами…
Звон в семь часов после полудня Александр Степанович слышал задолго до того, как после любящей работы рук по стеклу и металлу, грозоотметчик предстал перед его глазами. Было это очень давно, еще в его детстве.
Тогда он жил в небольшом уральском городке, который уже наполнился пыхтением паровых машин, столбами дыма и пара. Рядом с городком повсюду торчали серые головы рудников, вбирающие в себя каждый день множество рабочих, которые, подобно подневольным мышам, грызли недра родных гор. Наверх они поднимались лишенными сил и еле-еле, не видя окружающего мира, брели к своим жилищам. Лишь в воскресенье после церковной службы, где многие из них проливали слезы, серое облако рабочих плыло в кабак, откуда выплывало уже красным, кричащим и драчливым.
Дом священника, отца Степана, проповеди которого рождали слезы во многих изъеденных пылью глазах, стоял возле покрытой лесом горы, на самом краю городка. Гора еще была жива, но под нее с двух сторон уже подрывались два рудника, обращавшие ее нутро в груды обломков, которые доставались железнодорожным вагонам. Паровик вез вагоны к черневшему вдалеке прокопченному заводику, из которого выходили уже блестящие куски железа.
Но интересное, конечно, было не в этом. С вершины горы каждый вечер в семь часов раздавался тихий колокольный звон, хотя и не было на ее вершине колокольни. В эти мгновения жизнь городка замирала. Все останавливались на месте и принимались креститься. Надо думать, что еще старательнее крестились рабочие, которых звон заставал там, в чреве горы. Среди кромешной темноты им, должно быть, было еще страшнее.
Что только не говорили люди про тот звон. Одни называли его ангельским, другие наоборот — чертовым, третьи много раз меняли свое мнение, и называли его и так и сяк, что, однако, никак не изменяло сам звон. Но все это касалось лишь людей пришлых. Немногочисленные коренные обитатели, в число которых входили и Поповы, знали, что там, на самой вершине горы есть забытая, заросшая могилка, которую можно заметить, лишь подойдя к ней совсем близко. Молва говорила, что в той могиле погребен странник, обошедший все святые места Руси и Греции, побывавший даже в Иерусалиме. Совсем больным и старым он зачем-то отправился в эти края, которые в ту пору были почти безлюдными, окутанными первозданной тишиной. Он поднялся на горку, которую с той поры прозвали Странниковой, да там и отдал Богу свою душу, прямо на ее макушке. Его тело долго пролежало там, оставаясь нетленным и недоступным для волков и лисиц, которых в ту давнюю пору здесь было страсть как много. Нашел его другой странник, такой же старик. Он и похоронил своего сотоварища. От странника не осталось ни имени, ни правдивой истории о его судьбе. Лишь передаваемое из уст в уста предание, больше похожее на сказку, которая стала забываться, когда появились люди из иных мест с иными сказаниями. Да еще этот чудесный колокольный звон, который раздавался будто бы в то самое мгновение, когда душа странника покинула его тело.
Саша не понимал, зачем человеку было отправляться в путь по всему миру, рвать нити, связующие его с родными землями, с могилами предков. Ведь посетить святые места можно и так, в перерывах между делом, лишь на время заперев ворота родного дома, чтобы потом в него вернуться. Что же вело того человека, что привело его в конце концов к этой таинственной горе?
На саму гору никто из взрослых местных обитателей не поднимался. Среди жителей этих мест бытовало убеждение, что «страшного там, конечно, ничего нет, но лучше не ходить, а то мало ли что…» Пришлым же людям на верхушке горы было просто нечего делать, они подрывались под ее низ. Единственным мгновением, объединявшим пришлых и местных, было семь часов после полудня, когда и те и другие застывали под колокольным звоном.
Саша за свое детство часто смотрел на вершину горы, но ничего там не видел — простые ветвистые деревья, такие же, как на других горах и такие же камни. Несколько раз он смотрел туда ночью, один раз ему даже показалось, будто он разглядел на таинственной макушке слабенький свет. Однако вскоре он убедился, что свет горел в его же синих глазах, жаждущих разглядеть какое-нибудь знамение.
Местные мальчишки, как и все другие мальчишки всех времен и народов, конечно же, очень любили различные запреты, чтобы было, что нарушать. Поднимались они и на гору, а вместе с ними — и Саша Попов. Там, на макушке они и в самом деле обнаружили заросший кустами холмик, который вполне мог быть могилкой давнего странника. Правда, рядом с ним было еще несколько похожих холмиков, только располагались они там, где копать было бы очень неудобно — на самом склоне. Ребята отметили все увиденное ими и решили, что, должно быть, там есть и что-то еще, что доступно взгляду лишь взрослого человека, но от чего убережены дети. С этой мыслью они и спустились, чтобы потом уже никогда на эту горку не подниматься и запретить делать это своим детям, которые запрет все одно нарушат.
Впрочем, Саша даже при всем желании не мог бы запретить своим детям влезать на странную гору. Как только он вырос и собрался на учебу в дальние края, гора неожиданно осела, не выдержав металлических ударов в своем чреве. Пришлым людям-мышам сильно повезло, что гора рухнула ночью, никого не придавив и не покалечив, словно в ней таилась какая-то внутренняя всепрощающая доброта. Вершина горы провалилась в ее нутро и смешалась с плотью горы так, что никто бы уже не смог отделить. После этого гора сделалась похожей на старый, потухший вулкан, давно выплеснувший свою жизнь через потоки раскаленной земной плоти. Впрочем, ни Саша ни его приятели вулканов никогда не видели, и потому такого сходства заметить не могли.
Рабочие поставили в храме свечи за свое чудесное спасение, после чего продолжили работу, принялись разрывать уже осевшую гору. После некоторой задержки частицы ее нутра опять с грохотом покатились в вагоны, а из них — в ненасытное чрево огненных печей.
К тому времени выросший Саша сходил на завод и купил там железную болванку, часть которой растер напильником в мелкое железное крошево и спрятал в закрытую с двух сторон стеклянную трубку. Зачем он это сделал? Быть может, мелкие железные пылинки, когда они блестели на солнце, напоминали ему звезды, которые зажигались вечерами над крышей его родного дома. Как бы то не было, в далекие края он повез частичку своей родины. После осадки горы колокольный звон стих, но каждый день в семь часов Саша продолжал вслушиваться в окружающий воздух, среди которого отчего-то терялись все звуки и наступала многозначная, таинственная тишина. То же самое продолжалось и в дальних краях, иногда даже Александр пропускал слова собеседника, если беседа на беду приходилась на семь часов вечера.
Что-то говорило ему, что звон вернется снова, только перед этим что-то должно произойти. И вернется он точно таким же, как был прежде, опять в семь часов.
В университете Саша проведал о существовании таинственного мира электромагнитных волн, невидимого, откуда до нас не доносится ни единого звука. Но вместе с тем он — есть! Лишь это и смогли доказать ученые, больше они ничего не узнали о том невидимом крае. Чтобы представить страну шепчущихся друг с другом невидимых волн, оставалось только закрыть глаза и отдать волю своей фантазии. Можно было, к примеру, увидеть безбрежный океан, волны которого легко перетекают сквозь людей, зверей и видимые предметы так, словно они — лишь тени. Но о чем шепчутся те волны, что они говорят друг другу? Этот вопрос никто даже и не задавал.
Саша понял, что перед наукой поставлена таинственная загадка — уловить невидимое и неслышимое при помощи чего-то плотного и твердого, что можно держать в руках и подносить к уху. С чем-то подобным его предшественники уже встречались, когда открывали такое же невидимое электричество и заставляли его переносить по проводам дисциплинированные точки и тире. Различие было в том, что невидимое электричество крепко привязано к своему дому, простой медной жиле, из которого оно не в силах вырваться, к материи которого оно прикреплено столь же прочно, как люди к Земле. Электричество возникало по человеческой воли, человечьей же волей оно могло быть и прервано. Руки телеграфиста запросто играли с ним, превращая хоть и невидимую, но послушную стихию в поток слов, запрятанных в «точки» и «тире».
Но мир электромагнитных волн был, конечно, иным. Он был обширнее, чем все плотные предметы, которые, быть может, были всего лишь его ответвлениями, бледными тенями. И теперь одна из таких теней искала возможность услышать голос своей основы, большего, чем она сама есть!
Александр Степанович долго размышлял об этом, с некоторой завистью поглядывая на свою жену, детей, да даже на капитана-лейтенанта от морского министерства, даже на простых прохожих на улицах. Счастливые! Воистину, человеку лучше многого не знать, ибо в Святом Писании сказано, что во многих знаниях много скорби, кто умножает знания — тот умножает скорбь. Только теперь профессор понял смысл этой ветхозаветной фразы, которую он услыхал еще в своем детстве от отца…
Эти размышления никак не могли помешать его работе, которой предалась каждая частичка души и тела будущего профессора. Вскоре он принялся собирать свой прибор, в сердце которого заключил частички плоти той горы, которая услышала последние думы умирающего странника. Быть может, Александр Степанович задумывался об этом, и считал родную гору в самом деле всеслышащей. А, может, так вышло само по себе, его душа вместе с руками сделал так, даже не постучавшись в квадратный кабинет разума.
К своему прибору Александр Степанович подключил электрический звонок, который он сделал сам. По всем расчетам, этот звонок должен был издавать тихий дребезжащий звон, уж никак не похожий на колокольный. Но какого же было его удивление, когда от готового прибора он услышал именно колокольный звон, тот самый, который он слыхал в далеком детстве у подножия своей горы!
С тех пор ему часто казалось, будто каждый вечер в семь часов он переносился из своего Петербургского кабинета в родной уральский городок, и слышал то, чего уже не слышат его жители. Тот старый колокольный звон!
Александр Степанович приостановил свою работу. Его душа тщетно пыталась понять таинственный прибор, созданный его же руками. Что слышит эта трубка, наполненная железными опилками, взятыми из горы Странника в тот миг, когда наступает семь часов? Какие слова, неведомые для человека, попадают в нее и выходят простым, но таким знакомым звоном колоколов?
Однажды в кабинет профессора пришел иностранный ученый. Его южные черно-карие глаза с жадностью глядели на прибор. А за глазами, в мыслительных глубинах, бурлила напряженная работа. Мысли его могли быть легко переведены на русский язык «Значит, техника уже до этого дошла, и впереди сейчас — русские. Но русский, похоже, сам не понимает, что он создал, какие плоды для экономики, для промышленности может дать его изобретение! А я, человек Запада, об этом догадался сразу! Русский похож на висящего в воздухе и питающегося солнечным светом человека, который изобрел плуг, нужный ему всего лишь как игрушка. Он поиграл со своим изобретением, да и бросил его за ненадобностью на землю, где его подобрал я, придумал, как запрячь в него волов, и стал пахать!»
Тем временем наступило семь часов, и зазвенел знакомый колокол.
— Почему колокола?! — воскликнул он, и сам же ответил, — О! Понимаю! Ведь здесь же — Россия!
Студент — переводчик равнодушно перевел и эту фразу итальянца, как переводил все предшествующие. Он сопровождал уже многих ученых иностранцев, видел немало технических диковинок, и перестал даже думать о них. Его больше интересовали особенности произношения людьми западных стран разных слов и фраз, связанные с диалектами. Сейчас он заметил в словах итальянца едва заметный привкус английского акцента и решил, что тот, должно быть, говорит по-английски, и какое-то время жил в Англии.
После ухода итальянца Александр Степанович походил по комнате, глянул в окошко на двух воробьев, сидевших на дереве. Тем временем в кабинет вошел его сын, и пристально глядя на отца, спросил:
— Папенька, расскажи все-таки о своей машине. Для чего она, как работает?
— Грозоотметчик это, — пожал плечами Александр Степанович, — Чтобы погоду предсказывать. Вроде барометра. Я же тебе рассказывал про барометр!
— Но он же звенит и когда нет грозы, и когда хорошая погода! Я сам слышал!
— Над ним еще работать надо. Недоделки! — пожал плечами Александр Степанович.
«Во многих знаниях много скорби», еще раз повторил он про себя. Для чего омывать сыну его светлое детство темной водой смутных знаний? Он решил ничего ему о своем приборе не рассказывать. С женой, правда, кое-чем поделился, но ей тоже запретил рассказывать об этом детям.
Профессор Попов походил по кабинету, посмотрел на часы. Пять часов. Внезапно он схватился за инструменты и принялся работать. В этот миг ему показалось, что сейчас весь мир перестал существовать, остались лишь его руки, то, что под ними, и еще шепот невидимого мира, наугад названного людьми труднопроизносимым, наполовину нерусским сочетанием слов «электромагнитные волны». Каждая секунда переходила в движение рук профессора. Он знал, что до семи часов он должен закончить свою работу, и он ее непременно завершит…
Без пяти минут семь. Профессор Попов стоит возле грозоотметчика, прижимая к уху собственноручно изготовленный наушник. Слышны детские голоса, вроде «Что ты делаешь, папа?». Но отец лишь отрицательно кивает головой и плотнее прижимает к своему уху наушник. Тот уже надавил на ушную раковину так, что профессору больно, но он, не обращая на это внимания, продолжает давить на металлический наушник.
Оттуда ему слышны трески, шорохи. У профессора расширяются глаза — ведь это и есть голос неведомого мира, говорящий ему о чем-то! Вот настало семь часов, шорохи вроде бы стали громче, а профессор полностью обратился в слух, как будто впитанный в металлическую пластинку наушника.
И тут он среди шорохов как будто уловил тихий колокольный звон, который шел прямо оттуда, из недосягаемого мира, для которого все мы — лишь незаметные тени. Звон шел прямо оттуда, ведь звонок теперь был отключен и заменен на наушник…
— Услышал! Услышал! — кричал профессор в открытое окошко. Даже оторвавшись от наушника, он оставался собственным слухом, наполненным далекими тресками и шорохами. А его руки тем временем гладили прибор.
— Что?! — спрашивали домочадцы.
Некоторые из них потихоньку подходили к аппарату и осторожно прикладывали висящий на проводе наушник к своим ушам. Они, конечно, слышали те же шорохи и трески, после чего превращались в само удивление.
Несколько дней профессор не отходил от своего аппарата и не убирал блестящий наушник от своего уха. Все, что он слышал, было непонятно. Непонятно, от кого исходили шорохи и трески — от ангелов или от демонов, непонятно, что несли они нашему миру. Но что ожидал услышать Александр Степанович? Ведь не слова же на русском языке с ласкающим слух уральским акцентом!
Лишь изредка профессор оставлял свой прибор и отходил в сторону, раздумывая, должен ли вообще человек слышать то, что услышал он? Александр Степанович припоминал свою жизнь, начиная от детства под горой Странника, от которой доносился колокольный звон. Она как будто сама шла к этому мгновению, будто кто-то невидимый вел его под руку. Значит, видать, на то высшая Воля, Воля Божья…
Он снова подходил к аппарату. Но зачем, зачем это слышать, если все равно ничего не понять, не донести до людей?! Или кому-то из людей когда-нибудь будет дано понимание этих тайных слов?! Или, когда придет время, оттуда будет услышана весть на понятных для людей языках, а он лишь, сам того не ведая, открыл для нее окошко? Но, как бы то не было, вся его дальнейшая жизнь все одно сожмется рядом с этим аппаратом, приносящем к нему непонятные слова невидимого мира…
На третий день пребывания Александра Степановича со своим прибором, в его кабинете опять появился капитан-лейтенант от морского ведомства.
— Александр Степанович, я пришел снова поинтересоваться о ходе Ваших работ, — сказал он.
— Что?! — растерянно спросил Попов, после чего на секунду задумался, а потом выпалил:
— Передайте Вашему начальству, что направление моих исследований оказалось ложным, тупиковым, и ни к чему не привело. Как говорится, в науке отрицательный результат — тоже результат! Ничем не могу Вам быть полезен! Можете прекратить выделение финансов на мои работы!
Сердце капитана-лейтенанта чувствовало, что что-то здесь не так, но на слова профессора он лишь кивал головой. Сам же Александр Степанович чувствовал сейчас страх, и старался быстрее выпроводить этого моряка. Он представлял, как легко теперь будет сделать передатчик, и заполнить таинственный невидимый мир исходящими от людских мыслей «точками» и «тире». Вместо открытого к небу белоснежного поля сокрытая страна волн человеческими стараниями быстро обратится в окровавленное бранное поле, глухое к словам небес. Писк в меру умных и не в меру глупых мыслей быстро заглушит едва слышные и пока еще никому не понятные слова…
Моряк сконфузился, пожал плечами и пропал за дверью. На смену явилась жена:
— Саша, что с тобой?! Зачем ты его прогнал?! Зачем ты отказался от их помощи?! Как же мы жить будем?
— Ничего, — рявкнул профессор, — Проживем. Я уроки давать могу. Ко мне целая очередь из учеников будет, так и проживем!
Она кивнула головой и принесла мужу стакан, полный переливающейся в солнечных лучах прохладной воды. Профессор залпом выпил воду и погладил жену по голове. Она кивнула головой, ибо давно научилась понимать своего ученого мужа.
Александр Степанович оторвался от своего аппарата, и решил пройтись по улице, дойти до моря и посмотреть на блеск его водянистых волн. Быть может, их шепот чем-то похож на слова, которые несут волны другие, невидимые? Может, от них он что-нибудь узнает, поймет.
В прихожей он столкнулся со служанкой, которая подмышкой держала свежую газету.
— Александр Степанович, — сказала она, — Вы газет не читаете, а тут кое-что интересное есть. Помню, к Вам один нерусский человек приходил, так он, представляете, в нашу русскую газету попал!
Она протянула ему раскрытую газету, из которой на профессора уставились знакомые черные глаза.
«Сенсация! Итальянский ученый Маркони, приехавший на жительство в Великобританию, ведет работы над созданием беспроволочного телеграфа, изобретение которого станет новым словом в мировой торговле. Оно позволит наконец связать биржи Старого и Нового света в подобие одного живого организма», прочитал ученый, и тут же, отбросив газету, ринулся в свой кабинет.
«Все пропало!», говорило ему сердце. Попов видел перед глазами черную тучу, которая заходила на синее, прозрачное сверху и снизу небо. Сквозь нее уже не разглядишь ни солнышка, ни горных вершин. Писки, сообщающие о ценах на зерно и на уголь, навсегда заглушат слабый голос неведомого, они прокрадутся в каждый уголок того только что открытого мира, чтобы навсегда отрезать его от людей. «Подобие живого организма», прошептал он газетную фразу, и тут же с отвращением сплюнул в сторону. Нет, не живой это организм, а необъятная мертвая туша, которая навалится на мир, и опять закроет от него едва проглянувшее чистое небо!
Он опять бросился к своему прибору и принялся жадно вслушиваться в его смутные голоса, которые скоро исчезнут, вытесненные беспощадной трелью шифрованных слов, потребных лишь человеку, да сегодняшнему дню.
— Вот и конец, — сказал профессор.
— Что?! — вскрикнула перепуганная жена. Она побледнела, уронила слезу, схватилась за мужа.
— Не надо! — закричала она.
Александр Степанович рассеянно поцеловал ее в голову, после чего облачился в свой пиджак, сложил в ящик прибор, и вышел из дому.
Супруга побежала за ним следом, стараясь остаться незамеченной. Это было не сложно, ведь Александр Степанович не замечал сейчас даже тех людей, которые проходили мимо и даже задевали ящик с его прибором, который он теперь нес отнюдь не бережно. Ей казалось, что он решил наложить на себя руки, и помешать ему будет можно лишь в последний миг. Если вмешаться прежде, то он просто оттолкнет ее и все равно пойдет своей выбранной дорогой.
Но Александр Степанович направлялся в самый центр города, к блестящему в лучах солнца кораблику Адмиралтейства. Не самое лучшее место, чтобы свести счеты с жизнью. Для того более подходят глухие окраины, грязные пригородные перелески…
Наконец, профессор вместе со своим изобретением скрылся за тяжелой дубовой дверью Морского ведомства. У его супруги отлегло от сердца.
Вскоре у русского флота появился первый в мире аппарат для беспроволочного телеграфа, позволявший наладить связь между кораблями в открытом море. Следом за ним — прибор радиолокации, находивший противника даже тогда, когда видеть его отказывался человеческий глаз. К Александру Степановичу вновь вернулась жизненная сила, он месяцами пропадал на флоте, стараясь донести сокровенный плод своих мыслей и горы Странника до каждого корабля. Ему виделась последняя битва, в которой русский флот сомнет нестройные, лишенные связки боевые порядки Запада, очистит он недругов море и раздавит тот мир, который накрыл таинственный мир небесного шепота массивной тушей связанных бирж Старого и Нового света. Быть может, после той победы, когда врагов не останется, прозрачная страна радиоволн снова сделается по-прежнему чистой и открытой для таинственных голосов?!
