Вяло отмечаю, что сквозь окна — лишенные занавесок уже пару дней как, да только ноги почему-то все не дойдут до прачечной, — сквозь окна вся комната будто нелепый захламленный аквариум с усталой пираньей-параноиком посередине.
Пираньей, валяющейся на сто лет неприбранной кровати, в уже откровенно вонючих простынях, под каким-то мерзкого горчичного цвета одеялом. В подпалинах.
Китайская лапша в пластиковом стакане третьи сутки гниет в двух шагах от постели. На полу. Среди подсохших пятен непонятного происхождения и скукоженных банановых шкурок.
Киваю в трубку. Полсекунды спустя спохватываюсь и тупо выдыхаю бессмысленно «ага». Я не здесь. Я вообще не знаю, что это такое. И кто, собственно, тут я.
Полгода назад ему бы и в голову не пришло говорить такое. Он бы и подумать не мог, что я способен над ним смеяться. Полгода назад все было всерьез. Все вены натянуты. Все струны порваны. Все в кровь и в клочья, и даже Ян Кертис удавился бы второй раз от зависти, как у нас тут все по-настоящему.
Теперь сложно понять, чем наша жизнь отличается от самых дрянных выпусков шоу Бенни Хилла.
Экие новости. Неужто его гости в кои-то веки оказались еще более незнакомыми, чем совершенно.
Я зеваю. Поудобнее взбиваю уже ставшую квадратной подушку. Автоматически переворачиваю ее холодной стороной вверх. Укладываюсь. Прижимаюсь щекой к наволочке.
И почему-то по-прежнему держу у уха телефонную трубку. Хотя запястье, обмотанное проводом, уже начинает затекать и неметь.
Я зеваю. Зеваю. Зеваю.
Надеясь, что он слышит, несмотря на то, что рот я рефлекторно прикрыл рукой. Все равно надеясь — я хочу спать, мне плохо, я устал, и я не хочу говорить с призраками из своего прошлого.
Я слыхал, когда его кошка рожала, он отменил концерт.
Когда я три дня блевал кровью и умолял хотя бы «скорую» вызвать, он ушел как будто в аптеку. Просто смылся куда-то — и не вернулся уже. Его посадили тогда.
Я зеваю. Я надеюсь, он бросит трубку. Я надеюсь, он поймет, как я устал и оставит меня в покое. Я надеюсь, он больше никогда мне не позвонит.
Я зеваю. И я надеюсь, что все это мне снится.
Он орет на меня. В телефонную трубку. Я даже вижу, отчетливо вижу, как капельки слюны из его рта разлетаются в стороны и парочка оседает на красный пластик телефона — у него все еще тот старый телефон.
Красный. С диском, не кнопками.
Он всегда бесился, когда хотел заказать на дом пиццу. С тех пор, как там повсюду автоответчики, такое счастье ему недоступно — никаких премудростей вроде тонового набора ему не осилить.
Дисковый телефон в мире кнопочных монстров толщиной с почтовую марку.
Я не знаю, кто от нас отстал от жизни.
Я вижу, отчетливо вижу капельки его слюны на красном пластике и ногти, царапающие обои.
Он всегда записывал на обоях, кто и когда звонил. И никогда не мог отыскать нужную запись.
Это он уже говорил. Он столько раз это говорил.
Я зеваю. Еложу щекой по подушке. Наволочка уже успела нагреться. Снова переворачиваю.
А вот остывать другая сторона еще не начинала даже.
Черт возьми.
Глоток Джонни Уокера не возвращает меня к жизни.
Я ковыряю ногтем присохшую к обивке дивана жвачку. В упор не помню, чтоб употреблял жвачку.
Палец пахнет мятой. Свежая, черт подери.
Я все еще задумчиво нюхаю собственный палец.
Я все еще думаю о том, что у меня галлюцинации последние лет пять. И он — самая навязчивая из них.
Я не узнаю собственный голос, и от этого становится так смешно, что приходится зажать себе рот ладонью, чтобы не расхохотаться в трубку.
Я вижу, отчетливо вижу, как его брови дурацким домиком ползут вверх по лбу. Мне всегда казалось, что его брови — самостоятельный разумный организм. Ну или, может, он украл их из диснеевского мультика.
Как и свои глаза. Я такие видел только у робота-уборщика в том мультике. Когда он на звезды смотрел.
Он переводит дыхание и осторожно интересуется:
Я не выдерживаю и начинаю хохотать в голос, катаясь по постели и напрочь запутываясь в проводах. Ровно до тех пор, пока не утыкаюсь носом в затасканную вонючую черно-белую арафатку — его арафатку — и не прихожу чуток в себя.
Я чувствую облегчение по ту сторону проводов.
И добиваю его прицельно.
Он вешает трубку.
Я понимаю это минут через десять. Когда короткие гудки заменяет полный обрыв связи.
Тут только до меня доходит, что больше никто не дышит мне в ухо.
По радио тихим голосом худосочный парень из английской провинции напевает какие-то свои слова на чуток переделанную мелодию Ave Maria.
Мы со стариком Шубертом смеемся.
За окном начинается дурацкая зимняя ночь. У меня мерзнут пальцы ног. У меня мерзнут плечи.
Я набрасываю на плечи его вонючую арафатку, в клетках которой — последние пять лет нашей жизни.
Пятна крови. Капли шампанского. Крошки героина. Чьи-то духи.
Прожженные сигаретами клочки.
Их все больше и больше.
С тех пор, как моя квартира сгорела, я больше не курю в постели.
Прежде чем окончательно заснуть, я все-таки смотрю в тот угол у шкафа.
Мужчина с челкой, закрывающей половину лица, все еще стоит там.
На его кожаной куртке не хватает пары пуговиц.
Кошка у него на руках довольно жмурится и даже, кажется, урчит. Никогда не видел эту заразу такой спокойной.