Но победы не случилось. Железо того русского флота беспомощно легло на мутное дно. Между Желтым и Японским морями, в восточной стороне. Ему так и не довелось тронуть черное тело Запада. А радио осталось, вон оно, недалеко. Квакает что-то нечленораздельное. «Как Вы думаете, какое содержимое хуже всего извергать из своего желудка, а какое — лучше? Хуже всего рыбу, она после того, как побывала там, делается вонючей. А лучше всего — фрукты, с ними почти ничего не делается. Они прямо как свежие», говорит оно.
Товарищ Хальген
2009 год
Перформанс «Попов и Маркони»
Большой дубовый стол. За одну его сторону садится профессор Попов, одетый в черное. Над его головой — раскрытое окошко, через которое вверх уходит множество проводов и антенн. Глаза профессора подняты вверх, он напряженно вслушивается во что-то. Из окошка выскакивают солнечные зайчики и прыгают по профессору. Профессор продолжает слушать.
Вбегает Маркони и садится за другую сторону стола. Маркони одет во все желтое. Из-под стола он достает макеты пароходов, груженных углем и зерном, и ставит их перед собой. Потом достает телеграфный ключ и принимается выстукивать азбуку Морзе, и при этом двигать другой рукой свои пароходики. Его челюсти ходят ходуном, он что-то жует.
Солнечный зайчике на профессоре Попове бледнеют и исчезают. Попов морщится, по нему видно, что он — недоволен. Внезапно окошко над ним с тихим скрипом захлопывается.
Попов приподнимается, и достает из-под стола макет броненосца. Он замахивается им, желая ударить Маркони по голове. Но Маркони вовремя закрывает себя японским флагом, об который макет броненосца разбивается вдребезги. Попов остается стоять на месте, а Маркони, ухмыльнувшись, еще громче стучит телеграфным ключом и еще быстрее двигает свои пароходики. В его лице различим скрытый смех.
ЗАНАВЕС
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
Антиполиткорректный рассказ (29-03-2009)
Если посмотреть на этот городок с облачной высоты, то покажется, будто кто-то, прощаясь со своим умершим детством, нес на помойку свои старые кубики, да пожалел их, и просто бросил на чистое поле.
Половина того городка светилась бледными огоньками по вечерам, другая — по утрам, ибо в одной части люди жили, а в другой выла чуть живыми машинами дремучая ткацкая фабрика, построенная Бог знает в какие времена. Там, где две части жизни этого городочка пересекались, высилась церковь со срезанными куполами. Поговаривали, что эту церквушку не давил краснозвездный сапог атеизма, и куполов в своей отсутствующей жизни она и не имела. Церковь строилась на средства бывшего владельца ткацкой фабрики, но едва она была подведена под купол, как случилось несчастье — прямо в ней повесился его родной сын. Отчего повесился молодой человек, никто не знал, но, как водится, поговаривали о любовной истории. Может, оно и было правдой, может — нет, уже никто не узнает. Как бы там не было, теперь на этой странной церковке висела положившая конец всем спорам табличка с надписью «Клуб».
В те годы во всех уголках Руси посмеивалось слово «самодеятельность». Перед показом фильма в каждом кино демонстрировали журналы, полные пляшущих лесорубов, кувыркающихся заводских рабочих и поющих трактористов.
Была самодеятельность и в этом клубе, называлась она красиво и величественно — Народный Театр. Молодежь с ткацкой фабрики ставила в нем разные спектакли, главным образом по пьесам Федора Дулинца, местной знаменитости, слава о котором не доходила даже до соседнего городка.
Но, какими бы наивными не были пьесы, городские жители сопровождали спектакли театра бурной рекой аплодисментов. Дело было даже не в том, что другого театра в городке не было, и они готовы были радоваться любому, даже захудалому зрелищу. Артисты в самом деле играли замечательно, ведь воплощение в образы художественных героев было для них единственным выходом из мира, наполненного кряхтением старых железяк и забот о хлебе да дровах. Убегая из непролазной каждодневности, они столь плотно сживались с образами, что не могли расстаться с ними и после спектакля. Ваня Гавриков, например, когда возвращался после репетиции домой и принимался топить печку да таскать воду, помогая своим родителям и шести братьям и сестрам, все равно чуял себя царем. Тяжесть ведер, даже если в них была не чистая вода, а дурно пахнувшие помои, все равно его не смущала. В такие моменты он просто переименовывал себя из «обычного царя» в «царя, ушедшего в народ», в чем находил особую трогательность. «Всего-то и надо было царю, что воду научиться носить, дрова рубить, да вокруг себя на народ смотреть. Но он не сумел, его прибили, и правильно сделали! А я — сумел!», думал он, вспоминая, конечно, не настоящих царей, а свою роль в спектакле.
Лучшим актером здесь был Данька Никифоров. Ведь театр дал ему ответ на тот вопрос, который он тщетно старался решить с самого детства. В те годы первые каждая новая газета всегда смотрела на своего будущего читателя глазами героя, который всегда был изображен на ее первой полосе. Дальше шел длинный рассказ о том, что он совершил, и за что ему должны быть благодарны все-все люди на земле, включая даже обитателей этого захудалого городишки. Потом по этому рассказу мальчишки обязательно сочиняли игру, в которой победитель был определен заранее.
Впрочем, не всегда. Если тот герой нигде не сражался и не убил никого из врагов, его тотчас же выбраковывали. В такие дни ребята ходили хмурые, то и дело говоря друг другу что-то вроде «Подумаешь, вагон угля нарыл, это ума не надо! Меня вот отец тоже заставляет уголь с улицы в дом таскать, и что из того?!». Зато если герой воевал, а, тем более, если погиб, игра получалась что надо. Тут же извлекались деревянные сабли и винтовки, в ход шли сделанные из палок кони.
Часто игре предшествовал спор о том, кому быть героем, иногда кончавшийся киданием жребия, но чаще — дракой. В последнем случае победителем выходил ловкий Данька, не столько из-за силы своих рук, сколько из-за ума. Ему удавалось так стравить спорщиков, что они, наградив друг друга тумаками, отправлялись домой, размазывая по лицу сопли, а иногда и кровь. Оставались лишь те ребята, которые были согласны признать героем его, после чего игра начиналась.
В одной из игр ребята, изображавшие врагов, должны были, в конце концов, залезть в «окоп» и обнаружить там мертвого Даньку, сжимающего в руке елочную шишку — гранату. Но, когда первый из них, самый робкий мальчишка городка, Коля Митрофанов, заглянул за куст, прикрывавший «окоп», то сразу же завизжал от страха. Как и было условлено, Даня лежал на дне «окопа», сжимая елочную шишечку, но лежал он совсем не так, как положено мальчишке, пусть и изображавшего убитого пограничника. Его лицо было бледно-серым, не похожим на самое себя, нос заострился, в углу рта застыла струйка окровавленных слюней. Широко раскрытые глаза стеклянным взором смотрели в небо, а слабенький ветерок трепетал покорные волосы на его неподвижной голове.
— А-а-а!!! — кричал Колька, хватаясь за голову, и раскачиваясь из стороны в сторону.
— Чего? — спросили подбежавшие со всех сторон «враги».
— Он… Он… — только и мог выдавить из себя Коля.
Мальчишки сперва хотели осмеять своего робкого сотоварища, который, будь все по-настоящему, никогда бы не был первым. Ведь он даже маленьких собачонок боится!
Но как только они подошли к окопу сами, стало уже не до веселья.
— Помогите! Помогите! — кричали они, но никто из взрослых на помощь не спешил. Знали, что дети — играют, и крик они тоже приняли за кусочек игры.
Наконец, самый смелый, Ванька Решетников подошел-таки к Дане и принялся его трясти:
— Данька, очнись, что с тобой?! Ну, кончай, кончай дурить! Поиграли и хватит! — кричал он в самое ухо друга.
Все было бесполезно. Голова Дани бессильно моталась из стороны в сторону, как у тряпочного Петрушки. Войдя в раж, Ваня уже изо всех сил хлестал Даню по щекам, но не помогало и это.
— Дохтура! Надо позвать дохтура! — сообразил кто-то находчивый, — Может, все обойдется! Я слыхал, что теперича дохтура и мертвяков оживлять умеют!
Идея понравилась. Ребята вскочили на ноги, соображая, как им быстрее добежать до доктора. И тут Ванька получил легкий толчок в спину, от которого сразу же сел на землю. Он обернулся — перед ним стоял «мертвец», только уже с розовыми, горящими щеками и живыми, смеющимися глазками.
— Ну, ты и напугал нас! — вздохнул Ваня, все еще сотрясаемый дрожью.
— Ой-йей-йей, — качал головой Коля.
— Понимаете, я вдруг подумал, что может почувствовать герой после того, как погибнет? Что он увидит? Вот до того задумался, что все само собой и вышло…
— Как — само собой? — округлил глаза Ваня, — Настоящий мертвяк был, не сойти с этого места! Мы в том году дедушку хоронили, он точь-в-точь таким был!
Ребята принялись расспрашивать своего героя о том, как у него все так ловко получилось, а потом игра неожиданно приняла новый оборот — каждый стал пробовать изобразить из себя мертвеца. Но ни у кого не вышло. Просили и Даню повторить свой номер, но у него не выходило. Он уже перестал чуять себя погибшим героем, а изобразить смерть просто как фокус, у него не выходило.
— Эх ты, ну как же так! — вздыхали ребята.
С тех пор все согласились, что погибших героев станет играть лишь он, Данька. И Данила не обманул надежд друзей, всякий раз он обращался в мертвеца, ничуть не отличимого от того, который остался лежать на далеком бранном поле.
Так в Данькиной душе и зародился вопрос, можно ли стать навсегда таким вот умирающим и снова оживающим героем. С ним он и пришел в народный театр.
Все произведения Федора Дулинца были, под стать времени, посвящены Революции и Гражданской Войне. В каждой из пьес обязательно находилось место трагическому герою, стать которым мог лишь Даня. За свою творческую жизнь в этом театре он «умер» и «воскрес» сотню раз, сменив сотню имен, но оставшись при этом все тем же Данькой. Он сделался маленькой знаменитостью, земляки рукоплескали ему. Школьные учителя неизменно прощали ему пробелы в знаниях, разве что, за исключением учителя истории, бывшего унтер-офицера флота. Но в последнем не было нужды — историю Даня любил, ведь в ней он находил неисчислимое множество гибнувших героев, которых еще предстояло сыграть в своей долгой жизни.
После школы он, как и другие ребята его городка, отработал год на своей фабрике. Фабричное начальство тоже видело успехи Данилы, и поэтому, чтоб не мешать его театральной жизни, подобрало для него самую легкую работу — табельщика. К тому же со свободным рабочим днем.
Наконец, наступил тот день, которого они все ждали, но явление которого не породило никакой радости. Стол в Ванькиной комнате был заставлен водкой, на печке ждал едоков чугунок с горячей картошкой. Они прощались с малой родиной, расставание с которой, по общему мнению, было сурово необходимым. Из парней на фабрике оставались лишь дурачок Леша, не пригодный ни к какой учебе, да горбун Пашка, которого с горбом все одно никуда не примут.
Водка уронила свои слезы в подставленные стаканы.
— Я в морское буду поступать, — сказал Коля.
— Думаешь, примут? — усомнился Ваня.
— Не примут, так в артиллерийское пойду, в танковое. На худой конец — в пехотное, — твердо ответил Николай.
— А я и думать не буду, — твердо сказал Иван, — Сразу в пехотное направлюсь. Ведь пехота — основа всей армии, только она и воюет по-настоящему, остальные рода войск ей лишь помогают!
— Но зачем тогда мы столько трудились, спектакли ставили? — спросил Даня, — Неужто никто со мной в театральный не пойдет?!
— Нет, — ответил Володя Штукин, — Театр — это игра, подготовка к жизни. Там мы чужие жизни, все одно что тулупы, на себя мерили. А теперь настала пора самому своей жизнью жить!
— Как же я без вас играть стану? — взмолился Даня, — Я же привык уже, знаю, как вы кого покажете, и сам приноравливаюсь!
— Ну что же, — пожал плечами Иван, — Артист на то и артист, чтобы уметь играть свою роль где угодно и с кем угодно. Но вот я, к примеру — все одно, не артист. Даже если в училище и самодеятельность будет, все одно в нее не пойду!
— Как? Ты же так хорошо играл! — удивился Данила.
— Играл… Ну и что? Ты когда-нибудь видал, как родится что добрая бабочка, что злой шершень? Сперва червячок, похожий на малыша, потом он обращается в куколку. В конце концов, куколка лопается, и из нее вылетает бабочка. Или шершень. Не в том суть. Вот и я чую, что когда играл в театре — все одно, что был куколкой, живущей в самой себе и чужими жизнями. Теперь же я вылупился, и стал… Нет, конечно не бабочкой, скорее — злым военным шершнем, очень молодым пока только, — усмехнулся Ваня.
В училище он ехал не один, вместе с ним туда отправлялся Сашка Лопухов, с которым они решили, что будут там жить так, чтобы все поровну. Даня завидовал им, но все равно не помышлял о том, чтобы изменить свой путь.
— А давай ты с нами?! — неожиданно предложил Сашка, — Твое мастерство там ох как пригодится. Например — в разведке. Притворишься мертвым, противник и не посмотрит на тебя, а ты оживешь, и узнаешь, где у него что спрятано!
Даня лишь усмехнулся и махнул рукой.
Наконец, все отправились в дальнюю дорогу. Какое-то время ехали все вместе, в одном вагоне, обменивались шутками и мечтами. Но когда сошли Ванька и Сашка, их компания погрустнела, и потом лишь молча пила «на посошок», прощаясь с очередным уходящим человеком. До конца доехали лишь Данька и Колька. Поезд ввез их в нутро огромного города, помещенного под свинцово-серый небесный купол, и выплюнул на платформу.
Несколько кварталов они прошли вместе, и прощальные глаза друзей жадно впивались друг в друга. Им не хотелось расставаться с последними частицами своего прошлого, и на последнем перекрестке они простояли минут десять. На углу была пивная, в которую Даня предложил зайти, но Коля на это усмехнулся:
— Все, братец. Это вам, артистам, можно, а нам, морякам, ни-ни!
Дороги разошлись. Даня проводил глазами синюю куртку друга. Прошло мгновение, и казалось, что еще можно вернуться к прошлому, опять собраться компанией в своем городке, и отправиться в Народный театр. Но нет, Коля уже скрылся в городской дымке, а родной городишка остался за спиной, и там теперь пусто и безлюдно. Остались лишь Лешка, который смеется на фабрике каждому челноку, да Пашка, угрюмо бродящий по улочкам, которые после отъезда друзей сделались ему ненавистны.
Слово «театр» всегда отзывалось в мыслях Дани чем-то живым, быстрым и интересным. Тем большее было его удивление, когда в большущем здании театрального училища он уловил запах бумаги и чернила, хорошо знакомый ему по работе табельщиком. Еще больше он удивился, когда первым вопросом, обращенным к нему, было предложение показать паспорт.
— Никифоров, — сказал человек, листающий паспорт, — Что-то не припомню я таких артистов…
— Ну и что? — удивился Даня, — Артистов у меня в роду нет, но вот я хочу стать артистом!
— О-хо-хо, — вздохнул человек, — Напрасно. Не всех детей актеров сюда принимают, а Вы вот неизвестно откуда, а хотите! Будто других институтов нет, сельскохозяйственный, например, или педагогический. Ну, медицинский там.
— Где поступать? — спросил Даня, не обратив внимания на советы негостеприимного незнакомца.
— Там, — указал он рукой.
Даня вошел в кабинет. На него взглянули сразу два десятка глаз. Он поразился их равнодушию, которого никогда не встречал у жителей своего городка. Данила закрыл глаза и представил, что он стоит на сцене своего Народного театра, а вокруг рассыпаны жадные очи его земляков, напряженно цепляющих глазами его фигуру и вслушивающихся в тишину, предшествующую выступлению.
— Монолог представьте, пожалуйста, — сказал равнодушный голос из породы тех, которые на вокзалах объявляют отправление поездов.
И Даня начал рассказывать предсмертный монолог одного из своих героев. Перед закрытыми глазами он видел толпу народа, вслушивающуюся в каждый его шепот, в каждый звук. На самом же деле перед ним скучали равнодушные члены комиссии, которые за сегодняшний день услышали таких монологов больше сотни.
Но Данила уже обратился в своего героя, и слова сами собой лились из него. Перед собой он видел железный блеск чужого меча, который вот-вот опустится ему на шею. Меч со свистом полетел к нему, и Данила рухнул на пол, чувствую, как разделилось его тело и горячая кровь струится по груди.
Надвинулось черное облако тишины, которое, подобно молнии, разрезали яростные крики:
— Врача, врача!!!
— Воды, воды!!!
Данила сперва не понял, при чем здесь врач и вода. Но постепенно до него дошло, что эти слова тесно связаны с ним. Трагический герой незаметно растворился, и Даня ощупал свою голову. Вроде, на месте. Он поднялся.
— Молодой человек, Вы как? — тревожно спросил один из экзаменаторов.
— Что — как? — не понял Данила.
— Ну Вы нас и напугали! — вздохнула высокая рыжая женщина, — Мы уже решили, что Вы в самом деле…
— Скажите, молодой человек, только честно. Вы действительно так вжились в образ своего героя, или просто очень хотите поступить в институт, и от страха потеряли сознание? — ехидно поинтересовался бородатый профессор.
Даня пожал плечами, а профессор огляделся по сторонам и шепнул Даньке на ухо:
— Тогда, будьте любезны, повторите еще разочек!
Данила мысленно вернулся в плоть своего героя в тот миг, когда его голова еще прочно смотрела со своих плеч. Снова засверкала вражья сталь, и многолюдная толпа устремила на него свои взоры. Слова опять хлынули из него неукротимым потоком, игнорируя раздававшиеся со стороны дам крики «Довольно! Хватит! Мы Вас принимаем!».
Бледное, мертвое тело рухнуло на пол, а когда оно вновь обрело жизнь, бородатый профессор быстро подошел к нему и пожал руку:
— Молодец!
После были еще экзамены. Сдавали песни и танцы. Данила пел, как водосточная труба в ветреный день, а танцевал не лучше бочки на колесиках. Но эти недостатки были уже не в силах ему чем-либо повредить, и он со спокойной душой дошел до теоретических экзаменов — истории и сочинения. Сочинение он написал, а вот профессора-историка поразил своими знаниями так, что тот, утерев пот со лба, солидно произнес: «Впервые вижу такого толкового артиста».
Даниле дали место в общежитии и началась учеба. Он мог бы радоваться своей новенькой жизни, если бы…
Если бы другими студентами были его веселые земляки, друзья детства, с которыми он когда-то ставил незатейливые революционные спектакли. Но те, кого он встретил здесь, увы, не походили на тех простодушных ребят. Встречался с ними он лишь на занятиях, где представал в какой-нибудь роли, и они обращались к нему со словами, положенными по их ролям. Но после занятий, когда каждый студент снова возвращался в свою плоть и кровь, сокурсники обращали на Даню внимания не больше, чем на плевательницы, расставленные в институтских коридорах.
Данька замечал, что у них протекала какая-то своя, неведомая ему жизнь. Временами они, не скрывая своей радости, куда-то шли, где, должно быть, весело и интересно. Но он оставался в одиночестве. К нему не обращались даже с такими приглашениями, которые делаются исключительно из вежливости и рассчитаны на обязательный отказ.
За год своей учебы он не подружился и с соседями по комнате. Его рассказ о далеком городке с Народным театром, о людях того мира, был встречен бронеподобным молчанием. В дальнейшем Даня не слыхал от них никаких слов, кроме как «Закрой дверь!», «Погаси свет!», «У тебя на плите чайник кипит!».
Проводить свободные часы под неприветливыми взглядов сокурсников было тошно. Он уходил в город. Сперва встречался с Колей и радовался красоте его морской формы. Дане казалось, будто от нее пахнет водорослями дальних морей, диковинными подводными зверями, и где-то среди ниток, из которых сшита форменная тужурка, навсегда застыл свет тех звезд, которые он никогда не видел. На самом деле все эти мысли были, конечно же, фантазией — Коля пока еще не выходил никуда, кроме как на ялике в речку Фонтанку.
Их встречи делались все реже и реже. Колю стискивала военная строгость, оставлявшая для вольной жизни лишь редкие часы увольнений. Очень скоро исчезли и эти часы — Коля познакомился с девушкой и, конечно, стал отдавать свои вольные минуты ей.
Данила тоже познакомился с девушкой Верой, студенткой педагогического института. Она обучалась на учителя младших классов, и потому была пропитана какой-то детской наивностью, из-за которой верила каждому слову Даньки. На свиданиях Даня дарил ей плюшевые игрушки, и она много рассказывала про характер каждого плюшевого мишки или плюшевого зайца, которые для Данилы были все на одно лицо (или, вернее — мордочку).
— Этот мишка грустный. Должно быть, после первой спячки проснулся, отправился за медом, а меда — нет, пчелы еще не наносили. Ведь зима была. А тот мишка, что ты в прошлый раз — веселый, он, наверное — осенний. Но оба они добрые-добрые, и видно, что никого из лесных зверей не обидят… — рассказывала Вера.
А Данила думал о дальнейшей жизни. Женятся, отправят их в какой-нибудь городок, может даже и в родной. Вера станет детишек учить, а он — руководить Народным театром, если он там есть. А если нет — придется создавать, что еще интереснее. Обязательно отыщет среди людей, которые на первый взгляд запутаны в своих ежеминутных делах и вроде как лишены всяких талантов, великий самородок. Этот талант сделается для него вроде как духовным дитем, новым Данькой, и когда-нибудь он с гордостью проводит своего «крестника» в Театральный институт. Так и живет все на свете, само себя поддерживает и в новом поколении всякий раз опять порождает.
Вот только если война случится, тогда плохо. А это слово уже давно гуляет по ушам, забирается в самую душу. Его, конечно, на фронт заберут, а кем? Ведь не артистом же! Не артист на войне нужен, а артиллерист. Там все по-настоящему случается, и если умрешь с металлом в животе, то на ноги уже никогда не встанешь! Ох уж эта война, капля яда, примешанная к вину жизни их поколения! И хочется про нее не думать, да никак…
Во время перерыва к Даниле подошел его сокурсник по имени Валерий.
— Мы сегодня вечером к Мацевый собрались, — сказал он, — Ты тоже приходи!
Данила удивился. Слова Валерия были самыми радушными. В них чувствовалось пожелание того, чтобы Даня и в самом деле — пришел.
— Конечно, приду! — ответил он.
В доме Мацевых из коробки патефона неслась какая-то модная музыка, которая вплеталась в полумрак, аккуратно разбавленный трепетным свечным пламенем. Свечи стояли на столе, уставленном бутылками с невиданными винами и заваленном фруктами, которые Данила видел впервые в жизни.
— Заморские? — спросил он у сокурсницы Лики, указав на стол.
— Ха-ха-ха, — засмеялась Лика, взглянула на Данилу, как на заблудившегося в деревне медвежонка, и больше ничего не сказала.
«И чего меня сюда понесло? Куда они ходят, и так было несложно догадаться. Чего я тут не видал? Хфруктов этих, или винища этого, пусть и заморского», огрызнулся про себя Даня. Он заметил, что собравшиеся смотрят на него не больше, чем на выглядывающую из-за портьеры луну. Они разбрелись по уголкам, о чем-то беседовали, и явно относились к Даньке, как палец к занозе.
— Ты знаешь, Роза Будкер к тебе неровно дышит, — неожиданно услышал он над самым ухом голос Валеры.
— Роза Будкер? — не поверил своим ушам Данька. Роза была дочкой известнейшего театрального режиссера, и держала на определенной дистанции даже тех, кого считала «своими». Даньки же в ее жизни вовсе не было, и ему всегда казалось, что относится она к нему не лучше и не хуже, чем к кирпичу, выглянувшему из-под разбитой штукатурки.
«Наверное, это они такую шутку придумали, розыгрыш. Над кем же еще посмеяться, кроме как надо мной?! Так что надо держать ухо востро» — сообразил Данила, а к Валерию теперь присоединился Зюзик.
— Эх, всегда везет таким как ты! С Розой тебе все театры будут открыты, хоть МХАТ, хоть БДТ! И, непременно, главные роли — восхищался Зюзик.
— Семечко таланта наконец-то унесло с холодных камней на рыхлую, вкусную землю! — подпевал ему Валера.
— Вон она! Подойди к ней! — подтолкнул Зюзик.
Данька застыл в нерешительности. Но уже в следующее мгновение все разрешилось само собой. С пластинки полилась медленная, тягучая музыка, и студенты, разбившись на пары, принялись танцевать. Лишь одна Роза застыла на месте, бросая вопросительные взгляды в сторону Данилы.
И Даня сделал этот шаг, оставив за спиной родной городок, разлетевшихся по свету друзей и Веру с подаренными ей плюшевыми мишками и зайцами. Но Данила, конечно, не почувствовал, как несколько шагов по блестящему паркетному полу сделались прыжком через лишенную дна пропасть.
Роза раскрыла свои объятия, и они принялись танцевать. Благо, что в институте Даньку более-менее обучили этому искусству.
— Мне нравятся твои объятия. Я в них таю, — шептала Роза, — Так обнимать — это тоже талант, искусство! Расскажи мне, когда ты умираешь на сцене, а потом оживаешь, то чуешь, будто что-то с тобой сделалось по-другому?
— Да, есть такое…
— Сколько же раз ты менялся?! Ой-ой-ой…
Данька навсегда запомнил тот танец. Его вихрь зародил для Данилы новую жизнь, которой суждено поглотить его, не оставив в прежнем мире и малой частички разбитой души русского самородка. Но в тот миг эта новая жизнь, как всякое новорожденное создание, казалась умилительной и слабой. «Какой у нее таинственный взгляд! Сколько в нем, должно быть, всего сокрыто! Роза, несомненно, походит на большую таинственную книгу, которая своим существованием порождает нестерпимую жажду ее прочесть! Постичь бы загадку ее души! На это не жаль и жизнь свою потратить…», размышлял Данила, вспоминая открытые глаза Веры, сквозь которые виднелась вся ее распахнутая душа.
Танец продолжался, а внутри Дани будто бы возникли весы, на которых взвешивались два дальнейших пути его жизни, одному из которых предстояло остаться здесь, а второму уйти в мир снов и, может, горьких вздохов. Он может жениться на Вере, уехать в Богом забытый город, и сделать жизнь, похожую на другие, как один оловянный солдатик из миллионной партии похож на своих «братьев». Но может и сотворить что-то необычное, сделать себя известным, про кого не говорят «мы» или «они», но кого называют исключительно по имени-отчеству, или по любимому псевдониму. И ворота этого пути — здесь, рядом, прямо перед ним.
«Надо же, Вера — светлая а Роза — черная. Но у Веры все цвета какие-то холодные, белые. Белизна волос, синева глаз. А Роза — горячая, прямо-таки огненная! Выходит, я сейчас выбираю между светом и жаром», удивлялся своим мыслям Данила, уже сделав свой выбор в пользу таинственного жара и отбросив прозрачный свет.
Роман протекал бурно, ведь его подогревал жар, исходивший из Розы. Одновременно Даня заметил, что Роза еще сыграла в его жизни роль какой-то волшебной палочки. Она будто расколдовала его однокашников, и теперь Даня повсюду встречал радушие и дружескую теплоту. Его вместе с Розой приглашали на все вечеринки, где поили невиданными винами, угощали толстыми сигарами и рассказывали о Париже. Правда, такие встречи его ничуть не радовали. В нутре будто что-то хрустело и ломалось, становилось до боли жалко земляков, особенно — своих былых друзей, простодушно и честно игравших революционных героев в спектаклях по наивным пьесам Федора Дулинца. Они не знают, и никогда не узнают, что у жизни есть двойные стены и двойная крышка (или двойное дно?..).
Вскоре Данила вместе с Розой отправились к ее родителям.
Режиссер Соломон Будкер принял Данилу в своем кабинете, заставленном кожаными креслами. Вместо того, чтобы расспрашивать своего возможного зятя о его жизни, он почему-то сам обратился к нему с речью.
— Я часто думаю о том, чем все кончится. Было рабовладение, капитализм, теперь, говорят, у нас — социализм. А что за ним? Говорят — коммунизм. Хорошо. Но каков он будет — коммунизм? Работать при нем станут машины. Захотелось тебе, скажем, рубаху. Взял телефон, позвонил на фабрику, рассказал, какая рубаха тебе нужна. Специальная машинка тебя выслушает, даст приказ другим машинам, и они за две секунды сделают такую рубашку, какую ты хочешь. А потом еще какой-нибудь специальный механизм ее к тебе домой привезет и на тебя наденет. Неплохо, правда? — режиссер засмеялся, разбрасывая вокруг себя слюнные брызги. Вместе с ним пришлось засмеяться и Дане, — А ты, как полагаешь, каков он будет — коммунизм? А?!
— Не думал как-то, — пожал плечами Данька, который и в самом деле умел лишь упиваться словом «коммунизм», но к мыслям о том, чтобы перенести свое сознание в ту недоступную его жизни эпоху, он относился, как к чему-то запретному, вроде яблока Евы.
— Работать не надо, войн не будет. Все это хорошо. Но чем же человек будет тогда заниматься, что делать? Ведь он так устроен, что совсем ничего не делать не может. Попробуй-ка просидеть, сложив руки и мысли, хотя бы час!
Даня лишь вопросительно посмотрел на собеседника. Тот растягивал свои толстые губы в улыбку, и Данька не мог понять, смеется он над людьми вообще, над людьми вроде Даньки или над самим Данькой?
— Так вот, никто не знает, что люди в ту пору станут делать. А я — знаю! Они будут играть! — Будкер поднял к потолку указательный палец, — Мир станет по-настоящему театром, а люди — актерами. Наша эпоха, как и все прежние — лишь заготовка материала для будущих пьес. Когда же то светлое время настанет, то нового материала уже не найдется. Откуда ему будет взяться, когда кругом — одно довольства, нет ни боли, ни страданий! И станут играть людей прошлого, жить их жизнями, но с одним большим различием — никогда не доводить их до конца. Не страдать, когда другие страдали, не умирать, когда другие умирали. И жизни можно будет менять, как перчатки. Вчера ты побывал Наполеоном, сегодня — Александром Македонским, завтра — Юлием Цезарем, по своему желанию. И интересно, и безопасно. Если тогда бессмертие придумают, то как раз вовремя подоспеют. Сейчас оно большинству не к чему, все одно на войнах кучу народа побьют. Да и для тех, кто уцелеет, жизнь тоже будет не сахар. Одно дело, полвека у станка отстоять, а другое — вечность. Кому нужно получать себе вечность, чтобы сразу же пойти на завод и отдать ее другому, государству? А тогда ее никому отдавать не придется, при себе останется, без остатка!
Выпученные глаза режиссера смотрели на Данилу, как два крохотных телескопа. Через них вместо невысокой фигуры возможного зятя он созерцал само будущее. Будкер так упивался своими словами, что его было уже не остановить. Хлебнув сока из стоящего рядом стакана, он продолжил:
— Конечно, отношения людей друг с другом сделаются другими. Глубоких чувств уже не будет. Ну какие же глубокие чувства могут быть между мужчиной, который на один день Цезарь и женщиной, которая на два часа — Клеопатра? Уже на другой день они ведь станут иными людьми, с иными судьбами, и любви их тут же придет конец. Кто-то скажет, что это — плохо, но я отвечу, что нет. Где глубокие чувства — там глубокие беды, тяжкие страдания. Замечено, например, что ребенка-калеку всегда любят больше, чем здорового, сильного ребенка. Но кем лучше быть, нелюбимым здоровяком или любимым калекой? Я думаю, что первое!
Теперь перейду к нам, актерам. Зачем мы нужны сейчас, когда до коммунизма еще ой-ой-ой? Да затем, что мы — своего рода авангард, разведка, изучающая будущее. Мы на своей жизни смотрим, как оно там будет, и показываем другим, тем, кому еще предстоит когда-нибудь научиться жить в игре, как живем мы! Вот она — великая тайна нашего ремесла!
Режиссер неожиданно умолк, словно мощная мысль, выплывшая из глубин его сознания, мигом задавила все остальные думы. Даня собрался с мыслями и решил сказать то, что рвалось из его глубины:
— Как Вы относитесь к нашему браку с Розой? — спросил он.
— Молодой человек, — усмехнулся Будкер, — Вы спрашиваете, как я отношусь к Вашему браку после того, как я открыл Вам нашу главную тайну?
Этот ответ вопросом на вопрос все-таки был больше похож на утверждение.
С тех пор в институте Даня появлялся лишь для того, чтобы получить зачетку с аккуратно написанными буквами «отл.». Остальное время он играл в театре Будкера, куда тот взял его сразу же после свадьбы. Сперва Даня не радовался тому, что отныне вместо боевых героев ему то и дело приходится играть разнообразных римских и греческих героев-любовников из пьес, которые писал сам Будкер. Свои пьесы он всегда создавал на античный лад. Но вскоре привык, тем более, что его роль как и прежде была — главной, а от потоков рукоплесканий закладывало в ушах. Роза играла вместе с ним, оплакивая честного и славного «любовника», зверски убитого негодяем — «мужем». Ее всегда веселило, что Даня, играющий в театре роль ее любовника, в реальной жизни наоборот — ее муж.
Спектакли делались известными, развозились с гастролями по всем главным городам страны. Выглядывая из окошка очередного театра на билетные кассы, Данька всякий раз дивился толчее, которая образовывалась там.
Довелось играть и перед правителями, которые скромно восседали на царской ложе и лишь иногда бросали сдержанные аплодисменты. Казалось бы, во время этого спектакля царская ложа должна была обратиться в полюс волнения и страха, а Даньке полагалось бы забыть свою роль, и, замерев в неподвижности, жадно разглядывать те лица, за созерцание которых многие жители страны не задумываясь, отдали бы половину своей жизни. Но ничего такого не случилось. Вжившись в роль Марка Антония, Данька даже не чувствовал близости высокопоставленных людей. Он воспринимал зал как очередное собрание рассыпчато-аморфных «зрителей», необходимых лишь для того, чтобы хлопать в ладоши да приносить цветы.
— Скоро будет война, — сказал однажды Будкер. Голос его был равнодушно-будничным, словно он говорил об очередных гастролях в Киев, — Но не бойтесь. Вам, Даниил, бронь я сделаю, это обещаю. Таким людям на фронте делать нечего, они для будущего нужны. Если их на войне потерять, то тогда и воевать ни к чему, лучше сразу сдаться.
Даня согласился со словами своего тестя, ибо уже в самом деле считал себя человеком будущего, заброшенным в прошлое лишь для того, чтобы своей жизнью произвести здесь разведку.
Через пару дней Даня, сыграв свою роль, и поднявшись на ноги после положенной «смерти» под рукоплескания зрителей удалился со сцены. За кулисами он зачем-то ущипнул себя за ухо. Больно! Значит — живой! Он направился в гримерку супруги.
За оклеенной афишами дверью его взору предстали два голых тела, мужское и женское, и он не сразу сообразил, что женское тело принадлежит его жене, Розе. Второе тело было артистом, игравшим в сегодняшнем спектакле ее законного мужа. От неожиданности Данила пошатнулся, а потом застыл на месте и воткнул в любовников свой острый взгляд, который по ощущениям Данила походил на нож. Может, он и действительно походил, только артистов им не пронять, они привыкли и к не таким взглядам. Роза, несмотря на свою наготу, первая пошла в наступление:
— Ну чего, убьешь за это?! Так убивай!
Данила снова отшатнулся. Только сейчас он понял, до чего актерская жизнь изменила все его представления. «Убить» для него теперь означало только лишь дотронуться до своей «жертвы» картонным мечом, или направить в ее сторону деревянный пистолет. Убить по-иному его руки уже не могли.
— Нет. Я уйду от тебя!
— Уходи! Только куда же ты пойдешь? Прямо на фронт?!!
— На какой фронт? — не понял Даня, — Нет же войны!
— Как нет, когда есть! Вчера началась! — словно табуреткой по голове ударила его Роза.
Даниле осталось лишь ретироваться, оставив свою «законную» в объятиях соперника. На душе у него сделалось гадко — наверное, еще ни один мужик на свете не поступал так при измене своей «благоверной». В его душе шевелилось что-то давнее, заложенное в него еще жизнью в родном городе. Но одновременно с этим по голове Данилы, словно молоток, стучало звонкое слово «война».
Даня направился к своему тестю.
Будкер сперва ему улыбнулся, но сразу же нахмурился.
— Война, говоришь?! Ну и что?! Или Вы, молодой человек, не запомнили, что я Вам говорил при нашей первой встрече? Мы — люди будущего, авангард, первые ряды. Разве нас должно волновать, чем сейчас заняты люди настоящего, какие у них войны и революции! Там, за стеной, жизнь одна, а у нас здесь — совсем другая!
— Но что же с нами будет? Ведь враги со всех сторон прут, я слышал!
— Ох! Вы — сама наивность, молодой человек! Будто земли у нас мало, где-нибудь мы уж найдем себе пристанище. У немцев все одно людей не хватит, чтобы ее пройти от края до края. Да и русские будут воевать, сопротивляться. Худо-бедно, а когда-нибудь немцев все же остановят!
Даня отвел глаза. Он впервые услышал о своем народе, как о чем-то чужом, чего не жалко, и с ужасом осознал, что он сам давным-давно думает почти так же. После этого он уже не стал говорить об измене жены. Было и так ясно, что скажет ее папаша. «Мы — люди будущего, мы играем разные роли. Разве бывают такие роли, чтобы навсегда, чтобы нельзя было перестать ее играть? Жена — точно такая же роль, как и твоя роль Аполлона, как ее роль Клеопатры. Жизнь-игра будущих веков тем и отличается от серой жизни нынешних поколений, что в ней можно будет легко менять роли, и играть кого угодно. Разве не ясно! Если нет — то Вы — не человек будущего, и в нашем театре Вам делать нечего», несомненно, проговорил бы он.
Даня остался в театре и продолжал быть игрушечным мертвецом, в то время, как западный край страны наполнялся мертвецами настоящими. Как было не замечать войну, если за окном уже выли самолеты и лязгали танковые гусеницы, шагали в сторону заката нестройные колонны добровольцев?! Разве что, наглухо занавесить окна и двери театра, и не выходить со сцены, не вылезать из своей древней-древней роли!
Данила отправился бродить по городу, поражаясь, до чего тот изменился за последние времена. Повсюду грязные, пропитанные землей люди ковыряли землю, рыли окопы. По краям городских улиц громоздились каменные пирамидки надолб, змеилась колючая проволока. Что-то нехорошее виделось во всем этом.
На углу одной из улиц он встретил Веру.
— Вера! — крикнул ей вдогонку Даня, вспомнив, что когда-то давно так и забыл про назначенное с ней свидание.
Вера даже не повернула головы. Она куда-то спешила, и праздно шатавшегося человека она, конечно, сразу приняла за чужого, даже не взглянув в его сторону.
Данила вернулся в театр, где почти на пороге столкнулся с Будкером.
— Все, война сюда катится. Что здесь будет, я не знаю. Может, враги возьмут город, может — нет. Но ясно одно — бежать отсюда надо. Чем скорее — тем лучше. Я уже все подготовил, вылетаем завтра на аэроплане. В город Куйбышев. Дальше будет видно, если война и туда доберется, есть еще Средняя Азия, Ташкент.
Данила кивнул головой. Последняя ниточка, связывавшая его настоящую жизнь с прошлой, с треском разорвалась. Вера его не заметила, не заметил и этот город, поглощенный своей войной. Никто из прохожих даже не глянул на него, знаменитость, чье лицо когда-то смотрело на них с сотен афиш.
Бегство проходило, как ему и положено, быстро и деловито. Сперва рабочие перекидали в брюхо самолета содержимое двух грузовиков, потом по лесенке в него поднялась и труппа, два десятка актеров во главе с Будкером. Уже когда заревели моторы, и перед крыльями нарисовались призрачные круги винтов, Даня подумал, что он не сделал того, что мог бы. Он мог бы увести с собой Веру, устроить ее в театр хотя бы секретаршей или билетершей. Но тут же сообразил, что вряд ли Будкер позволил бы ему увозить с собой кого-то. Скорее всего, он бы прочитал ему длинную нотацию, изобиловавшую сочетаниями «старые люди» и «новые люди», на этом разговор бы и закончился.
Театр переехал на волжские берега, в город Куйбышев. Даня продолжал играть античных героев, и, что удивительно, на их спектаклях в зале всегда были зрители. Многие из них носили военную форму, даже с орденами, но по тому, как щегольски на них эта форма сидела, можно было сразу понять, что эти люди никогда не были и близко к тем местам, где свистят пули да рвутся снаряды. Теперь Данила находил упоение лишь в своих ролях, да в спирте, который он пил все время между спектаклями. Роза совсем от него отдалилась, обратившись в заповедную область мира, от которой нельзя избавиться, но которая и не манит к себе. Обнимал и целовал ее он теперь исключительно во время спектаклей, когда ему было положено по роли, написанной Будкером.
Неожиданно к нему стали приходить письма. Первое было из дома, из почти забытого городка в центре Руси. Родители рассказывали, что дурачок и горбун, последние ребята, которые остались на ткацкой фабрике, добровольно отправились на фронт, и, конечно же, погибли в первом бою.
Данила представил себе, как погибли Лешка и Пашка. Лешка, конечно, весело шел вперед, смеялся над свистом вражеских пуль, как будто они были Божьими пташками и не несли в себе холодные комки смерти. А Пашка молчал, и тоже шагал на врага, будто этот путь между смертей и взрывов вел его к новой жизни, в которой он уже не будет горбатым.
Актер-трагик вышел на середину комнаты, и решил изобразить гибель дурачка и горбуна. Но, как он ни старался, ему не удалось изобразить смеха над смертельными птицами и веры в новую жизнь. Так уж устроен наш человек, что даже самое сильное его воображение не в силах нарисовать картину того, где никогда не был. Данила выпил стакан спирта, сказав при этом заупокойные слова, которые слыхал когда-то в детстве.
Следом пришло письмо с фронта, написанное незнакомым почерком. В нем говорилось, что Ванька и Сашка погибли, почти одинаково. Первый принял смерть от осколка вражеского снаряда, когда вел своих солдат на штурм высоты № 214, второй — на высоте № 216. Перед атакой в числе людей, которым они завещали сообщить о своей гибели, если она случится, и Ванька и Сашка почему-то назвали Даниила.
Даня опять подвинул в сторону пьянящий стакан, и попробовал изобразить их смерть. Но, только представив себе ощетинившуюся огненными струями горушку, он тут же в нерешительности отошел, и снова сел за оплеванный столик. Нет, не мог он вжиться в души людей, которые не только шли к окутанным смертельными нитями горкам, но и вели за собою других. Что они обещали своим солдатам после смерти, и куда их вел пример, показываемый командирами?
Даня осушил залпом стакан спирта. Он задумался о людской славе, о своих друзьях, которых история будет вспоминать лишь в нутре неясной цифры, вобравшей в себя многие миллионы погибших, героев и не героев, одинаково растворившихся на просторе окровавленной земли. А он, лишь изобразивший смерть каких-то мифических и полумифических, часто — даже мерзких персонажей, возможно, золочеными буквами останется в книге людской памяти. Вместо горделивой радости воображение такой книги теперь рассекало его душу каленым прутом стыда.
Вскоре начался спектакль. Играл Данька все хуже и хуже, его «мертвецы» теперь уже не выглядели такими мертвыми, как прежде. Они чуть-чуть шевелились, даже моргали глазами, всем своим видом показывая неистинность своей смерти. Публика пока ничего не замечала, прежняя слава Данилы заставляла ее воображение дорисовывать картину до прежнего идеала. Но сам Данька возвращался со спектаклей уже без прежней радости и сам себе напоминал муху с оторванными крыльями.
Еще одно письмецо пришло через неделю. Погиб и Коля, морской офицер, так ни разу и не вышедший в море. Его сняли с притиснутого к берегу, лишенного родной стихии корабля, и отправили на сухопутный фронт, в артиллерию. Там он и нашел свою смерть, когда отстреливался из пистолета от вражеских солдат, подобравшихся к его батарее вплотную. Его смерть, видимо, была быстрой. Противник сразу же заприметил на фоне белого снега его черную, одетую в морскую форму, фигуру. Раздался выстрел — и он рухнул возле своего орудия, держась мертвой рукой за нагрудный карман, в котором навсегда сокрыта фотокарточка его любимой. Смерть их разлучила за какое-то мгновение, быть может, за то самое, когда Данила сделал еще один глоток своего спирта.
Представлять себя в роли Николая Данила не стал. Понимал, что все одно, не выйдет. Он просто выпил за упокой, и налил себе еще кусачей и пахучей жидкости. В ее парах прошел весь остаток дня, среди них безнадежно затерялся очередной спектакль, в конце которого он, вместо того, чтобы изобразить мертвеца, просто растянулся на сцене и тихонько уснул.
Проснулся он только глубокой ночью. Огромный зал был ужасен в своей пустоте, и Даня отметил, что еще никогда не замечал, до чего может быть страшен простой зрительный зал, когда он совсем пуст. «Видать, таким же пустым я увижу и свой городок, если доживу до конца войны и вернусь в него», отметил артист. Данила вздохнул, и направился за кулисы и дальше, к себе в комнату. По дороге ему попалась газетка, и он прихватил ее с собой, чтобы почитать. Теперь он уже не мог запереть свою жизнь стенами театра, как советовал Будкер. Война прорвалась в нее, залезла в самую душу, и теперь та была полна неявными, блеклыми картинами далеких боев и смертей.
Даня зачем-то раскрыл свою газету на вторую полосу и ужаснулся глянувшей с нее фотографии. Перед ним раскинулись каменистые руины, окруженные грудами сухих мертвых тел. Сначала он даже подумал, что такими не могут быть даже мертвецы, и решил, что они — искусственные, сделанные из картона. То есть такие, каких можно было сделать в мастерской его театра. Но надпись под снимком упорно указывала, что все на нем — настоящее, и мертвые тела когда-то, когда Данила покидал тот город, были живыми людьми. «Ведь Вера, Вера там осталась!», ужаснулся Данила, вспомнив о своей былой любви. Душа загорелась подобно факелу, вид безжизненных тел отчего-то подул на нее подобно ветру, раздув уголек, казалось угасшей любви.
Даня стал внимательно всматриваться в фотографию, разглядывая каждого мертвеца, и отыскивая на них памятные черты. Но все они были на одно лицо — завернутые в какое-то тряпье, с впалыми глазами и похожими на деревянные прутья руками и ногами, на вид — бесполые. Среди них можно было одинаково найти и Веру, и родную мать, и самого себя.
Артист продолжал изучать фотографию, впившись ногтями в газету и воспользовавшись увеличительным стеклом. Конечно, Веры он не находил, но вместе с тем почему-то чувствовал, что она — там, среди них, если и не здесь, то в другом месте. Не мог же фотограф снять все развалины и всех мертвецов, которыми был полон тот город! У него бы не хватило ни пленки, ни годов жизни…
И Данила ощутил сдавившее его со всех сторон одиночество. Неживые друзья, умершая любовь, пустой город, в который ему, быть может, еще суждено вернуться. Осталась лишь воображаемая жена, которая завсегда с кем-то другим. Еще ее отец, для которого он — вечный «молодой человек», подопытное существо, которое он стремится переделать в то, что считает «человеком будущего». Отчего-то Дане вспомнилась какая-то сказка, где вражья сила обманом схватила богатыря, и, связав его, усадила на вершину горы. А потом принялась убивать его народ, доставляя тем самым воину величайшее мучение, страдание от собственной беспомощности. Там, в сказке, витязь, конечно, освободился и одним махом перебил всех врагов, разметал вражью силу. Вот и он сейчас — такой же связанный богатырь, наблюдавших за смертями своего народа и бессильный что-нибудь сделать. Впрочем, какой он богатырь, если единственное, что он может сделать — это пригрозить супостату картонным мечом, оклеенным фольгой для большего сходства с реальностью?!
На другой день Данила столкнулся с Розой и ее отцом. У обоих было плохое настроение. Будкер сразу же обратился к Даниле:
— Мы — последний в стране театр, который еще, несмотря на войну, все-таки играет классический репертуар! И вот, нас заставляют ставить спектакль про какого-то летчика, который на горящем самолете врезался во вражеские танки! Какое здесь может быть искусство?! Что, мало еще театров, которые можно заставить играть эту злободневщину?!
— Папа, откажись, — сказала Роза, — У тебя же связи! — советовала Роза.
— Напрягал уже все связи, ничего не выходит! Придется играть… — вздыхал режиссер.
Началась подготовка к спектаклю. Театральная мастерская изготовила картонный макет самолета, который должен был стать главным действующим лицом в новой пьесе. Выражая свое презрение к новой постановке, Будкер убрал из нее женскую роль, и, таким образом, избавил свою дочь от необходимости участвовать в этом спектакле, далеком от классики.
На подготовку ушла одна ночь, и на другой день началась первая репетиция.
Репетиция, тем более первая — не спектакль, вжиться в образ на ней очень сложно, да и не к чему. На ней в изобилии решаются чисто технические вопросы — с какой стороны к кому подойти, кому когда начать свою реплику и когда закончить. Часто возникают споры, артисты ругаются друг с другом и с режиссером.
Так обстояли дела и на этот раз. Долго не могли решить, кто будет провожать взглядом героя, когда он выйдет на взлетную полосу. Должна была телефонистка, влюбленная в летчика, но ведь Будкер убрал из спектакля женскую роль! В конце концов, режиссер женскую роль вернул, но отдал ее не своей дочке, а начинающей артистке Нине.
Наконец, осталось отрепетировать главное — полет Данилы на горящем самолете в гущу вражеских танков. Огонь сделали из языков красной материи, а танки просто нарисовали на листе бумаги, отчего они вышли жалкими и плоскими. К главному действию на этом все было готово.
Данила уселся в кабину самолета. Запустили патефонную пластинку с шумом самолетного двигателя. Данька стал вживаться в роль.
В это мгновение он почувствовал жар, которым окуталось тело его самолета. Это было дыхание горячей смерти, отсекшей от него разом и прошлое и будущее. Позади — лишь равнодушная синева морозных небес, впереди — вражеские бронированные полчища, сверху похожие на тараканью стаю. Пути к бегству нет, едва ли прыжок с парашютом на голову рассвирепевшего врага способен сохранить живым его тело. Осталось лишь одно — позабыть о том, что еще несешь на себе исчезающую плоть, и перелить свою силу в душевный сгусток, который сильнее любого металла и любого пламени.
В этот миг Данила забыл про пустоту, которая еще вчера подбиралась к нему со всех сторон. Случилось чудо, и он вновь вернулся в себя, словно путешественник на ступени родного дома. Он опять был тем Данькой, который когда-то играл со своими друзьями в героев и влюбился в простоватую девушку Веру. Он отчаянно рвался к тому миру, где они снова все будут вместе, где он опять обретет свою потерянную любовь.
И Даня потянул бутафорский штурвал на себя. Скопище вражьих «тараканов» принялось отчаянно расти, и превращаться в большие серые тела танков и машин, которые с бешеной скоростью неслись ему навстречу. Даня разошелся в свирепом крике, заполнившем в один миг весь этот мир, крепко спутавшем небеса с землею. Следующая секунда уже не закончилась, она застыла, повисла в этом мире пылающей точкой, которая уже — не время. Радость русского героя сплавилась со смертью, и этот сплав в одно мгновение поглотил в себя весь мир и стремительно рванул ввысь.
Артисты сразу заметили, что с Данилой происходит что-то неладное, и как вкопанные застыли возле игрушечного самолета. В молчании они наблюдали, как он играет свою роль — так, как не играл никогда прежде, даже в самом начале своего сценического пути, когда силы и чувства были молоды.
Поглощенные отчаянной игрой его лица и пронзительным криком, они не удивились, когда в нутре фальшивого самолета застыло бледное, неживое тело. Чему же удивляться, когда такое бывало и прежде?! Пройдет минута-другая, и он поднимется, выползет из самолета, и, не обращая внимания на похвалы, отправится за кулисы — пить свой спирт.
Но прошел десяток минут, а Данька так и не поднялся. Мертвое тело продолжало равнодушно держаться за бутафорский штурвал и смотреть стеклянными глазами куда-то вперед, где стоял фанерный щит с приклеенными к нему рисунками вражеских танков.
Первым к нему подбежал Будкер. Он принялся трясти Даньку за плечо, тереть его уши. Тот покорно повиновался приходящим снаружи движениям, но, в то же время, оставался неподвижен.
— Доктора! — как резанный заорал кто-то.
Вскоре показался доктор, который, внимательно осмотрев «пациента», произнес слово «cadaver», которого, конечно, никто не знал. Но смысл этого латинского слова, разумеется, все сразу же поняли.
— Вот до чего он доводит, спиртик, — пробормотал Будкер.
Похоронили Данилу на местном кладбище, а вместо креста над его могилой водрузили бронзовую маску трагедии. Через год война закончилась, и Будкер вместе со своим театром навсегда покинул этот город, оставив могилу бесхозной.
Маску вскоре после войны отодрали местные мальчишки, в этих тыловых краях лишенные даже таких незатейливых игрушек, как неразорвавшиеся гранаты и патроны. А сама могила потихоньку заросла — сначала травами, потом — кустами, и, наконец, на ней выросла большая осина.
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|
Жалость, как великое зло (19-02-2009)
Столица белела аккуратненькими домиками, сложенными из белого, как снег, камня. Над ними по небесам плыли золотые купола церквей, и путнику, подходящему к городу, казалось, будто он сделан из сахара и золота.
Вдоль бегущих из столицы дорог стояли городки похожие на уменьшенную столицу — то же золото вместе с белым камнем. Между ними, как младшие сестры, стояли деревушки, такие же красивые, только маленькие. Вокруг них расстилались необъятные поля, покрытые живым золотом созревающей пшеницы. Возле самих домиков грудами драгоценных камней пестрели плодовые сады, и жилища людей купались в волнах их сладкого запаха. Заезжие из дальних краев путники дивились богатству этих земель, их невиданной плодовитости.
Но было в стране место, куда не вели дороги, сокрытое и от своих и от чужих глаз. Никто в него не захаживал, да и не зачем туда было ходить. Это — Змиево болото, раскинувшее свои зловонные хляби на западной границе Царства. Вместо деревьев из него торчали лишь сухие палки, и никто не знал, как они попали в этот край, если никогда не были живыми деревьями. Среди пропитанных грязной водой мхов не жили даже лягушки, только рои мух равнодушно носились в отравленном воздухе.
Жители царства еще помнили те времена, когда в болотной пучине обитал страшный Змий. Никем не видимый, он годами лежал в своем болоте. Возле Змиева болота торчала деревушка, где жили люди, обученные его языку. Через них Змий собирал с людей свой оброк — коровьи стада, горы зерна и плодов. Был и оброк особенный — десяток красивых девушек, которых народ должен был раз в год отдавать чудовищу, и потом уже не видеть ни живыми, ни мертвыми.
Если оброк не был уплачен, гигантская туша Змея поднималась над болотом и летела над землями, покрывая их облаками огня и дыма, вырывавшимися из пасти чудовища. В один миг города и села обращались в дымные руины и целые области царства лишались своих людей. Каждый налет зверюги был страшнее, чем предыдущий, и в последний раз была уничтожена сама столица с царским дворцом. Едва уцелевшие, включая самого спасшегося царя и его царицу, выбрались из-под руин, еще недавно возвышавшихся красивыми белыми домами, перед ними выросли змиевы посланники. Они рассказали государю о желании Змея заключить новый мир с условием, что оброк будет удвоен. Еще сильный своим телом царь набросился тогда на старшего посланника, повалил его на землю и сразу задушил. Остальные безучастно смотрели на расправу, молча кивая головами, мол «Мы люди подневольные и беззащитные, давно всеми проклятые. Все одно нас кто-нибудь убьет, так лучше уж это сотворишь ты, наш Царь».
Расправившись со старшим посланником, царь уселся на землю возле его тела и тихонько заплакал. Он рассматривал свои руки, только что свернувшие шею вражескому посланнику, но бессильные против самого врага. И не было в его царстве рук, ни сильных, ни слабых, которые бы отвели от его земель новые беды, хоть естеством, хоть даже и колдовством…
Государь радовался, что у него нет сыновей, которым все одно придется пить горькую чашу своего бессилия и смотреть в вопрошающие о защите глаза людей своего народа. Род пресекается на нем, и он станет последним, чьи уши услышат обращенные мольбы о спасении, а кулаки замахнутся в беспомощной ярости. К счастью, уцелела его единственная дочка, которую он отдаст замуж за того, кто сумеет одолеть злобного, нечеловеческого врага. Ее избраннику он отдаст все царство, сделает его царем, а сам тихонько отстранится от дел и доживет свой век в уединении и молитвах. Грехов он сотворил много, ведь оброк для чудища приходилось и силой иной раз собирать, чтобы избежать беды большей. Люди это понимали, но часто все равно сопротивлялись, и, не в силах побороть зла, желали только, чтобы отбирали не у них, а у других, у соседей. Они не размышляли о том, что спустя год-другой придет и соседский черед.
Столицу тогда отстроили, отстроили и другие города. Правда, все они стали меньше, чем были прежде, а иные деревни и вовсе запустели. Людей стало меньше вдвое, если не в трое, бесхозная земля зарастала сперва сорной травой и бурьяном, потом — колючими кустами. Среди зарослей белели заброшенные косточки, хоронить которые теперь было некому…
Теперь настали иные времена. Старый царь замаливал свои грехи где-то в отдаленном уголке своей страны, а правил страной царь новый, Ратмир. По своему рождению он был вовсе не царских и даже не княжеских кровей. Происходил он из крестьян деревушки, которой посчастливилось ближе других стоять к проклятому болоту. При каждом Змиевом набеге деревушка сгорала первой, поэтому домики в ней строили как попало и из чего попало. Крыши и вовсе покрывали сухой травой, из-за чего они текли каждую весну и осень. Зато под каждой из избенок был вырыт обширный подпол, в котором семейство могло укрыться от летящей с небес огненной беды.
В деревне обитал особый мастер, умевший накладывать на лица новорожденных девочек рубцы и шрамы, сильно портившие их внешность, но зато сохранявшие в дальнейшем жизнь. Ведь девушек, чьи лица были обезображены, Змий уже не принимал себе в оброк.
Такое же исчерченное шрамами лицо было и у матери Ратмира. Его он увидел в первый миг своей жизни и, наверное, в тот же миг задумал извести проклятого врага. Хотя, конечно, о Змие он тогда еще не знал, и задумать ничего не мог, только боль материнских ран перенеслась и к нему, новорожденному.
Все свое детство Ратмир расспрашивал стариков про Змея. Но те говорили неохотно, боясь своими рассказами нечаянно призвать спящее чудище. Даже по имени его никогда не называли. Однажды лишь дед Иван разговорился и поведал Ратмиру, что Змий — бессмертен. Его не пронзить мечом, не проткнуть копьем, не проколоть стрелой, пусть даже и отравленной. Несколько воинов уже бились с ним, и их опаленные тела потонули среди болотных топей. Сражались со Змеем и приглашенные иноземцы — тихонько, больше полагаясь на хитрость, чем на силу. Почему-то они любили отраву, и старались отравить гада всякими зельями. Каждый из них привозил с собой снадобье, который он, конечно, считал самым сильным. Но чудище поглощало его без всякого для себя вреда. Глотало оно и отравленных телят, которых специально отдавали ему в короткие мгновения между отравлением и смертью. Но на Змия ни одно зелье все одно не подействовало, и единственное, чему могли порадоваться заморские отравители — это своим жизням, которые у них сохранялись, в отличие от русских воинов.
— Может, можно его изловить и в подземелье посадить, — вздохнул дед, — Цепями сковать. Но голодом и холодом его все одно не уморишь, вечно он под землей сидеть будет. До самого Конца Времен. Значит, и вырваться на волю сможет. Все заточенное всегда к солнцу рвется, и часто вырывается!
— Если хорошее, глубокое подземелье построить, надежных стражников приставить, да цепь добрую сковать, то не вырвется!
— Люди сами выпустить его могут. По доброте своей!
— Что же люди, враги себе?! Зло они позабудут, что ли?! Новых бед себе пожелают?! Да возможно ли такое?!
— Чего о том толковать?! Ты его излови да запри сначала! — усмехнулся дед.
— И запру! — бодро воскликнул Ратмир.
— Ну-ну!
При слове «изловить» Ратмиру представилась большая сеть, какой он сам часто ловил рыбу. Значит, поймать супостата тоже можно сеткой. Только та сетка, видать, должна быть крепкой, железной. Такую он и задумал смастерить, для чего упросил отца отдать его в обучению к кузнецу.
— У нас в деревне все одно — не жизнь. А кузнецом ты и в столицу пойти сможешь, мастера везде нужны, — рассудил отец, — Так что учись!
От тех времен память Ратмира сохранила жар печи, тяжесть молота и блестящую радость новорожденного железа. Ржавая россыпь болотных камней под огненную улыбку горна обращалась в звонкую сталь, а под кожей Ратмира набухали могучие мускулы. Через год обучения его глаз смог видеть в металле то, чего прежде не видел — тончайшие нити, которые подобно мыслям пронизывали тяжелые тела подков и лемехов. Кузнец-учитель, дядя Прокл, называл их душою железа.
Через три года, освоив глубины и высоты кузнечного дела, Ратмир взялся ковать и свою железную сеть. Но ничего не выходило — нити то оказывались тонкими и легко рвались, то становились слишком тяжелыми и негнущимися. Кузнец дни и ночи проводил то в кузнице, то на болоте, отыскивая разные железные камни.
Однажды, когда Ратмир копался в болотной жиже, перед ним из глубины трясины всплыла цепочка маленьких пузырьков. Он вздрогнул, ведь не было сомнения, что эти пузырьки доносятся от болотника, живущего где-то в глубине хлипкой тверди. Но кузнец не растерялся. Он чиркнул припасенным огнивом, и над зеленой кочкой взлетело легкое огненное облачко. «Боже мой! Дыхание болотника горит, и огонь его очищает!», перекрестившись, подумал Ратмир.
Наконец, кузнецу удалось выковать стальную нить. Легкую и прочную. Такую можно вплести в железную сетку! Усталый, облитый потом, с прокопченным лицом, он долго вертел в руках гибкое чудо и в молитве благодарил Господа, чьей волей нить легла к нему в руки.
На следующий день он принялся трудиться с удвоенной силой, отвлекаясь от работы лишь для того, чтобы охладить раскаленное тело жбаном кваса, или часок-другой соснуть, когда кузница уже плыла перед раскрасневшимися глазами.
Мужики, зная, какую вещь мастерит Ратмир, помогали ему, чем могли. Они добывали для него древесный уголь, поддерживали огонь в горне, приносили ему харчи и квас. Но за рудой на болото отправлялся он один, не беря для себя помощников. Из-за его одиноких походов в сторону хлябей в деревне пошел слух, что он водит дружбу с болотником. Впрочем, злословов добрые люди быстро оборвали, растолковав им, что не может тот, кто творит добро, дружить со злом.
Однажды Ратмир заметил, как из глубины топей вырываются целые ручейки зловонных пузырей. «Ну, раздышался сегодня болотник!», подумал он. Кузнец оторвал кусок рукава, обмотал им сломанную сухую веточку и поджог получившийся фитиль, после чего бросил его в ту сторону, где с тихим плеском рвались пузырьки, вылетевшие из ужасных уст невидимого болотника. Целое облако огня с легким свистом поднялось в воздух и тут же растаяло.
Кузнец спрятал огниво, и пошел искать руду. Из скованных нитей уже получалась большая сеть, через годик работы все будет готово. Но как же он спугнет Змея из болота, лежать в котором ему тепло и укромно? «Если огонь можно сделать на нашем болоте, отчего же не сделать его на Змиевом?», сообразил Ратмир, вплетая новую нить в широкую сетку.
Сеть была готова. Кузнец спрятал ее в подпол под кузню, а сам собрал котомку с хлебом и солониной, собираясь отправиться в селение проклятых народом людей, стоящее на самом краю Змиева болота. Взяв в руки посох, он успел лишь немного отойти от своей деревни, когда синеву небес разрезало что-то блестяще-зеленое, водяное. Со спины на него накатилась волна чудовищного рева, смешанного с человеческими криками. Ратмир обернулся и увидел беспощадное огненное зарево, поднявшееся к тихим небесам из места, где стояла его родная деревушка. Жар был столь силен, что долетел даже до кузнеца, подняв дыбом волосы на его голове. Нестерпимый красный свет светил еще несколько мгновений, пока не угас, оставив после себя лишь пелену легонького дымка.
Ратмир бросился назад. На месте родной деревеньки он увидел лишь выжженное черное поле. Под ногами блестели похожие на слезы оплавленные песчинки, часто сапоги упирались в почерневшие человеческие кости. Это все, что осталось от деревушки и ее обитателей. Где-то среди обожженных костей были и кости его родителей, и его сестры. Ратмир снял шапку, припал на колени и принялся молиться. Это все, что он мог сделать. Кругом царило безмолвие, пропитанное дымом и еще не выветрившимся жаром. Язык Змеиного огня слизнул деревню мгновенно, не успев принести людям лишних страданий. Огненная вспышка обратилась в точку для многих жизней.
Уже в сумерках Ратмир отыскал-таки место, где прежде звенело железо и стучали молоты его кузницы. Разрыв груду остывшего пепла, он нашел заваленный лаз в бывший подпол и пролез в него. Цепь была на месте.
Проклятые люди с удивлением смотрели на нового человека. На изгнанного со своей родины, и теперь ищущего места для доживания остатка своей жизни, он не походил. Вскоре пошла молва, что незнакомец — их спаситель, который снимет с болотных жителей вековое проклятие, освободит от власти Змия и вернет их в родное царство. Перед ним вставали на колени, лили слезы, ему целовали руки. Но Ратмир соорудил себе землянку возле самого болотного берега, и почти не показывался из нее.
— Не пришло еще, видать, наше время! — вздыхали несчастные, тоскливо посматривая в сторону Ратмировой землянки.
А Ратмир поглядывал на болото через маленькое окошко, прорубленное вровень с самой землей. Сквозь него он хорошо видел неподвижно лежащую среди хлябей огромную тушу Змия, похожую на гору. Гора чуть-чуть вздрагивала, выдавая затаенную в ней злую жизнь. «Вот оно, бессмертие…», размышлял Ратмир.
Он внимательно наблюдал за болотом, замечая знаки близкого вздоха болотника. Прошло много дней, закончился харч. Жуя сухой мох, Ратмир продолжал смотреть в болото, не сводя с него своих голодных глаз. Наконец, кузнец увидел знак, понятный лишь для него, и прочитанный им, как знамение скорого конца Змиевой власти.
Ратмир направился к старосте деревушки. К нему вышел старик, едва ли не покрытый мхом. Его припухлые глаза, казалось, были сделаны лишь для того, чтобы без конца ронять слезы.
— Живем мы все одно, что промеж топором да колодой! Там — Змий, там — царь да люди, и ни от кого добра не жди. Поведет Змий хвостом — значит, мне к нему идти и его волю спрашивать. Воля у него всегда недобрая, но с ней к царю идти надобно. По дороге люди дразнят, помоями обливают, а то и бьют. Потом царь гневом встречает, милости для нас у него нет. Старосту, что был прежде меня, царь сам задушил, за то, что злые слова сказал. Но ведь не свое же он сказал, а Змием веленое! А не сказал бы, так Змий его бы медленно сжег, запек своим огнем! Вот так и живи, только смертушки дожидайся!
— Пройдет ваше проклятие. Если мне пособите немного, — коротко сказал Ратмир.
Болотные жители как по команде собрались и отправились вслед за Ратмиром. В пути все молчали, шагая вслед за широкой спиной кузнеца. Никто не смел даже приоткрыть свои уста, чтобы, не дай Бог, не спугнуть идущего к ним счастья.
Черное пятно, бывшее некогда, родной деревней Ратмира, успело порасти сочными островками живой травы-муравы, и не уже не казалось таким пустым и страшным. Кое-где уже проглядывали осторожные росточки живучих кустиков. Должно быть, спустя десяток лет на этом месте встанет широкий бор, который спрячет в своем нутре останки несчастной деревни вместе с костями ее былых обитателей. Но пока еще выжженное место черной памятью смотрело в небеса.
Ратмир снова нашел место, где прежде весело гулял по железу его молот, и снова раскопал лаз в тайный подпол. Кивком головы он пригласил за собой и отверженных попутчиков.
Вечером все они брели обратно, таща на своих плечах тяжелую железную сеть. На каждом шагу приходилось глядеть в оба, чтобы, не дай Бог, не запутаться в стальной паутине. Узлы сетки спокойно дремали на своих местах, предвкушая появление среди них жертвы, которую они стянут, запутают, и уже никогда за свою жизнь не отпустят.
Сеть поставили на болоте, прямо перед мордой спящего чудища. От дыхания Змия по спинам людей бегали струйки дрожи. Но спящий враг был к ним равнодушен.
— Должно быть, его душа сейчас где-то не здесь, — шептал один Ратмиров помощник другому.
— Есть ли она у него, душа? — отвечал так же шепотом собеседник.
— Наверное, есть. Только она черная, что твой деготь!
Сеть была поставлена. Ратмир велел своим помощникам уходить, а сам притаился за кочкой, наблюдая за топкой ямой, проваливающейся в болотную бездну у самых глаз зверя. Со стороны казалось, что сейчас произойдет какое-то колдовство, и люди торопились прочь, робко отворачивая глаза.
Ратмир запалил кусок дерева, обернутого тряпкой, и, дождавшись, когда облако болотного газа с чавканьем поднялось у головы твари, бросил огонь прямо в него. Голова Змия оказалась в облаке пламени. Дрожь проскочила по телу чудища, оно вздрогнуло, и, ни с того ни с сего рванулось вперед, в холодные объятия сетки. Железо охотно приняло в себя звериную ярость, цепко опутав собою извивающееся тело супостата. Собрав всю свою ярость, Змий отчаянно трепыхался, пытаясь освободить себя из безнадежных объятий. Но тщетно. Чем больше силы и злости скакало по его нечеловечьим мускулам, тем сильнее стягивала его сталь. От истошного рева тряслось болото, ходили ходуном деревья дальнего леса, стонала сама земля.
Три дня люди в селении почти не спали. Их тела сотрясались от рева, доносящегося с болота. Все их мысли обратились в сплошной страх. Что если чудище выберется-таки из холодной паутины? Что с ними сделает тогда его гнев, который, должно быть, превзойдет всю былую его ярость вместе взятую?
Но с каждым днем Змий только слабел. Наконец, его почти неживое тело бессильно застыло внутри сети. Болотные люди даже решили, что из супостата вышел его черный дух, но Ратмир знал, что Змий все же жив, ведь он — бессмертен.
По окрестным деревням набрали волов, в дальнем лесу срубили самые большие деревья и соорудили из них громадную повозку. Вокруг спутанного Змия сделали лебедки, и с помощью толстых веревок его погрузили-таки на повозку. Вытащить тяжеленное тело из болота оказалось непросто. Но потом, когда деревянные колеса коснулись твердой дороги, дело пошло веселее, чему обрадовались даже волы. Так за немного дней и довезли плененного супостата до самой столицы.
Перед царем предстал мужик в грязной одежде и со спутанными волосами. Мужик утверждал, что одолел врага, справиться с которым не могли ни лучшие воины царства, не заморские умники. Царь открыл рот, чтобы велеть страже прогнать наглеца, но успел глянуть в окошко, и тут же осел на подкошенных ногах. Бегом он выскочил во двор, трогал руками стальные нити сетки, и даже, зажмурившись, прикоснулся к туше своего давнего врага. Беспомощный зверь покорно стерпел прикосновение царской руки.
После были пиры по всему царству, шумная свадьба Ратмира и Марьи царевны. Из простого кузнеца Ратмир сделался не просто воином, но самим царем. А старый царь после свадьбы отправился вместе со своей царицей в дальний уголок государства, где и зажил тихо и спокойно, лишь изредка навещая столицу. Болотные люди получили прощение и разъехались по разным городам и деревням, навсегда покинув свое селение на берегу Змиева болота.
По приказу Ратмира недалеко от дворца мастера выкопали подземелье. Самое глубокое из всех подземелий, которые в те времена были в мире. Его стенки укрепили камнями, вход в него заложили булыжниками, среди которых Ратмир велел сделать маленькую дверцу — чтобы в минуты воспоминаний лишний раз посмотреть на плененного когда-то врага. Возле той дверцы была поставлены стражники с новым, диковинным оружием — пищалями.
Эта история стала сказкой, которую рассказывали в городах и деревнях, прибавляя к ней все новые и новые подробности да украшения. Те, кто жил при Змиевом времени, потихоньку состарились, и прожитое стало казаться им давним сном.
У Ратмира и Марьи подрастала дочка Настенька, а сыновей им Бог не дал. Царь кузнецких кровей не знал, кому отдать ее в жены, ведь теперь не было такого испытания, каким в его бытность была победа над Змием.
К Насте сваталось много сильных и ловких княжичей. Чтобы удивить царевну, они вскакивали на бегу на лихих коней, поднимали тяжеленные камни, разрубали на лету мух и комаров своими острыми мечами. Но таких умельцев было страсть как много, и выбрать из них лучшего было непросто. Наконец, Настенька решила, что выберет себе в женихи того, кого ей будет… очень жалко. Против такого решения возражали и отец и мать.
— Ты подумай, ведь не просто жениха выбираешь, а царя, государя всему народу! На что людям жалкий правитель? Такого любой враг разгромит, даже и не Змий, а всего-навсего захудалый соседушка! — ругался с дочкой Ратмир.
— Жалеть его тебе через годик-другой надоест! Силы захочется, удали! Поверь хоть мне, матери своей! — настаивала Марья.
Но Настенька и слушать не хотела родителей.
Историю про Змия она столько раз слыхала от своего отца, что она ей даже надоела. Мучительно хотелось увидеть самого Змия, но отец запрещал дочке спускаться в подземелье.
— Змий был моим врагом, я его одолел, и потому видеть его могу лишь я! Даже твоя мать не имеет хода в темницу! — отвечал Ратмир на все просьбы дочки.
Но отцовский запрет лишь усилил ее желание повидаться с давним врагом царства. Настя несколько раз подходила к входу в таинственное подземелье, и всякий раз ее не пускали стражники. «Ты на нас зла не держи! Нельзя же злиться на замок, который не откроется, покуда у тебя нет ключа! А мы — что замок, и наш ключ — это сам царь Ратмир. Только ему мы и откроем! Возьмет тебя с собой, пустим и тебя!»
Настя, глотая слезы обиды, отходила прочь.
Неожиданно к ней посватался князь Мирослав, начальник стражи над Змием.
— У других — сила, удаль, лихость. Но у меня — терпение и твердость! Вот уже столько лет я стерегу главного нашего врага, и он смиренно сидит где-то в земном чреве, о нем даже никто среди народа не слышит. Все полагают, что он убит, о том и в сказках сказывают! Вот она — надежность, вера и правда, которая выше всякой силы да удали!
Неожиданно Настя согласилась. Царь с радостью принял ее выбор, радуясь тому, что Настя позабыла про «жалкого» жениха. Когда царевна принимала дары, она неожиданно подошла к своему избраннику и шепнула ему на ухо:
— Мирослав, милый, одна у меня к тебе просьбушка! Маленькая-премаленькая!
— Какая? — ласково ответил Мирослав, — Нет таких твоих просьб, какие я не исполню! Даю слово!
— Пусти меня Змия посмотреть!
— Да ты что?! — вздрогнул князь, — Не могу! Слово царю давал, как я посмею его нарушить!
— И мне ты слово дал! — заглядывая жениху в глаза, сказала Настя.
— Да… — задумался Мирослав, и тут же решил, — Только для тебя! И никому об этом не говори, ни отцу ни матери! Даже со мной потом не вспоминай про это! И сама потом забудь, будто это был сон твоих ранних лет, о котором ты, быть может, где-то в своем нутре и помнишь, но никогда и никому не скажешь!
— Да! Да! — запрыгала Настя и наградила Мирослава долгим поцелуем.
— Сегодня в полночь, — шепнул он невесте.
Пришла, наконец, и полночь, когда месяц гулял по небу со своими детишками — звездочками. Настенька тихонько выпорхнула из своих покоев и оказалась во дворе, где ее поджидал Мирослав. Вместе они отправились ко входу в подземелье.
— Сегодня у нас особый день. Прошло тридцать годков с той поры, как мы заточили Змия, — сказал он стражникам, — В память о том дне я сам постою на карауле. А вы можете отметить этот праздник.
Мирослав одарил каждого стражника горстью монет. Те поклонились и ушли, в мгновение сделавшись из молчаливых стражей сильно разговорчивыми и веселыми парнями. Никто не должен был видеть, как нарушается царская воля.
У входа оказались лишь Мирослав да Настенька.
— Ты сильно туда желаешь? Не боишься? — спросил Мирослав.
— Нет, — твердо ответила Настенька, а у самой тряслись коленки.
«Может, отказаться, и пойти домой? Но когда же еще я его увижу?! После свадьбы едва ли Мирослав таким сговорчивым станет!» — размышляла она.
Тем временем лязгнул замок, и путь в сырые недра оказался открыт.
— Держи, — промолвил Мирослав, зажигая толстую свечу.
Настенька долго брела по холодным земным кишкам, спускалась по каменным ступенькам, пока не дошла до самого низа, ниже которого, наверное, лишь сам ад. Едва она вошла в большую пещеру, как ее волосы встали дыбом от донесшегося оттуда протяжного стона.
Змий лежал хоть и живой, но совсем обессиленный. Должно быть, прежде он черпал свою мощь ни то в болоте, ни то в небесах, которых его теперь навсегда лишили. Каменная толща жадно впитывала его жизнь, но не приносила и смерти, которой у него не было. Вечные страдания стали его уделом, облегчить которые не могли ни меч, ни яд.
Настя увидела блестящие распахнутые глаза чудовища, смотревшие в каменный свод пещеры, будто желая пронзить его, и снова увидеть небо с легонькой облачной рябью.
— О-ох! — вздохнул Змий по-человечески. Настенька вздрогнула. Она никогда не слышала, что Змий мог говорить на том же языке, что и люди.
Неожиданно голова чудища повернулась в сторону Насти. При этом она зацепилась за железный узел сетки и ее перекосила гримаса боли. Настенька отпрянула к стенке, вжалась в холодный камень.
— Я ждал… Ждал… — простонал зверь, — Ждал, что придет кто-нибудь, кроме моего пленителя, кому я смогу сказать слово…
Голос этот был столь слабым, что у Настеньки из глаз выкатилось две слезы.
— Ты — Настенька? — сказал он, и Настя опять вздрогнула.
«Откуда ему известно мое имя?» — подумала она. Ей почему-то показалось, что если пленнику ведомо ее имя, значит — известно и много большее…
— Слышала о вечных муках? — спросило чудище, — Так смотри, вот они, перед тобой! Весь я — большая-пребольшая, и притом — вечная мука!
Царевна заплакала. Теперь — по настоящему, ручьем горячих слез. Она, конечно, не смогла представить себе вечной муки, ибо сама была смертна, но одно приближение к этой мысли закружило ей голову и заставило зажмуриться.
— Я, конечно, виноват, — вздохнул Змий, — Когда-то я карал людей. Но наказывал ведь я их за грехи! Как расцветали в царстве людские грехи, так я и прилетал, чтоб покарать виновных и, к несчастью, невиновных тоже. Но я был людским страхом, удерживавшим людей от беззакония! Теперь же я пленен, и некому там, наверху, восстановить порядок! Разве никто не помнит, что когда не было людского зла, я спал на своем душистом болоте, и никого-никого не трогал! Люди жили у меня под самым боком, и не тужили!
Змий повернул свою, когда-то страшную голову, на бок Его морда показалась такой простодушной и наивной, что Настя не смогла на нее смотреть и уткнула глаза в платочек.
«Конечно, Змий не виновен! Мой отец когда-то захотел стать царем, вот в своей гордыне и пленил несчастного, чтобы на моей матери жениться!», промелькнула в Насте нечаянная мысль. Нет, она, конечно, не судила своего отца, ей просто было жаль Змия.
— Пленный беззащитен. Он беспомощен, — продолжал Змий, — Знаешь, почему я не сказал никому ни слова? Да потому, что мне, стянутому железом, все одно никто не поверит, посмеются только! Отныне про меня можно сочинить любую байку. Твой отец, должно быть, уже много-много сказок насочинял, и сам в них поверил. Ведь весело, когда сам себя чуешь богатырем, героем!
Настеньке впервые за свои годы стало стыдно за царя-отца. Победил столь слабое, почти невиновное существо, и назвал себя героем, победителем! Сделался счастлив на вечном несчастии другого, и теперь желает передать свое отравленное счастье ей, дочке!
Она представила себе грядущие дни. Шумная свадьба с пляшущими скоморохами, государственные дела, радость рождения наследников, быть может — путешествия в дальние заморские страны. И в эти же дни где-то внизу, под ее ногами, будет продолжаться нескончаемая мука, и она, зная о ней, станет жить, будто ее и нет! Наверное, если бы народ знал о страданиях Змия, то нашлись бы смельчаки, которые освободили бы мучимую тварь, но ведь везде говорится, что Змий убит! Никто никогда не узнает правды, кроме нее, Настеньки, да ее отца, царя! Но, если родитель равнодушен к чужим страданиям, то она, его дочь — нет!
Настя бросилась к Змию и принялась своими слабыми пальчиками распутывать цепкие узлы, когда-то завязанные ее отцом.
— Зачем? — спросил Змий, — Может, так оно суждено, чтобы я всегда страдал? Может, на этом теперь свет держится!
— Не могу! — закричала Настя, — Не могу жить счастливо, когда другой — несчастен, когда он — страдает!
Путы отступали под ее руками. Сеть была устроена так, что ее было можно распустить снаружи, но нельзя — изнутри. Скорее голова Змия уже лежала на свободе. С крыльями пришлось повозиться, но путы упали и с них.
— Все, ты свободен! Только не твори больше зла, помни о своем заточении! — крикнула Настя.
Змий прямо по-человечески кивал головой, и на едва гнущихся, наверное, затекших лапах, полз к ходу наверх. Его туша загородила весь проход, и Насте пришлось посторониться, оставшись в подземелье. Голова Змия, должно быть, уже вдохнула первый за много лет глоток свободного воздуха.
Настенька подождала, когда в проеме исчез и хвост чудовища, после чего прильнула к стенке. Сострадание вынуло из нее так много сил, что теперь она не могла даже подняться по ступенькам. Надо было отдышаться.
Она присела у холодной стены и тяжелые, пропитанные солью веки, сами собой опустились на глаза.
Громкий рев и свист разорвали ее сон. Настенька встрепенулась, и, шатаясь, поползла вверх. По стенам и потолку подземного хода прыгали багровые отсветы. «Отчего?», с ужасом спросила у себя Настя.
Возле входа в нору лежал бездыханный Мирослав. Он уже ничего не стерег, да и нечего ему стало стеречь. Царевна припала к его холодной груди, одновременно рыдая и вырывая из себя волосы. Вокруг колыхалось безбрежное огненное море, языки пламени лизали стены ее родного терема, выглядывали из окошек светелки. Треск и грохот мешались с человеческими воплями в этом безбрежном кошмаре, которому не было ни конца, ни края.
Настя оглянулась. Немногие уцелевшие воины бестолково носились среди пожара, размахивая мечами и копьями. Но их оружие было бессильно против стремительно проносящегося в небесах врага, похожего на тень. Новые облака пламени вспыхивали в разных сторонах, резкий свет проникал даже сквозь плотно сжатые веки.
Змий со свистом пролетел где-то рядом, и десяток беспомощных воинов тут же лег на землю. Никто из них уже не поднял своего тела, ведь тела стали мертвыми, неподъемными.
Каждая чужая смерть острой стрелой протыкала сердце трепещущей Насти. Она превращалась в сгусток вины, и закрытые огнем небеса не могли указать ей путь к искуплению. Бежать было некуда, искать живых — бесполезно, ведь всякий живой здесь уже через мгновение станет мертвым.
Но саму царевну разгульная смерть не трогала. Причина ее живучести застыла в небесах огненным вопросительным знаком, обращая девичье тело в содрогание. Смутная догадка схватила ее сердце, как отцова сеть когда-то — Змия. Ее обещание стать женой того, кто ей покажется самым жалким на свете, сбудется. Когда кроме нее и Змия уже не останется живых…
Настя ринулась назад, в подземелье, к сетке, еще хранящей в себе тепло трудолюбивых отцовских рук и капли его пота, переплавившиеся в сталь. В отчаянии разрывая на себе кожу, она полезла в стальные путы, бывшие слишком просторными, чтобы схватить ее, такую маленькую.
Змий-победитель, конечно, явится за своей невестой, так неосторожно принявшей побежденное, жалкое и, вместе с тем, обманчивое зло за чистейшее добро. Она не почуяла в жалком теле острой ярости, годами копящейся в нем. Но теперь все кончено, Змий запутается в сетке вместе с ней. Только у Насти, в отличие от Змия, бессмертия нет, и ее муки не станут вечными…
Товарищ Хальген
2008 год
Комментарии: (0)
|
Еще раз о судьбе... (10-02-2009)
Весной пахла согревающаяся, освободившаяся от снежной шубы земля. Весной пах допивающий богатырским глотком талую воду лес. Серые древесные почки походили на множество закрытых глаз, которые вот-вот раскроются и впустят в себя лучи освобожденного от серого сна солнца.
Весной пахли и железнодорожные рельсы, и шпалы, где-то в глубине просмоленного нутра еще помнившие свое бытие прозревающими весенними деревьями. Частички жизни еще хранились там, запертые тяжелой смолой и прижатые к земле многотонной массой проходивших поездов.
Весенний запах источали даже паровозы, тянувшие свои составы из тех мест, где весна, наверное, уже давно наступила, где небеса кажутся зелеными, и с них, подобно звездам, то и дело падают ароматные вкусные плоды. Мне мама говорила, что в тех краях живет Большой Человек, мой отец. Он — главный в тех сочных землях, и к нему мы поедем, едва распустятся листья.
Стоит ли говорить, как я ждала весну, как пела моя душа под звон каждой капельки, скатывающейся с прозрачной сосульки, что была за нашим окном. Тогда я еще не знала про такие слова, как «дом», «квартира», даже «комната». Привычным словом мне был «угол». «Всю жизнь по чужим углам», вздыхала мама, и меня ее вздохи всегда смешили. Почему наш угол, отгороженный от остальной комнаты старым пустым шкафом — чужой, я понять не могла. Ведь он впитал наши запахи, я с закрытыми глазами могла представить каждую трещинку на потрескавшейся зеленой стенке. Значит, он — наш! Ведь я не знала ничего, что было бы для меня роднее, чем этот вот угол!
Вернее, знала. Еще роднее были для меня мечты о стране, где небеса зелены и увешаны спелыми плодами. Но они были где-то внутри меня, лишь изредка прорываясь в глубину снов. Угол же — самый настоящий, его даже руками потрогать можно!
Но проходившая невдалеке железная дорога напевала свою песню, унося мысли в дальние края, где, наверное, даже никто не умирает. Здесь же умирали часто. Похоронили одноногого дядю Мишу, который умел играть на гармошке и петь веселые песенки. Потом несли гроб, в котором лежал дядя Федя, вырезавший мне деревянных куколок. Он сделал мне куклу-маму, но куклу-малыша не успел, и я плакала оттого, что эта куколка так никогда и не ляжет в мои заботливые ручонки. Потом несли на кладбище тетю Лиду, и я снова плакала — она так и не дошила мне плюшевого мишку, и он остался калекой без одной лапы, как сказал дядя Гриша — инвалидом войны.
Но теперь все слезы остались в тех, прошедших днях. Падающая с еловых веток капель смоет с моего лица остатки высохшей соли, и я, чистенькая, отправлюсь в далекие земли.
Все так и вышло, как говорила мама. Едва непролазные леса, со всех сторон подобравшиеся к нашему городку, покрылись зеленым туманом, мы потащили наши нехитрые чемоданчики и узелки к веренице таких же зеленых вагончиков. До чего веселы эти домики на колесах! Они совсем не похожи на приросшие к земле неподвижные серые дома! Мне было радостно, но мама отчего-то все время хмурилась, поглядывала в небо, точно ожидала грозу.
— Мама, ты не бойся! — сказала я ей, — Если и будет дождик, мы не намокнем, ведь в вагончике — крыша! Хоть и ветер будет, вагончик он не уронит, ведь он же по рельсам катится!
Мама посмотрела на меня, кивнула головой, и опять о чем-то задумалась. Думала она и тогда, когда моя душа встрепенулась от радостного пыхтения паровой машины и от дымных облачков, проплывших за окошком. Поезд тронулся.
За окошком бежал все тот же лес, перерезаемый кое-где реками да речушками. Иногда сквозь его чащобы проглядывали деревушечки, похожие одна на другую. Время от времени поезд останавливался в городках, удивительно похожих на тот, из которого мы уехали.
— Мама, мы едем по кругу! — испугалась я, когда еще раз увидела деревушку, ничем не отличимую от прежних.
— Как — по кругу?!
— Вот, смотри, эта деревня уже была!
— Не говори глупостей! — «успокоила» меня мама и снова погрузилась в свои далекие мысли.
Я немного обиделась и снова припала к окошку. Ну, так и есть, по кругу! Но еще раз сказать об этом маме я побоялась. Мама тем временем расстелила мне постель.
— Ложись спать, — сказала она, а сама продолжила глядеть в окошко, хотя там теперь ничего не было видно, кроме смутных, далеких огоньков.
«Ну, по кругу, так по кругу! А спать в поезде все одно лучше, чем в «нашем углу». Здесь колесики так звонко стучат. И вагончик покачивается, баюкает!», решила я, после чего быстро заснула.
Утро встретило меня быстрыми тенями, проносящимися по потолку нашей крошечной комнатки на колесах. Я приподнялась, ожидая увидеть то же самое, что и вчера. Но вместо этого мне открылись широкие поля, как будто воюющие с лесом. Иногда деревья брали верх, сбивались в кучи, в чащи. Но подошедшие большие поля рассеивали их, разгоняли, и занимали собою все пространство. Вскоре лес начал сдаваться, деревца сделались маленькими и хилыми, уже не воинами против могущественных полей. Даль просматривалась далеко-далеко, до самого места, где небо роднится с землей. «А что если мы заедем туда, где небо к самой земле прижато?! Оно, должно быть, твердое, и там тесно, что не пошевельнешься!», испугалась я, но маме говорить не стала. Она, как и вчера, глядела в окошко, рассматривая, на самом деле, что-то внутри себя самой.
Поезд прогремел железом моста, и я увидела где-то внизу широкую полосу реки со смешным пароходиком, окутанным облаками пара. Казалось, этот пароходик можно захватить с собой, спрятать за пазуху, а потом пускать в какой-нибудь луже. Но, вместе с тем, он был настоящий!
— Ха-ха-ха! — засмеялась я.
— Чего смеешься? — неожиданно оторвалась от своих раздумий мама.
— Смотри! Игрушечный пароход!
— Ха-ха-ха! — неожиданно громко рассмеялась мама. Ей тоже было смешно! Тревожные мысли, бродившие в ней всю дорогу, неожиданно нашли себе противовес в виде такого обычного белого кораблика. Но я тогда, понятно, об этом не знала, и захохотала еще громче.
Вскоре все поля, маленькие и большие, слились в огромное полеще, среди которого не было ничего кроме нашего поезда и его тени. Так продолжалось весь день, и всю ночь. Лишь на следующее утро поезд, наконец, въехал в ту страну, о которой рассказывала мне мама.
На меня через окошко глянуло зеленое море. Повсюду виднелись восхитительные цветы — ослепительно-белые, реже — желтые и красные. От пробившейся сквозь оконные щели волны запахов у меня закружилась голова. Еще никогда не вдыхала я такого вкусного воздуха, который можно поглощать полной грудью и которым никогда не наешься. С небес смотрело ослепительно-чистое, яркое солнце, словно оно было здесь другое, совсем не то, что в городке, где я родилась.
Поезд плыл по волнам цветов да зелени, и мне захотелось наружу. Чтобы вдохнуть этот запах, потрогать, даже слегка укусить каждое из пахучих деревьев, и убедиться, что все это — не сон, что ничего не исчезнет и не растает под моими руками и зубами.
— Скоро приедем, — кивнула головой мама, будто услышала о моих желаниях.
Я зажмурилась и представила себе первые шаги по этой счастливейшей из всех земель. Должно быть, здесь я оторвусь от зеленой глади и взлечу под самые облака, где меня приласкают мягкие и теплые ветерки, совсем не похожие на оставленные резкие морозные ветра.
Поезд подъезжал к какому-то городку. Со всех сторон на него смотрели ослепительно-белые домики, каждая частичка которых, казалось, сияла изнутри. «Там дома серые, а земля — белая. Здесь — домики белые, а земля — зеленая!», обрадовалась я.
Поезд приветствовал заливистым гудком этот сахарный городок, который я с первого же взгляда связала со словом «счастье». Сердце мне подсказало, что мы уже приехали, и тут же я заметила, как принялась собираться моя мама. Скоро наши узелки и чемоданы оказались в тамбуре.
Я сама не заметила, как мы оказались уже на улочке этого удивительного городка. Над головой пели какие-то неслыханные раньше птички, и каждый домик встречал нас целой зелено-цветастой живой горой, выглядывающей из его дворика.
— Хорошо, должно быть, здесь! — глубоко вдохнула я, все еще опасаясь, как бы не растаяли в воздухе домики и зеленые горы, обнажив привычные с детства снега и полусгнившие бревна.
Мама ничего не ответила.
Из-за забора одного домика на нас выглянула его хозяйка, полная черноволосая женщина, совсем не похожая на обитательниц наших краев, где все — белые да худые. Она проводила нас долгим взглядом, и этот взгляд отчего-то впился в мое сердце подобно толстой деревянной занозе. Тогда я еще не понимала, чем же он мне так не понравился, но сразу почувствовала в нем горечь, похожую на вкус яда (таким, как я его себе представляла).
Мы шли по направлению к трем серым кубикам, что выглядывали из-за домов и казались страшно чужими этому бело-зеленому миру.
— Мама, зачем здесь это, — указала я рукой на цель нашего пути.
— Консервный завод, — ответила она, — Там наш папа — самый главный начальник.
Что такое «консервный завод» я не поняла. Я решила, что отец там живет, это — его покои, и он сейчас выйдет оттуда — радостный, улыбчивый. Несомненно, он нас обнимет, так всегда делают отцы, когда со своими малышами встречаются. Помню, как папа моей единственной подруги Наташи, когда откуда-то вернулся, долго подбрасывал ее на руках и ловил. Мне тогда даже страшно за нее стало! Сейчас и меня подбрасывать будут, приготовиться надо…
Я зажмурила глазки, представляя, как уже скоро стану летать между небом и землей на сильных руках отца, которого увижу впервые в жизни. «Наверное, отец для того и дан, чтобы его долго-долго ждать, а потом почувствовать самую большую из всех радостей жизни — веселье встречи с ним!», решила я.
Мои мысли прервал рев скота, доносившийся из-за высокого забора, исписанного словами, значения которых я тогда не знала, да и читать еще не умела. Нехорошо мычали быки и коровы, страшно.
— Мама, почему они мычат? — спросила я.
— Так ведь на убой их ведут, — без всяких чувств ответила мама.
Мне сделалось жалко невидимых коровок и бычков, но предчувствие радости встречи с отцом все равно оказалось сильнее. Мы зашли в один из домиков, где, на мое удивление, пахло чернилами, и громко стучали пишущие машинки. На третьем этаже (от долгого подъема у меня даже разболелись ножки) перед нами выглянула оббитая кожей дверь, за которую мы и зашли.
— К Степану Петровичу можно? — спросила мама у тетеньки, от которой пахло чем-то душистым.
— Нельзя. У него совещание с начальниками цехов.
— Передайте ему, что Анна приехала вместе с дочкой Олечкой.
— Одну минутку, — кивнула головой тетя и скрылась за еще одной кожаной дверью.
Тут же из-за двери появился большого роста человек с седыми волосами. Я заметила, как выпирают из-под рубашки его большие мышцы. «Это — мой отец!!!», сообразила я и чуть не упала. «Как хорошо, что он такой сильный, высоко меня подкинуть сможет!», радовалась я.
Я зажмурилась, ожидая, как сейчас эти сильные руки схватят меня и примутся радостно крутить-вертеть-подкидывать. Но… Ничего не произошло. Пришлось осторожно открыть глазенки и увидеть, как человек, даже не поворачиваясь в мою сторону, о чем-то быстро говорит с моей мамой. Из ее глаз вытекали медленные слезы, но она его все равно слушала, лишь изредка что-то отвечая. Говорили они тихонько, вдобавок мама всхлипывала, и я не могла разобрать ни одного слова. «Он — не мой папа?! Тогда где же тогда папа?!», удивлялась я. Но надо было ждать конца их разговора, и я ждала.
Закончив говорить, Большой Человек повернулся и скрылся за дверью своего кабинета. Та на прощание блеснула своей кожей. Мама взяла меня за руку, повернула, и повела вон.
— Мама, а где же папа?! — спрашивала я, теребя ее за рукав.
Но мама ничего не отвечала, она только продолжала всхлипывать, а как понять ребенку материнские слезы?!
Мы снова оказались на улице. Стали зачем-то заходить в дома, мама о чем-то спрашивала. Жители отвечали коротко, чаще всего — одним словом «нет!», после чего поворачивались и шли обратно, обращая в нашу сторону затылки и иные немые задние части тела. Не понимая, что же происходит, я немного забавлялась, всякий раз ожидая поворота собеседника.
Шаг за шагом мы пришли на окраину городка, к самому бедному, покосившемуся домику. Оттуда вышла бабушка, и не повернулась, как ее предшественницы. Она повела нас в свой домик, открыла дверь в крошечную комнатушку, где стояли большая кровать да столик рядом с ней.
— Вы уж на наших не серчайте, — вздыхала она, — Как эту конбинату стали строить, так поперся сюда кто ни попадя. Пьянствуют, дерутся, орут благим матом, всякую похабщину поют. Прежде, бывало, у нас так пели, из других станиц народ слушать приходил! А как плясали! Если и выпьют — то радуются, веселятся, никаких драк, никакой гадости! Теперь же понаехало отовсюду всякой дряни, и все у нас испохабили. Вот приезжих, чужаков, и не любят. Ну и вас заодно, ведь вы тоже… приехали!
Мама покорно кивала головой.
Покорность постепенно сама собой перешла в сонливое, сливающееся с необычно густой темнотой ночи, спокойствие. Мама безмолвно уснула, и мне не осталось ничего другого, как тоже спать.
Когда я проснулась, комнатка будто плавала в жарких лучах солнца. Ни одного клочка тени, ни одного островка темноты. Все было на виду, даже крохотные соринки, бесполезно болтающиеся в воздухе. Но среди этого облака света не было моей мамы. И я впервые испугалась. Мир показался мне большим-пребольшим, неоглядным крохотным детским взглядом. И в этом мире, большим, чем все мое воображение, каждая частичка была чужой, предательской, готовой в любое мгновение наброситься на меня. Прежде чем расплакаться, я широко открыла рот, и ужаснулась от вида беленых стен. Мне показалось, что они вот-вот станут двигаться, давить меня сразу со всех сторон, ведь я для них — чужая.
Залившись слезами, я выскочила из комнатки и тут же оказалась на улице. Вокруг продолжала, как и вчера, веселиться зелень, но только теперь я поняла, что она — чужая. Не дождаться мне ласки от этих внешне добрых веток и цветочков! Тем более, вчера мама предупредила меня, что они — заколдованные, и трогать их нельзя (должно быть, чтобы я их не рвала и не вплетала в венки). Сейчас я даже увидела частицы злого колдовства, черные его пылинки, спрятавшиеся за добродушную зелень.
От испуга я села прямо на землю, про которую подумала, как бы она не провалилась подо мной, не раскрылась предательской ямой. Кроме, как лить слезы, делать было нечего. Тут и появилась моя мама. Она выросла надо мной мировым центром.
— Что плачешь?! — спросила она.
— Страшно… — едва слышно пробормотала я.
— Не бойся, — коротко ответила мама, и ее слова показались мне самим сгустком уверенности, прочности.
— Ты где была?
— Ходила работу себе искать. Нашла на комбинате. Буду грузы сопровождать, на поезде кататься…
— А я?!
— С тобой!
Мне опять стало весело. Поездка на поезде мне понравилась, а теперь, выходит, нам предстоит ездить много-много, далеко-далеко! Опять запах паровозного дыма, постукивание колес и проплывающие за окном новые, неизведанные края. Может, мы все-таки доедем до того места, где живет мой папа. Там, наверное, так же зелено, как и здесь, но в зелени тех мест нет зерен черного колдовства, она чистая, и потому — добрая. Ветки там сами собой наклоняются, и протягивают прямо в руки разноцветные бутоны, чтобы их можно было сорвать и сплести венок. С веночком на голове я и встречу отца, который возьмет меня на руки и подбросит высоко-высоко!
Про большого человека я позабыла, как он, должно быть, забыл обо мне. Не знала я, что в центре этого городка, внутри двухэтажного кирпичного дома, живет девочка, для которой Большой Человек — заботливый отец. Он и на руках ее подбрасывает, и игрушки ей дарит. Но вчера он пришел домой хмурым, что было на него не похоже. Ведь Большой Человек дома — само веселье, он и на гармошке хорошо играет, и много разных прибауток знает. Правда, эту свою светлую сторону он не показывает нигде, кроме как дома, потому как дом для него — вроде как Земля для Луны. И вот, случилось затмение, всегда веселый отец семейства вдруг покрылся неизвестно откуда упавшей тенью. Темнота затаилась под его глазами, в углах рта, в проступивших на лбу морщинах.
— На работе неладно? — спросила жена, сама подсказав ему ответ.
— Да. Знаешь, я пойду, полежу. Что-то плохо себя чувствую.
— Полежи, конечно. А то ведь совсем заработался с этим начальствованием. И так на войне половину здоровья оставил, так работа у тебя и другую отберет! Брось ты это начальствование!
— Не могу. Раз мне это дело доверили, значит, надо делать, — скороговоркой ответил Большой Человек и лег в кровать.
Женское лицо, которое он увидел сегодня, когда-то явилось ему знаком вернувшегося мира. Оно было вторым лицом, выплывшим из междумировой бездны, после лица его матери.
Тогда живое тело Большого Человека, или танкового полковника Степана Петровича Изнанки пребывало в госпитале, все разрезанное ранами и сильно контуженное. Его мутное сознание было не в силах вспомнить прежние дни и последний, неудачный бой. Пространство плавало перед глазами, постоянно рассыпаясь роями разноцветных мушек и собираясь вновь, зыбкое и волнистое, как воды пруда, на которые он часто любовался в детстве, когда жил на родной Кубани.
Единственное, что виделось четко, даже без следов кровавого тумана — это светловолосое женское лицо.
— Ангел? — прошептал полковник и снова погрузился в тяжелый сон.
Но с того дня он пошел на поправку. Вскоре Степан Петрович уже вновь ощутил себя полковником, прошедшим сквозь огонь множества боев, последний из которых был неудачным, и закончился его провалом в пропитанную кровью темноту…
Возвращавшаяся жизнь несла с собой боль, копье которой втыкалось внутрь каждой частички его плоти. Снова пришедшая память несла в себе такую же бадью боли, но уже не для тела, но для души.
Танковый полк вброд форсировал мелкую речушку и двинулся в сторону селения, не то большого села, не то крохотного городишки со смешным названием Малинка. Рев двигателей разрезал непривычную тишину, которая для военного человека куда тяжелее, чем грохот десятка боев. Перед машинами разбегались в разные стороны стайки пупырчатых зеленых лягушек. Командиры танков высунулись из башен и жадно вдыхали в себя девственно-чистый воздух, еще не отравленный копотью сражений.
По шею вылез из своего командирского «КВ-1» и сам Степан Петрович. Чистота и безмятежность округи сразу ударили ему в лицо, он даже зажмурился, а в его нутре поплыли воспоминания о родных краях.
Пехотинцы, восседавшие верхом на броне, весело смолили самокрутки. Некоторые о чем-то напевали, но слов песен не было слышно в наползающем лязге гусениц. Зеленая масса танков, сверху похожих на безобидных летних жуков, вползла в белый городок, который встретил их свежестью и тишиной. Степан Петрович дивился, сколько радости может принести созерцание целых и невредимых домов, безмолвно выростающих из этой благодатной землицы. Война будто исчезла, зарылась под землю вместе со своими обстрелами, атаками, грудами обломков и остывающих человеческих тел. Может, где-то она еще идет, кто-то бьется и гибнет, но уже не здесь, не под этим ослепительным лазоревым небом, не среди сочно-зеленых полей и лягушачьих речушек…
Машины остановились и затихли. Будто они решили прирасти к этому тихому месту, похоронив в своем нутре спрятанную железную смерть, и вечно стоять здесь в безмолвии, нарушаемом лишь пением высоких жаворонков.
Степан Петрович спрыгнул с брони и достал карту. Подошли его заместитель и начальник штаба. Изнанка сорвал растущую на краю улицы травинку, пожевал ее и выплюнул. Ему сделалось досадно, что опять придется говорить о войне.
— Как и докладывала разведка, в Малинке противника нет, — сказал он, — Значит, продолжаем действовать по плану. Оставляем здесь пехоту и 3 танковую роту 2 батальона для огневой поддержки. Пехоте занять каменные здания по западному краю села, окопаться вдоль главной дороги. Метрах в трехстах впереди села выставить передовой отряд. Командовать обороной назначаю капитана Рванина. Основные силы под моим командованием пойдут на Скворцов, где я рассчитываю застать врасплох пехотный полк противника. Вопросы есть?
— Рискованный ход, — почесал затылок начальник штаба, — На правом фланге остается лес, что в нем делается — мы не знаем…
— Местность там холмистая. Танки не пройдут, — ответил полковник, — А с пехотой мы как-нибудь разберемся.
Солдаты-пехотинцы с наслаждением вдыхали разогревающийся от солнца воздух, не забывая время от времени затягиваться самокруткой. Капитан Рванин рисовал на карте план обороны. Рядом с ним стояли в ожидании приказа командиры пехотных рот.
Степан Петрович залез на броню. Пора было двигать главные силы. Еще немного — и отрава войны снова вползет в этот ослепительно-солнечный день. Тогда ветерок понесет уже не запахи разных трав, но смрадную гарь и клубы пара, поднимающиеся от остывающих человеческих тел. И вместо птиц отвратительным разноголосьем запоют снаряды и пули, делая последней нотой в своих песнях чью-нибудь смерть. Поэтому он немного медлил, желая вдоволь наглядеться по сторонам. Сейчас он скроется в темной горловине танка, из которой, кто знает, будет ли у него путь обратно...
Секунда прошла, и полковник пополз к люку. В тот же миг тишину разрушил грохот орудий и лязг гусениц, но не свой, а чужой. Послышался крик «Противник!»
Зелеными букашками в разные стороны бросились пехотинцы, занимая оборону в домах и во дворах. Рыть окопы было уже некогда. Со всех сторон напирали серые, похожие на тени танки противника. Не осталось и крохотной капельки воздуха, свободной от их рева и лязга гусениц.
Степан Петрович оценил обстановку. Противник напирал сразу со всех сторон, безнадежно отрезав его полк от спасительной реки. Врага было много, не меньше танковой дивизии. Еще несколько минут, и посреди разнесенного в мучнистую пыль города останутся лишь догорающие скелеты его машин и кроваво-красные ошметки его людей.
— Ловушка, — прошептал полковник, лихорадочно соображая, что теперь в его силах сделать.
Небо разрезал нестерпимый грохот, будто где-то наверху прокатился тяжелый товарный состав. «Илья Пророк на колеснице едет», неожиданно вспомнил он давнюю, слышанную еще в детстве поговорку. Сразу несколько домов присели, будто от усталости, сложились и рассыпались на груды камней. «Совсем плохо дело. Гаубицы подтащили. А мы у них — как на ладони. Все равно, что щуки на сковородке», сообразил командир полка.
Долго раздумывать над выходом не пришлось, ибо он был лишь один, и состоял из простой формулы «потерять меньшее, чтоб спасти большее». Приказав пехоте вместе с одной танковой ротой держать оборону, он собрал главные силы и двинулся на прорыв в сторону реки. Расстилая над землей дымные струи, машины шли прочь из предательского городка, обратившегося для них в яму смерти.
На прощание полковник выглянул из башни и встретился глазами с солдатом-пехотинцем, бежавшим куда-то с винтовкой наперевес. Солдат на мгновение остановился и посмотрел на полковника. Их глаза встретились.
Во взгляде бойца чувствовался радостный смех, неожиданно перечеркнутый… Нет, не страхом, а скорее — удивлением. Он дивился тому, что вдруг среди веселья ему вдруг придется смешаться с землею. Испугаться солдат еще не успел, он успел только лишь НЕ ПОНЯТЬ. Степан Петрович вздрогнул. В это мгновение он осознал, что никогда больше не увидит глаз этого солдата, хранящие частички радости с наложенной на них тяжелой печатью непонимания. «Необстрелянный», понял полковник, и спрятался под броню.
Танк продолжал ползти по тесным смертоносным улочкам, каждой железной своей пылинкой мечтая скорее вырваться на свободу. А перед глазами командира продолжали светиться глаза солдата, будто своим взглядом он их нечаянно сфотографировал, и фотокарточка теперь навечно повисла среди коридоров и залов его памяти. «Ведь я отправил его на смерть, решил целую судьбу, вычеркнув из нее все, что могло бы в ней еще быть. И он пошел, ничего не сказав, только лишь удивившись…»
Раздумья жили как будто сами по себе, не мешая четкому военному разуму, отдающему по рации приказы командирам батальонов, и управляющему всей железной лавиной. Через смотровые щели было видно огненное озеро, со всех сторон расчерченное молниями выстрелов. «На Том Свете есть Рай и ад. Попадаешь либо туда, либо туда. А на этом — то, что кажется Раем, в мгновение может обернуться, показать свою изнанку, и стать адом», заметил полковник, когда первые его машины уже коснулись речных волн.
Противник явно не ожидал такой наглости от того, кого он считал уже побежденным. Поэтому, когда танки понеслись по полю, многие командиры вражеских машин застыли в нутре своих железных крепостей, погрузившись в недоумение, и подставив свои борта под рой снарядов. Русская лавина расчистила себе дорогу, уставив ее обочины чадливыми железными кострами.
Командир не сумел сегодня одолеть врага, но заставил его понести большие потери и сохранил главные свои силы для будущих побед. Когда его машина приблизилась к реке, он должен был торжествовать. Но из нутра Степана Петровича продолжали смотреть весело-удивленные глаза того солдата, который, наверняка, уже лежит мертвый и бессильный. «А я ведь даже и не ранен», подумал полковник, вслушиваясь в удалявшийся грохот боя.
И тогда он совершил тот поступок, который никогда не смог никому объяснить. Приказав своему полку продолжать отход, он развернул свой танк, и двинул его обратно на поле, успевшее затянуться очухавшимся противником. Преследовать уходящие русские танки враги не стали, вместо этого сосредоточив свои силы вокруг Малинки, уже превращенной в жарко пылающий костер. Но там, среди огня, дыма и каменного крошева еще слышалась стрельба. Значит, кто-то уцелел, держался. Те живые, кто там оставался, были, конечно, обречены и их борьба уже была бесполезной. Но никто из них, конечно, не размышлял о полезности своих усилий. Они просто бились, ибо иного, кроме как переплавлять последние мгновения своих коротких жизней в выстрелы, им дано не было.
Танк командира полка атаковал уже успевшие развернуться вражеские машины. Две из них вспыхнули, у третьей оторвало башню. Противник снова впал в смятение, получив удар оттуда, откуда не ожидал. Но вскоре враги определили, что русский танк лишь один, хоть и огромный, и сосредоточили на нем весь огонь.
Для Степана Петровича бой закончился вспышкой света, после которой наступил непроглядный мрак, через который едва заметно проглядывали глаза того солдата. Со всех сторон навалилась ватная тишина, поглотившая в себя все мысли. Мыслей не осталось даже на то, чтобы подумать, мертв ли он, или еще жив?
И вот, теперь вокруг — госпитальные стены, и где-то среди них то женское лицо, которое впервые явилось к нему вместе с вернувшимся миром. Как только полковник встал на ноги, он принялся выяснять, кто же эта незнакомка. Опираясь на палочку и придерживаясь за стены, он обошел все закоулки этого пропитанного болью и стонами учреждения. Добрался, наконец, и до белого госпитального склада, на котором дожидались встречи с кровью и гноем ран связки бинтов и рулоны ваты. Там он и встретил незнакомку. Оказалось, что зовут ее Анна, работает она заведующей складом, а в госпиталь ходит, чтобы видеть героев, близость к которым и сделалась смыслом ее жизни.
С того дня Степан Петрович стал часто ходить на склад. Ему было что рассказать Анне, и всякий раз он восхищался своему отражению, которое видел в ее глазах после этих рассказов. Особенную, ни с чем не сравнимую радость он прочитал на ее лице, когда пришел к ней с блестящим орденом Ленина, который приехал к нему прямо в госпиталь. Теперь он — герой признанный, общенародный.
Анна рассказывала про свой давно покинутый дом в городке на берегу тихой речки, вокруг которого возвышалось сразу три церкви. Теперь, наверное, того дома уже нет, может, и церквей нет, одни битые камни лежат друг на друге. И возвращаться больше некуда, вся жизнь — здесь, в облаке боли, которая не свалилась на людей в виде хворей, но которую они сами приняли на себя за всех живущих и за потомков.
Их любовь была пропитана чувством уходящей из тела боли, запахом чистых бинтов и марли. Степан отдавал своей возлюбленной то непостижимое начало, которое именуют геройством, таинственную суть которого не поняло еще ни одно поколение людей. Анна же одаривала его чистейшей белизной, которая, как будто, вымывала из него все плохое, что было совершено им за жизнь вольно или невольно.
Неожиданно Степан получил письмо из дому. У него была семья, жена и дочка. Когда-то, в другой, довоенной жизни, он их очень любил, ведь нельзя не любить то, частью чего ты являешься. Но война порвала их семью, забросила его на фронт, где судьба бродит вокруг человека увесистыми железными болванками, и ее волю он может узнать лишь в последнее мгновение. И здесь, в госпитале, Степан продолжал мыслить по-фронтовому, а, значит, не чувствовал хода времени, которое, быть может, когда-нибудь принесет ему встречу с родными. И как на фронте он был наедине со своей смертью, так здесь он чувствовал себя наедине с вернувшейся жизнью, отлитой в образ Анны.
В ответ на письмо он написал удивительно сухое, скучное письмо, где рассказал о своих боях, о ранении и о планах сразу же после выписки вернуться в полк. Отправив его, он позабыл про домочадцев, они развеялись для него, как далекий туман. Зачем думать о том, кого в этой жизни, быть может, больше не встретишь?!
Две недели отпуска полковник все-таки получил и прожил их в маленькой комнатке Анны возле склада. Золотое облако любви и жизни проплыло между двумя черными тучами войны и смерти. Когда две недели прошли, перед ним вырос вокзал и паровоз. Долгий, как последняя точка, поцелуй, и вот уже фронт снова распахнул свои черные объятия.
Снова бои и атаки, неживые лица тех, кого еще недавно видел шутящим и улыбающимся. Время от времени он получал письма — из дому и от Анны. На первые он отвечал кое-как, на вторые не отвечал вовсе — золотое облако любви осталось где-то в прошлом. Не принял он близко к сердцу даже то письмо, в котором Анна писала о рождении дочки Оли. Теперь война растворила его в себе, и в то, что он когда-нибудь придет живым, Степан Петрович не верил.
Но в один из дней война все-таки кончилась. Степан Петрович ездил домой, и встретил свою семью. Он подбрасывал на руках подросшую дочку, целовал жену. То, что было порвано, срослось вновь. Война вместе с глазами брошенного на смерть солдата и белой любовью в далеком госпитале, осталась позади, в нутре памяти. Из этой глухой коробки не все можно извлечь и показать. Не все рассказывал своим и Степан Петрович, доставая на Божий свет лишь красивое и героическое.
Вскоре полковник получил назначение на новую должность, уже мирную и не оторванную от земли предков.
— Будете директором консервного комбината, — сказали ему в штабе, — Войска сокращаются, солдат не хватает, война целых два поколения сожрала. Народ голодает, да и армию кормить надо, еда важнее бывает, чем пушки и снаряды! Так что работа как раз для Вас, для боевого полковника!
Так и сделался Степан Петрович самым большим человеком в родной станице, потихоньку превращавшейся в город. Начальствовать над заводом было сложно и непривычно, но врожденная казачья смекалка сделала свое дело, и вскоре он управлял комбинатом не хуже, чем когда-то — полком.
Новая жизнь не давала времени для праздных раздумий, и скоро о войне он рассказывал лишь детям, когда первого сентября и девятого мая выступал с речью в школе. Много раз повторенный, этот рассказ выходил из него уже без душевного напряжения, и не заставлял память являть наружу все сокрытое в ней.
И вдруг случилось. Перед ним опять явлено лицо возвращенной жизни, и еще лицо ее продолжения — дочки Оли. Но зачем? Ведь жизнь теперь идет, спокойно и размеренно, выплескиваясь росчерками пера по бумаге и вагонами произведенных консервов! Дома — семейная жизнь, подрастающая дочка, которой можно отдать все свободные силы. История Героя и его Возлюбленной осталась старой песней где-то за спиной, теперь он — директор консервного комбината и примерный семьянин. Значит, прошлое не сможет отыскать в нынешней жизни для себя места, и, во избежание бед, его нельзя в нее впускать!
Утром, уже спокойный, Степан Изнанка собрался на работу.
— Отдохнул? Голова не болит? — спросила заботливая жена.
— Прошла, слава Богу. Если нерадивые людишки не навредят, то и сегодня не заболит! — усмехнулся Степан Петрович.
На работе было все, как прежде.
— Танечка, чтобы про тех женщину с девочкой — никому. Ты меня поняла?! Их не было! — бросил он на ходу секретарше.
— Конечно, Степан Петрович, что же тут непонятного?! — привычно кивнула головой она.
Первым, кто пришел к нему на прием, был начальник местной милиции.
— Тут такое дело, — сказал он, — Ваши сопровождающие с собой левый груз возят и его продают. Нехорошо получается.
— Понимаешь ведь, у всех семьи, дети. Денег у людей не хватает, — спокойно ответил директор, — Ты бы, Ваня, лучше внимания на такое не обращал. Они же никого не убивают, не грабят!
— Рад бы не обратить, Степан Петрович, да только это до кое-кого наверху дошло. И мне прямо сказали, что если кого-нибудь не выдам для примерного наказания, самому худо будет! А уж как у нас умеют худо делать, и рассказывать не надо!
— Да, беда, — почесал затылок директор, — Ну ладно. Придется мне тебе помочь. Я с ними поговорю, пусть они сами решат, кого тебе сдать. Тут все свои. Кстати, Ваня, а что ждет того, кто к вам попадется?
— Год.
— Как-нибудь этот вопрос решим. У нас приезжих много, из них и найдем тебе «козу отпущений». Не своих же сдавать!
— Спасибо, Степан Петрович, — обрадовано сказал милиционер, пожимая директорскую руку, — Знал, что Вы мне поможете!
Обо всем этом не знала ни я, ни моя мама. Кто-то ей посоветовал перед рейсом познакомиться с будущими «товарками», для чего она сходила на рынок и вернулась оттуда с большой бутылью самогона и двумя сумками продуктов.
Так много еды я не видела никогда за свою жизнь.
— Мама, мне можно? — сразу спросила я.
— Потерпи, дорогая. Дело важное. Вот гости уйдут — тогда поешь.
Вечером пришли гости — веселые тети, наряженные в цветастые одежды. Говорили они быстро и весело, и от них исходила какая-то невероятная легкость, будто рожденная впитанными невесомыми лучами солнца. С удивлением встретила я и ту женщину, которая проводила нас недобрым взглядом. Сегодня она была уже другой — веселой, радостной, доброй. Она назвалась тетей Оксаной и протянула мне леденец на палочке.
— Раньше одни мужики пили, а теперь вот война и нас этому ремеслу научила! — пошутила смешливая тетя Вера.
— Это точно, — ответила тетя Оксана, — Дивлюсь только, как мы прежде такому нехитрому делу не обучены были!
Застолье расцвело пышным цветком. Мне тоже перепала тарелка вареной картошки с мелко нарезанными огурцами. Тети говорили о чем-то своем, не понятном для меня.
— Тебе надо хозяйством обзаводиться, хотя бы маленький домик купить, — говорили они, — Деньги нужны.
— Где же их взять?! На работе я только на еду и на оплату угла заработаю!
— Знаешь, есть простой способ. Там, на севере, куда мы ездим, лука и чеснока не хватает. Возьми с собой побольше, там и продашь!
— Ой, вы что?! Это же запрещено! Что если милиция поймает?!
— Да брось ты! Кто тут кого ловит?! Мы все так делаем, и ничего!
Разговоры постепенно перешли в песни. Красивые, громкие, стелящиеся над зеленью садов и беленькими домиками. Я таких еще никогда не слышала! Там где жили мы прежде, пели все хрипло и занудно, так что даже зубы почему-то начинали болеть.
Я заметила одиноко стоявший стакан с остатками самогона на его дне. Захотелось попробовать то, что сегодня так весело пила мама вместе с гостями. Сделала глоток, и мне показалось, будто я проглотила огненный шарик, который больно жегся где-то внутри. Мир заплясал перед глазами, и я, шатаясь, отправилась к кровати. Моего исчезновения никто не заметил.
На следующий день мы шли к комбинату, к тому его месту, где в ожидании дальней дороги застыли коробки вагончиков. Мы залезли в один из этих коробков, и я обнаружила, что все его пространство забито многочисленными ящиками, сквозь щели которых проблескивало железо консервных банок. Для нас оставался лишь маленький закуток, в котором лежали два набитых сеном матраца, стояла сделанная из бочки круглая печка, немного дров, сделанный из ящиков стол, на котором стояла керосиновая лампа, а рядом с ним — бочка с водой.
— Подожди здесь, я сейчас приду, — сказала мама и выпрыгнула из вагона.
— Ты что, а если поезд поедет? — вздрогнула я.
— Куда же он поедет? Ведь еще даже паровоз не прицепили!
Я застыла в вагоне, продолжая оглядываться по сторонам. Куда же он нас повезет? Где останутся все эти ящики с заключенными в них вкусностями? На какие свалки лягут все эти банки, когда станут пустыми, и какие собаки примутся вылизывать то, что в них осталось?!
Пока я раздумывала, в вагоне появилась мама, а с ней — незнакомый человек, который остался снаружи.
— Принимай, — сказал он, и бросил в вагон мешок, — Раз!
Мама потащила мешок в сторону. Поднять его она не могла.
— Два! — второй мешок лег в проеме.
— Что это? — удивилась я.
— Чеснок, — ответила мама.
Десять мешков неподвижными тушами легли у дальней стены вагона.
Поезд тронулся вечером, и паровозный дым заволок такие низкие в этих краях звезды. Мы поехали.
Окошка в этом вагоне не было, вместо него — только маленькая щелочка в неплотно закрытых воротах. Сквозь нее я наблюдала, как хмурились, пропитывались недовольством небеса, а лес опять воевал с полем, только на этот раз побеждал он. Края, которые надвигались на нас теперь, ничуть не походили на хорошую сказку, скорее они были похожи на страшное царство, в которое сказочные герои отправлялись за подвигами.
По вагону расстилался запах чеснока, который в скором времени стал казаться удивительно приятным, домашним. Мы останавливались на больших станциях, и стояли среди их рельсовых дебрей часто по целым дням. Мама куда-то уходила, и я сжималась от страха, что поезд поедет, и я останусь одна среди бессловесных консервных ящиков и чесночных мешков. Но она возвращалась, принося с собой хлеб, воду, иногда — вареную картошку, соленые огурцы и кислую капусту. Я успокаивалась.
Несколько раз мы ходили в соседние вагоны — проведать. Когда в каком-нибудь вагоне собирались все работницы поезда, становилось весело. Снова лились веселые песни и слышались разговоры, казавшиеся мне веселыми даже тогда, когда говорили о чем-то взрослом и непонятном. Таковы уж были языки женщин-южанок — быстрые, гораздые на всякие шутки и прибаутки. Тетя Оксана мне подарила игрушку — цветастую куколку, связанную из смешной тряпочки.
В нашем вагоне нашелся пустой ящик, который я превратила в кукольный домик. Так, играя в куколку, я и доехала до краев, где черноту небес лишь изредка разбавляет больное бледное солнце, да всполохи таинственных огней в непроглядной, как перевернутое ведро, высоте.
Вагон раскрылся, впустив острые, как ножи, струи мороза. Я плотнее закуталась в ватничек, но невидимые лезвия продолжали резать мне щеки и незакрытые ладошки. Вслед за великим холодом вагон наполнился мужиками в рваных тулупах. Они хватали ящики и вытаскивали их наружу. Мама сделалась серьезной. Она взяла перо, и, время от времени разминая руки, принялась что-то записывать в толстую тетрадь, бросая при этом взгляды на ящики.
Вагон пустел и покрывался изнутри белым налетом. С каждой минутой становилось все холоднее и холоднее. «Как бы сюда белый медведь не пришел, когда совсем холодно станет!», испугалась я, вспомнив когда-то услышанные слова про этого зверя.
Наконец, ящики исчезли. В вагоне сделалось так просторно, что я подивилась величине нашего вагона, как будто это было волшебством. Белый медведь не пришел, зато куда-то ушла мама, наказав мне бросать дрова в печку да следить за мешками с чесноком, которые остались сиротливо лежать возле стенки.
Я подвинулась к печурке, почти вжалась в нее. Огонек весело прыгал, потрескивая дровяными поленьями, и очень походил на мою куколку, только был явно мужского рода.
«Может это — прекрасный принц, которого, когда он ехал через лес, поймал леший и заточил в дереве. Но теперь дерево горит, и он получает свободу. Для чего ему свобода? Чтобы вырваться облаком дыма через трубу и растаять в здешней ночи? Или чтобы обнять свою невесту, за которой он и ехал сквозь тот страшный лес?», раздумывала я, поднося куколку к огню, но не решаясь ее туда бросить. Рука застыла над самым печным оком.
Ворота скрипнули, появилась мама, а с ней — какой-то дядька, может из тех, что таскали ящики, а может и другой. Такой же ватник, такое же морщинистое лицо, не отличишь.
— Беру товар? — спросил он.
— Сперва деньги, — сказала мама.
— Держи, — достал он из-за пазухи несколько бумажек, хруст которых заглушил хруст дров в печи.
Мама протянула руку, и тут же в проеме ворот выросли две человеческие головы.
— Стоять! — властно крикнула одна из них, словно была молотком, припечатавшим к камню зазевавшегося муравья.
Другая голова подпрыгнула куда-то вверх, и тут же в вагоне оказался тощий дядька с бледным лицом, ничуть не похожий на грузчиков.
Я посмотрела на маму и увидела в ее лице молнию испуга. Несмотря на малость лет я уже видела на ней такой знак — когда давным-давно обварилась кипятком. Но чего она боялась сейчас? Подумаешь, дядька!
Человек тем временем осмотрел все углы нашего вагончика, зачем-то провел рукой по мешкам.
— Пройдемте, — сказал он маме.
Они ушли, не сказав ни одного слова.
Мне стало страшно. Гораздо страшнее чем в тот раз, ведь вместо маленьких черных точечек на листьях в меня теперь смотрела ледяная воронка черного неба. Я напрягла свои силенки, и все-таки сдвинула громадную створку ворот, отгородившись от внешней черноты. Я понимала, что чернота все равно осталась, она, наверное, ждет меня. Но сейчас лучше всего было выгнать ее вон и из мыслей. И я стала играть в куклу, переставляя ее с одного огненного отблеска, что плясал на полу, на другой. Игра меня заняла, и я чуть-чуть успокоилась. Я представляла себя этой куколкой-принцессой, ищущей своего принца и одновременно боящейся его отыскать, ибо встреча неминуемо станет исчезновением в клубах дыма, вырывающегося в черноту ночи через равнодушную трубу.
Мама вернулась нескоро, и все ее лицо было усеяно блестящими камушками застывших слез.
— Мамочка, что с тобой?!
Мама ответила не сразу. Сперва она зачем-то взяла наполненный водой чайник и поставила его на печку, потом долго вытирала с лица блестящие камушки, неожиданно сделавшиеся текучими.
— Забирают меня. Обратно доедем, и меня там заберут. А бежать нам с тобой все одно некуда…
— Как заберут? Куда? — не поняла я.
— Туда, где плохо, очень плохо…
— Зачем?
— Я сделала то, что делать нельзя…
Я почувствовала, будто что-то тонкое, еще отделявшее меня от страшного большого мира лопнуло, и он неудержимо надвинулся на меня. Со всех сторон ко мне как будто поползло что-то большое и тяжелое. С тем страхом не было сравнения, ни до ни после, быть может, что-то подобное я испытаю лишь перед смертью, но пока гадать об этом не могу, ибо — жива, а в свою смерть никто из живых по-настоящему не верит.
Осталось только вжаться в ватничек, натянуть его на голову, будто он мог защитить от всего огромного и беспощадного. Перед глазами возникла тьма, но эта темнота была родной, близкой, теплой, совсем не похожей на темноту чужого неба.
— А тебя отправят в детдом, — вздохнула мать, будто не замечая моего ужаса.
Я не стала спрашивать, что такое «детдом» и кто меня туда отправит. В этом не было надобности, как для гибнущей букашки нет нужды узнавать, какой палец ее давит — мужской или женский. Но сам «детдом» я тут же переименовала в «дед-дом» и представила его, как большого и злого каменного старика с головой в виде дома, который глотает малышей. «Для кого он дед? Наверное, для Бабы-Яги, или для ее Избушки на курьих ножках», сообразила я.
Мать рассматривала печной огонек, отблески которого беспомощно ползали по ее бледности. Я бродила по вагону, то и дело заглядывала в его щель. Там, за ней расстилалась широкая свобода, пусть и холодная, безжалостная. Но среди покрытых снегом просторов не виднелось ни детдомов, ни тех мест, куда забирают. Не было на них и людей, которые могут поймать и забрать.
— Мама, давай выпрыгнем! Смотри, как красиво кругом, и как быстро идет поезд!
— Нет. Мы все одно замерзнем и умрем.
— Давай замерзнем! Я хочу замерзнуть!
— Нет, — почти беззвучно качнула головой мать и больше ничего не сказала.
«На него вся надежда, на него», бормотала она время от времени. Я не понимала ее слов и не могла увидеть лица раненого героя, выраставшего перед ее глазами.
На станциях куда-то в сторону уходили рельсы, целые пучки рельсов. Вот бы поезд повернул и покатил по ним, уехал в другую сторону, где… Что есть там я, конечно, не знала, и представляла себе тот мир, который являлся мне, когда мы впервые ехали в южные края.
Но паровоз был неумолим. Он продолжал увлекать свои вагоны в ту сторону, которую, должно быть, считал единственно верной. Кто бы с ним спорил?!
Иногда в глазах матери вспыхивала злоба. Она никак не изливалась наружу, только казалось, будто весь вагон наполнялся маленькими злыми существами. Прозрачные и бессильные, они барахтались в облаках света и растворялись, не находя места для своей ярости, и беззвучно растворялись.
Под мамины мысли я погружалась в сон, где видела своего отца. Он высоко подбрасывал меня на руках, из-за чего его лицо казалось размытым, и, просыпаясь, я даже не могла вспомнить, была ли у него борода.
Стучащие колеса потихоньку съедали километры. Вот уже последние из них потерялись в угольной дымке, тающей где-то за спиной последнего вагона. Заскрипели тормоза, и мама обняла меня так, будто хотела навсегда впечатать в мое нутро это мгновение.
Поезд остановился. Я замерла в предчувствии, что сейчас возле нас появятся чужие, много чужих. Они резко и бесцеремонно порвут наши объятия, стыдливо отводя глаза, чтобы не видеть моих слез.
Тем временем Степан Петрович восседал в своем кабинете и напряженно тер виски. Возле него сидел начальник милиции и напряженно смотрел ему прямо в рот, при этом повторяя одно и то же:
— Видите, Степан Петрович, как все хорошо получилось! И волки целы и овцы сыты!
— Чего? — не понял начальник.
— И я отчитаюсь, и Ваши барышни смогут дальше свои дела обделывать. До поры понятно. Но ничего, пора настанет, другую дурочку найдем из приезжих!
— Ты человек, Ванька, или кто? Ведь у нее же дочка малая! Она же не для себя, а для нее, — вздыхал он, — Что теперь с ней будет?!
— Ничего. Поживет годик в детском доме, только на пользу. Чем она лучше других?! Зато жизнь посмотрит…
Глаза директора налились гневом. Он вскочил и несколько раз прошелся по кабинету. Чувствовалось, что все силы его души стараются раздавить что-то важное, спрятанное в ней самой. Потом он уселся за стол, зачем-то разложил и снова собрал в папку какие-то бумаги.
— Дело заводить будем, — спокойно сказал Иван.
— Погоди! — неожиданно остановил его Степан, — Можно погодить с делом?! Это — моя просьба!
— Отчего же, — пожал плечами Ваня, — Можно и погодить недельки на четыре. Никуда она не денется, а меня пока не торопят. Но что толку?! Раньше сядет — раньше выйдет!
Иван усмехнулся, и его смех нехорошо подействовал на директора. Он вздрогнул, опрокинул рукавом чернильницу, посмотрел в окно, будто желая в нем что-то прочесть. Мысль о том, что лицо, которым глянул на него этот мир, вырвавшийся из тьмы небытия, теперь он сам должен отправить в темницу, не давала ему покоя. «Не надо было мне оживать. Погиб бы, как герой, может, памятник мне где-нибудь бы стоял, на котором лица не различить. Зато как бы красиво было! Вел на смерть других, и себя вместе с ними туда же привел, все правильно, как и должно быть! Но ведь выжил, а для чего? Чтобы увидеть непобежденное войной зло, и самому стать этим злом!»
— Все-таки будь другом, потяни, — сказал он, отчаянно взяв себя в руки, металлическим голосом.
— Пожалуйста, — пожал плечами Иван.
— Ты просил, чтобы я твоего Андрея к себе устроил? Все нормально, место есть, инженером, а там и до главного дорастет, — ни с того ни с сего сказал директор, и лицо Ивана расплылось в улыбке.
— Спасибо, Степан Петрович! Спасибо! — закивал он головой, сделавшись похожим на кота, получившего миску сметаны за ударную ловлю мышей.
Большой Человек отправился в сторону, где подъездные пути были заставлены многочисленными коробками вагонов. Подойдя к ним, он прошелся вдоль поезда, вглядываясь в лица копошившихся у вагонов работниц. «Как мало надо, чтобы испортить народ! Скажешь ему, что кого-то надо сдать, и сдадут ведь, ни о чем не подумают и не пощадят! Вот хотя бы эта Оксанка — блудница из блудниц, б…, одним словом. Мужа потеряла, и только рада, гуляет напропалую. Сказывают, что младенца своего в выгребной яме утопила, но все шито-крыто. Ей бы самой на себя страдание взять, чтобы душу хотя бы очистить, а она сама первая назвала, кого сдать. Так Иван сказал, а ему верить можно…»
Неожиданно его глаза встретились с маленькими глазенками Оли. И Большой Человек не выдержал, отвернулся, и зашагал быстрее. В две минуты он прошел мимо состава и повернулся назад в свой кабинет. Там он взял трубку аппарата, который в его родных краях еще был диковинкой — телефона.
— Домой не приду. Важная работа, на все сутки, — сказал он. Женщина на другом конце провода его ни о чем не спросила, для директорской жены это было привычно. За верность супруга она не опасалась. Они жили в таких краях, где любое действие уже через несколько минут становится всем известным.
Степан Петрович повернул ключ в дверях кабинета, и открыл сейф, где по соседству с кипой бумаг стояли три бутылки, полные ядреной жидкостью. Директор извлек одну из них, наполнил ее содержимым стакан, и, не морщась, выпил. В пустой стакан с легким плеском полилась новая струя.
Так Степан Петрович никогда еще в своей жизни не пил. Даже на фронте, даже в День Победы…
Мы с мамой стояли возле поезда, покорно дожидаясь чего-то страшного. Тем временем мамины соработницы расходились. Тетя Оксана подарила мне маленькое цветастое платье для куколки, точь-в-точь как ее большое платье. Она всунула его в мои негнущиеся, похожие на маленькие железные трубочки, пальцы, и они сами собой сжались, равнодушно схватив подарок. Она подмигнула мне и отправилась дальше.
— Мама, пошли домой, — прошептала я, — Там все же не так страшно.
Мама повернулась, и мы пошли.
Возле дома нас встретила старуха-хозяйка.
— Новый жилец у меня, — сказала она.
Будто в ответ на ее слова из домика вышел однорукий солдат с лицом, во многих местах порезанном глубокими шрамами. «Какой страшный. Хорошо, что однорукий, одной левой он много бед нам не наделает», подумала я, и тут же вспомнила, что беда с нами все равно случится, и придет она вовсе не от солдата.
— Василий, — представился солдат моей маме.
— Анна, — ответила она.
— Вы ко мне обращайтесь, если по хозяйству что помочь, я смогу, хоть и при одной руке!
— Конечно, обратимся, — кивнула головой мама, понимая, что уже никогда не обратится.
Весь вечер мы просидели в комнате, ожидая, что вот-вот наступит страшная минута, и по земляному полу пройдут чужие ноги, а со всех сторон зазмеятся чужие руки. Мне было страшно смотреть на бледную, пропитанную страхом маму, а ей, наверное, было больно смотреть на меня, такую маленькую и беззащитную. Мы смотрели в разные стороны, каждая на свою беленую мелом стенку. От неподвижного смотрения мне стало казаться, что стенка — это вовсе не стенка, а широкое белое поле, по которому крадутся не видимые на нем белые медведи, чтобы напасть на таких же невидимых белых тюленей. Вот они подкрались уже близко, их мягкие лапы заглушают тихий хруст снега, а влажные носы безошибочно находят по запаху добычу. Бросок — и тюлени исчезают в пастях медведей без всякого следа. Кто-то из зверей пытается убежать, но на таких медведи в первую очередь и бросаются. Потом уже глотают робких, неподвижно застывших. Вот и все, тюленьего стада больше нет, и насытившиеся медведи отходят довольными, тяжелыми шагами. Уцелело два тюлененка, которых медведи не съели, для сытости им хватило и их родителей. Тюленята испуганно смотрят в надавившую со всех сторон белизну и в безмолвное черное небо. Я же гляжу на все это ни то сверху, ни то — сбоку и бессильна как-то вмешаться в их жизнь. Ведь для меня она — всего-навсего покрытая мелом стенка, даже прикоснувшись к которой я не испытаю ничего кроме холода.
В этот миг я заметила, что мамы нет рядом. В испуге я глянула на потолок, зачем-то заглянула за большую белую печку, под кровать. «Ее забрали!», с ужасом подумала я. «Выходит, вот как забирают — неслышно и невидно. Сейчас и меня они заберут в этот самый, как его… В дед-дом! Нет, сам дед-дом придет сюда, и меня проглотит, а никто и не поможет, мамы-то нет!»
И тут я вспомнила про однорукого солдата, который обещал помочь. Кроме как к нему, идти не к кому. Хоть я его и побаивалась, но «дед-дома» боялась куда больше!
На цыпочках я выскользнула из комнаты и в одно мгновение оказалась у комнатушки, где жил солдат. Вдруг из-за двери я услышала голос мамы. Это меня остановила, и я неподвижно застыла в темном чуланчике, где, как мне подумалось, страшный «дед-дом» все равно меня не найдет.
— Что о себе рассказывать, — вздохнул солдат, — В Малинке нас поставили отход главных сил прикрывать. Смертниками, одним словом. Все и погибли, уцелели только я, да Пашка. Мне повезло, я только без руки остался, хоть и без правой. Он — без ног, ему совсем худо. Когда танки уходили, а мы оставались, я здешнего хозяина увидел, он командиром у нас был. Так и запомнил его — смотрящим на меня из башни. Потом был бой, там я свою руку и оставил. Дальше не помню. Противник почему-то отошел, пришли наши, меня и Пашку — в госпиталь. Теперь вот решил сюда податься, может, здешний хозяин по старой памяти на завод устроит, хоть я и однорукий. На родине ведь ничего не осталось — только руины, волки и снег…
Я вернулась в нашу комнату. На сердце отлегло. Значит, мама моя здесь, рядом. В поисках дела, я легла в кровать, и тут же уснула.
Степан Петрович тем временем допивал вторую бутылку и глядел через окно на звездные россыпи. «Бегите! Успеете еще убежать! Никто вас по всей стране искать не будет, вы же никого не убили и не обокрали! Беги! Беги!», обращался он к видимому только для него самого образу. Еще он раздумывал, что умри он тогда, быть может, гулял бы теперь среди звездных зверей, а если умрет теперь, никто не знает, попадет ли к ним. В сознании бурлила мысль, что хорошо бы переделать весь этот мир, но на вопрос, с какого бока к нему подступиться, он не находил ответа. Вернее, ответом был новый огненный стакан, бессветным жаром проваливающийся в его нутро.
Меня разбудили, когда было темно. Ничего не понимая, я терла глаза, и каждый удар сердца говорил мне страшное слово «дед-дом». Но, когда я смогла увидеть комнату, то с радостью обнаружила в темноте лишь свою мать да солдата.
— Твой отец нашелся! — радостно сказала мама.
— Где он?! — спросила я, хотя сразу все поняла.
— Вот, — мама указала на солдата.
Солдат неуклюже поднял меня в воздух единственной рукой, а подбросить, конечно, не смог. Но я все равно поняла, что мой родитель — он, и прижалась к его плечу.
— Собирайся, — сказал отец матери, и та принялась складывать нехитрые пожитки.
С небольшим узелком мы отправились в путь. На станции успели вскочить в остановившийся на одну минуту поезд, который повез нас сквозь мрак ночи, который скрыл в себе и белые домики и зеленую землю. Мне было все равно, куда мы едем, пусть даже и в тот край, где нет ничего, кроме руин, волков и снега. Главное, что найденный нами отец был здесь, рядом. Глядя на меня, он улыбался своим ртом и своими шрамами, которые раньше мне показались страшными.
Большой Человек допил третью бутылку, и усталыми глазами смотрел на надвигающийся рассвет. Он чувствовал, что лицо, появившееся перед ним вместе с возвращающейся жизнью, теперь из нее исчезло, пропало навсегда. А у него остался директорский кабинет и дом с привычной женой и подрастающей второй дочкой (в своих мыслях он почему-то стал называть ее «второй», хотя по возрасту она была первой).
— На Том Свете все равно все вместе будем. Там все и рассудится, — сказал он остывающим утренним звездам и задернул шторку.
Товарищ Хальген
2009 год
Комментарии: (0)
|